В романе Ольбрахта «Никола Шугай», который критика называла часто «романом-балладой», много черт народной эпики. Сюжет его отличает строгая сдержанность и поэтическая логика баллады, в которой действие неуклонно движется к катастрофической развязке.
Место действия — самый экзотический и не тронутый цивилизацией уголок Чехословакии — присоединённые к ней после 1918 г. области Закарпатья, населённые русинами. Роман Ольбрахта пропитан свежим запахом хвои и горьким привкусом горных трав. Среди суровых ущелий, горных круч, в непроходимых лесах живут ещё люди цельные, сохранившие поэтическое миросозерцание, прекрасные легенды, яркие, красивые обычаи. Одну из таких легенд и рассказывает Ольбрахт. Герой этой легенды действительно существовал. Никола Шугай дезертировал во время первой мировой войны из австрийской армии и, скрываясь в горах, успешно сопротивлялся вместе с группой смелых товарищей жандармам и солдатам. Чешские власти после присоединения этой области к республике продолжали преследовать неуловимого горного разбойника, и в конце концов он погибает от рук соратников. Такова была история реального Николы Шугая. Но народная фантазия наделила его всеми качествами благородного разбойника, отбирающего добро у богатых, чтобы отдать его бедным, мужественного, великодушного и благодаря колдовскому заговору даже неуязвимого для жандармских пуль. В эту легенду народ вложил вековую мечту о справедливости, о торжестве над угнетателями. И. Ольбрахт поэтически воплотил эту легенду.
Итак, Ольбрахт пытается оживить роман приёмами народной эпики. По принципам энергичной эпической действенности построен и сюжет романа. Близки к эпическим героям Никола Шугай и его подруга Эржика — люди больших страстей, сильной воли, люди, способные на яркие чувства, на решительные действия и на полное забвение себя. И манера повествования несёт много от народной поэтической образности: например, поэтические зачины и рефрены, образная, ритмизованная речь. Шальда говорит об удивительной эпической чистоте произведения Ольбрахта.
Б. Вацлавек назвавший статью, посвящённую роману Ольбрахта, «О мифе современности», утверждал, что роман впитал народную способность мифологизации и создал «великий миф об этой прекрасной и столетиями угнетаемой земле. Ольбрахт поднял своего закарпатского Яношика ещё выше, чем народная легенда, превратил его в борца за народ, воплотившего дух народного сопротивления, взявшего на себя бремя страданий всего народа и месть за него; он — символ народа Закарпатья, доброго и мятежного, угнетённого и мечтающего о свободе и человеческих условиях жизни» 7.
В работе Е. Мелетинского, посвящённой проблеме мифа, говорится о тенденции, характерной сегодня главным образом для литератур «третьего мира», где «возможно сосуществование и взаимопроникновение, доходящее порой до органического синтеза, элементов историзма и мифологизма, социального реализма и подлинной фольклорности…» 8. Эти тенденции проявляются в романе Ольбрахта, конечно, они продиктованы в данном случае не архаическим «фольклорно-мифологическим сознанием», а исканиями социалистического художника, стремящегося приблизиться к духу народа. А. М. Пиша отмечает переосмысление в романе многих легендарных мотивов — волос Самсона, заключавших в себе всю его силу и отрезанных Далилой, ахиллесовой пяты, пророчества, сообщённого Макбету ведьмами об угрозе для него человека, не рождённого женщиной.
В 30-е годы во время работы над романом о Николе Шугае, Ольбрахт переводил «Иудейскую войну» Л. Фейхтвангера и роман «Иосиф и его братья» Томаса Манна. Этот интерес к произведениям двух немецких писателей, конечно, отнюдь не случаен. Разумеется, нельзя прямолинейно сравнивать насыщенные интеллектуализмом романы Л. Фейхтвангера и Т. Манна с бесхитростным повествованием Ольбрахта, сознательно ориентировавшегося на мировосприятие народной легенды. Но несомненно, что эти романы как-то отвечали на интересовавший Ольбрахта вопрос о возможностях современного художественного претворения мифа и легенды. В связи с пониманием мифологизма у Ольбрахта чрезвычайно важно то свойство мифа, которое связывает прошлое с настоящим и будущим. Как подлинно современный писатель, Ольбрахт не пошёл по линии воспроизведения или стилизации целостного мифологического сознания. Роман о закарпатском разбойнике он начал писать только после того, как досконально изучил реальные условия, быт и народную психологию обитателей Закарпатья, подолгу живя там. Недаром написанию романа «Никола Шугай-разбойник» предшествовал выход его книжки репортажей о Закарпатье «Страна без имени» (1932), в дальнейшем расширенной и выпущенной в 1935 г. под заглавием «Горы и столетья». В этих книгах внимательно исследуются политические, экономические и культурные стороны жизни этого наиболее отсталого и отличного и по своему этническому составу и по уровню культуры уголка Чехословакии и высказывается страстный протест против политики новых чешских хозяев, не заинтересованных в том, чтобы серьёзно поднять жизненный уровень отсталой «страны без имени». В этих репортажах Ольбрахт рассказывает и о народных легендах, и о разбойниках — народных мстителях, и об их реальных прототипах, в частности, о реальном Шугае, позволяя таким образом заглянуть в свою творческую лабораторию.
