онечными ассоциациями воспоминаний в конечном счёте возникают образы людей, отношений и, более того — картина жизни общества, то Незвал не ставит перед собой такую цель. Чешский поэт не имел никаких предпосылок создавать сколько-нибудь пластичные характеры и ситуации; если Пруст обращается с изображаемым как с содержимым своего сознания, с которым он спокойно управляется, то Незвал бросается на него как на добычу, поглощаемую его поэтическим ви́дением мира.
В рецензии на «Хронику конца тысячелетия» Л. Штолл отмечает, что Незвал слишком субъективен, чтобы написать хороший роман, но при этом критик называет его книгу новаторской в поэтическом отношении, в которой «высказывается невысказанное и которая чудодейственно лечит от слепоты условностей» 4.
В своём следующем романе «Как две капли воды…» (1931) Незвал, как он сам заявляет, решительно отказывается от прустовской аналитичности и устремляется на поиски в другом направлении.
Критика сразу же заметила близость этого романа к «Фальшивомонетчикам» Андре Жида (вышел по-чешски за год до появления произведения Незвала). Как и у Жида, произведение Незвала — роман о создании романа, и действительность разлагается творческим сознанием, приобретая субъективные параметры.
Логика жизни понимается Незвалом-романистом как таинственное, капризное переплетение случайностей, непостижимых предчувствий, таинственных происшествий, разрушающих замыслы героя и придающих повествованию характер причудливых арабесок — на грани сна и действительности.
В то же время, несмотря на его причудливость и иррациональность действия, — это своего рода теоретический роман, в котором автор не просто предаётся вольному фантазированию, но стремится подтвердить собственную эстетическую конструкцию. Незвалу не свойствен тот воинствующий аморализм, который проявляется в романе А. Жида, но обоих авторов сближает субъективистское и во многом эстетское отношение к действительности.
Позиция Незвала определялась в то время в значительной степени установками авангардистской группы поэтистов, о взглядах которых речь шла в первой главе книги.
Вместе с тем особое внимание к самой конструкции повествования, к той точке зрения, откуда оно ведётся, обогатило роман: в поле зрения попадает не только изображаемая действительность, но и сам повествователь, который её переживает, воссоздаёт и оценивает.
В этом смысле романы Незвала стоят в начале определённой линии развития, абсолютизируя одну её сторону. Сама же по себе тенденция нового, более углублённого подхода к внутреннему миру человека и рассмотрение его в виде главного объекта была плодотворна для чешского романа и отвечала закономерностям развития реализма XX в.
Чешским романистам до начала 30-х годов было свойственно известное противоречие между вниманием к внутреннему миру человека и изображением больших исторических пертурбаций. Оно казалось неразрешимым и требующим выбора одного или другого. Так, один из талантливых авторов психологической прозы Ержабек писал в своём романе, в котором изображались события первой мировой войны, «Мир горит» (1927): «Я думаю, что ошибка моей книги… заключалась в том, что я сузил её проблематику до слишком интимных переживаний. Военное обрамление оказалось неподходящим для камерного психологического этюда… Крепкое вино (каким является перерождение мира в результате военной катастрофы) нельзя разливать в ликёрные рюмочки. И войну, которая сама по себе драма драм, нельзя превращать только в кулисы для любовной идиллии» 5.
Тенденция создания камерных психологических этюдов ограничивает возможности ряда талантливых романистов, например М. Гануша, того же Ч. Ержабека или Э. Ростовского. О творчестве последнего Ф. Гётц писал: «Поэтическая сфера этого декадента в романе — человек, опутанный плесенью неполноценности и неспособности включиться в социальную жизнь… Мир, показанный через призму сознания такого героя распада, не имеет стабильности… жизнь постоянно расщепляется на молекулы, а человек оказывается под властью бесов… Ростовский поэт декадентных, слабых и беспомощных людей, лишённых веры и твёрдых ценностей» 6. Однако не всё направление «центростремительного романа» пошло по этому пути, ряд писателей, сосредоточившись на личности, воплотили серьёзнейшую проблематику века. Конечно, как показывает опыт романа, дело было не столько в объекте (болезненные, утратившие почву натуры), сколько во всей концепции произведений.
К самым крупным достижениям чешского «центростремительного романа», имеющим общеевропейское значение, принадлежат романы К. Чапека. Казалось, что в своей трилогии — «Гордубал» (1932), «Метеор» (1934), «Обыкновенная жизнь» (1934) — Чапек отошёл от большой общественной проблематики своих романов-утопий, сосредоточившись на раскрытии внутреннего мира индивидуума. Однако это не так. Трилогия была одним из тех произведений, которые открывали большие философские возможности путём проникновения в человеческую душу.
В начале 30-х годов проблема общих морально-философских критериев, критериев истины, привлекала внимание и Чапека-художника, и Чапека-публициста. В обстановке тяжелейшего экономического и политического кризиса и назревающей угрозы фашизма Чапек, для которого революционный путь преобразований по-прежнему был неприемлем, обращается к возможностям человеческой личности, отыскивая в ней какой-то «орган взаимопонимания и солидарности», позволяющий надеяться на гуманистическое решение противоречий.