Документальный и легендарный план романа переплетаются и незаметно переходят один в другой. Писатель видит не только поэтический мир закарпатских лесов и благородных разбойников, но и реальную действительность Закарпатья в конце войны и в первые послевоенные годы, когда в стране хозяйничали то венгры, то румыны, то чехи и господствовала анархия, бесправие и страшная нужда. Он изображает не только благоуханную Колочаву, по которой тоскует душа Шугая, но и обычную горную деревушку с её нищетой и острыми социальными столкновениями. И Никола Шугай — не только благородный разбойник, но и обыкновенный крестьянин, мечтающий жениться на своей любимой Эржике, зажить спокойно, «имея в перспективе много ребят и мало кукурузной каши». И в то же время с естественностью сказочного повествования говорится о колдовстве, сделавшем Шугая недостижимым для жандармских пуль, о пророчестве и глубинной чудесной связи человека с родной природой. И за самой точной репортажно воспроизведённой действительностью кроется атмосфера тайны.
Ольбрахт задумывается над тем, что проходит и что живёт в памяти поколений. Справедливо замечание М. Погорского: «И та энергия, объединяющая прошлое, настоящее и будущее, т. е. прошлое, когда происходили события, и куда обращается коллективная память, приобщающая к ним свой опыт, настоящее время повествования и будущность, которая подразумевается, — эта энергия относится именно ко времени, которым располагает миф» 9–10. По поводу другого народного мстителя и героя закарпатского народа — Олексы Довбуша, исторического предшественника Шугая, Ольбрахт замечает: «Он не живёт ни в каком времени. Он жил тысячи лет тому назад и сотни лет, он живёт сегодня и будет жить завтра. Потому что Олекса Довбуш — не человек, Олекса Довбуш — народ. Олекса Довбуш — воплощение мести и дикой тоски по справедливости». Это же можно сказать и о Шугае, только Ольбрахт проследил тот момент, когда реально существовавший человек превращается в легенду, воплощающую дух народа. Несомненно, что Ольбрахт по-своему способствовал обогащению реализма, расширяя — пусть в одном определённом направлении — его возможности постижения действительности в масштабе временно́й и идейной проекции. Это свойство романа подметил М. Погорский: «Роману обеспечена и долговечность художественная, так как он помогает расширять сложный простор современной прозы, который требует не „описательной достоверности“, а обозначает новую художественную действительность» 11.
«Никола Шугай…» ответил назревшей потребности чешского романа прорвать круг унылого бытописательства, преодолеть серость и антипоэтичность будничной действительности буржуазного общества. Ольбрахту удалось создать полнокровное эпическое повествование, открыть поэтичность мира и большие возможности человека, и на этом пути он достиг удивительной гармонии и цельности. Все чешские критики — даже те, кто упрекал Ольбрахта в отходе от социально актуальной проблематики, и те, кого не устраивало слишком откровенное изображение нужды и несчастья Закарпатского края, — все признавали художественное совершенство этой книги, которую Ю. Фучик назвал произведением «удивительной силы и красоты» 12.
Мы уже говорили, что Владислав Ванчура решает в романе «Маркета Лазарова» задачи, близкие к тем, которые поставил перед собой Ольбрахт в «Николе Шугае…». Ванчура поэтически обработал средневековую легенду о судьбе дочери феодала Маркеты Лазаровой, нарушившей свой обет «христовой невесты» ради безумной любви к разбойнику Микулашу. Эта легенда, хранившаяся в семье писателя, принадлежавшего к старинному дворянскому роду, привлекла его возможностью противопоставить бесцветному натурализму и переутончённому психологизму подлинно эпическое повествование. В предисловии к роману Ванчура подчёркивает полемическую задачу книги: «Разве эта история не производит впечатление молота, не действует как молот в сравнении со сластолюбивой сложностью современной литературы?».
В «Маркете Лазаровой» Ванчура стремится найти пути к эпической полнокровности романа, воплотить острые конфликты, большие чувства, энергичные деяния и крупные характеры. Мрачная и кровавая история о средневековых разбойниках проникнута оптимистическим представлением о безграничных человеческих возможностях.
Он хотел противопоставить своих как бы вытесанных из одного куска камня героев среднему человеку, не способному на большие чувства и масштабные действия, который занял такое видное место в чешской литературе. Однако отказавшись от переутончённого психологизма, Ванчура лепит по-своему выразительные и даже драматически противоречивые характеры. Так, за грубой и жестокой повадкой Микулаша, овладевшего Маркетой как военной добычей, раскрывается затем способность к подлинному чувству, готовность рисковать жизнью ради любимой, суровая верность и нерассуждающая преданность. Эта сила чувства захватывает нежную Маркету, ответившую Микулашу такой же безграничной любовью, пренебрёгшей ради него и дочерним долгом, и своими монастырскими обетами. История её любви позволяет Ванчуре создать настоящий гимн силе человеческих чувств с их безрассудствами и жестокостью. В романе вырисовывается картина мира, залитая кровью, овеянная дымом пожарищ и проникнутая запахом разбойничьих костров, но в ней воплощена чисто ренессансная любовь к жизни во всей её суровой неприукрашенности. Сам Ванчура называл свой роман балладой. Это во многом верно. Вообще роман-баллада сыграл в 30-е годы большую роль в чешской прозе. Р. Кузнецова замечает, что, обратившись к традиционному в чешской поэзии жанру баллады и перенеся его в прозу, Ванчура «создал новый жанровый каркас, отвечающий эстетическим нормам современности… Возник сложный двусторонний процесс: освоение классических форм и одновременно — преодоление привычного, стёртого от частого употребления»