Поэтому гносеологические вопросы становятся для него вопросами жизненной важности. «Речь идёт не об отрицании ценностей, — отвечает Чапек тем, кто упрекает его в релятивизме, — а об их оценке, о том, чтобы они обрели независимость от наших суждений, от нашей воли пристрастий, чтобы они были доступны для измерения, объективны, бесспорны и могли предъявлять свои права» 7.
Три романа Чапека, написанных в начале 30-х годов, которые сам автор считал трилогией, объединяет общая задача — художественно проанализировать возможности познания истины. А эта цель диктовала поиски новой формы романа.
Каждая её часть — как бы новый эксперимент в этом направлении, и философским исканиям подчинена чрезвычайно сложная и продуманная художественная структура, во многом связанная с изменениями позиции рассказчика. В «Гордубале» одни и те же обстоятельства, приведшие к убийству закарпатского крестьянина Гордубала его женой и её любовником, изображены с трёх различных точек зрения. «Метеор» построен как серия рассказов нескольких людей, пытающихся на основании минимальных данных реконструировать «казус X», судьбу неизвестного человека — жертвы авиационной катастрофы. Наконец, третий роман — повествование от первого лица.
Изложение одних и тех же событий с трёх различных точек зрения в первой части даёт возможность сравнить разные перспективы, в которых предстаёт действительность. Чапек позволяет читателю заглянуть во внутренний мир своего героя Юрая Гордубала, вернувшегося в родную деревню после многих лет жизни в Америке в поисках заработка. Для этого он мастерски использует приём несобственно-прямой речи. Вся первая часть повествования идёт на грани между внутренним монологом Гордубала и авторской речью.
И всех других персонажей автор видит сначала только через наивное и доверчивое восприятие героя. Перед читателем проходит сложная гамма переживаний человека, замкнутого, примитивного, но бесконечно доброго, доверчивого, благородного, способного на безответное и самоотверженное чувство. Он долго не верит в измену жены, а когда неумолимая истина открывается ему, готов пожертвовать собой для её счастья.
Вторая и третья части романа — это история Гордубала, как она выглядит сначала в представлении жандармов, а потом суда, призванного расследовать убийство. Его история уродуется в чужих руках, огрубляется и упрощается. Уже на предварительном следствии существует тенденция превращения человеческих судеб в «казус». Когда же дело переходит в «инстанции», в суд, то начинает торжествовать некая абстрактная бюрократическая логика. Во второй и третьей частях мы встречаем не характеры, а только фигурки — полицейских следователей, судебных чиновников, и внутренний монолог уступает место диалогу. А в третьей части Чапек даёт блестящие образцы официального красноречия прокурора и защитников.
Интересно обратить внимание на то, как в различных пластах повествования выступает один и тот же факт. Например, Гордубал так рассуждает о возможности помолвки своей одиннадцатилетней дочери Гафьи с батраком Штепаном Маньей, любовником жены:
«А Гафья всё робеет. Глядит, не моргнёт, верно скучает без Штепана. Что поделаешь — ребёнок! А люди невесть что болтают, рот им не заткнёшь…». И вот рождается решение, продиктованное безграничной любовью к жене, готовностью поверить и простить: «Вишь ты, — тихо говорит Гордубал, — вишь ты, Гафья привыкла к Штепану. И он привязался к ребёнку. А ещё кони — им не хватает Маньи… Что скажешь, Полана, не обручить ли нам Гафью со Штепаном?». Эта сложная гамма человеческих чувств превращается во время следствия в нечто грубое и примитивное: «Итак, этот болван Гордубал настолько доверял Штепану, что посватал ему малолетнюю Гафью», — изрекает полицейский. А вот как ораторствует прокурор: «Недогадливый добряк Гордубал, явно под давлением жены, сам предлагает ему руку своей дочери».
Автор в своём послесловии подчёркивает мысль о бесконечной трудности установления истины и вынесения справедливого приговора: «Наше познание людей во многом ограничено тем, что мы отводим им определённое место в наших жизненных схемах. Насколько по-разному выглядят те же люди и те же факты в подаче Гордубала, в глазах жандармов и перед лицом морально-предубежденного суда. Те же события рассказаны трижды… и чем дальше, тем яснее видны всякие противоречия и несовпадения… Этим я не хочу сказать, что правды нет; но она более глубоко скрыта и более тяжела, а действительность гораздо многограннее и сложнее, чем мы обычно себе её представляем». Чапек сознательно не даёт ответа на многие недоумённые вопросы, чтобы не оставить читателя успокоенным, чтобы вырвать его из привычного круга представлений, заставить задуматься о сложности истины, о несовершенстве людского суда, о том, чем грозят человеку упрощённые схематичные представления о нём. И всё-таки суд возможен, потому что существует истина, хотя до неё и трудно добраться, так как она рождается из соприкосновения многих правд.