24. Дракон за стеклом
Ленинград, февраль 1941
Папы нет уже восемь месяцев.
Толик спрашивает, почему командировка на Памир такая долгая. Осунувшаяся мама отводит взгляд, бормочет:
– Так вышло, Тополёк. Значит, он там нужен.
– Но ведь и дома нужен! Во второй класс меня не проводил – ладно, но Октябрьскую демонстрацию пропустил и на Новый Год не приехал. Ну сколько можно? Мама, давай пойдём к его начальству и скажем: пусть папе дадут отпуск, хоть ненадолго, на недельку. Ма-ам! Ну чего ты молчишь? Мама, ты что ли плачешь?
– Соринка в глаз попала, – мама отворачивается к окну.
– Хочешь, вытащу? Меня Серёжка научил, языком.
На кухню входит бабушка. Кашляет, долго ищет целую папиросу в пачке «Беломора». Говорит:
– Хватит реветь, слезами не поможешь. Там разберутся.
Мама поворачивается к бабушке, лицо у неё красное, злое.
– Ваши-то? Ваши разберутся, как же! Полстраны сидит, а вы всё разбираетесь. Не боитесь одни остаться?
Мама выбегает из кухни, запирается в ванной, включает воду. Но Толику всё равно кажется, что он слышит за шумом воды всхлипывания. Он рвётся туда, к ванной, чтобы стучать в дверь, ведь нельзя, невозможно – мама плачет! Бабушка не даёт – перехватывает, прижимает к себе. Гладит по голове, шепчет:
– Пусть, ей полегче станет, не будем мешать. Всё обойдётся, просто надо верить. Я письмо Кобе написала, передала с надёжным человеком. Должно помочь.
Толик не понимает: какое письмо, почему Кобе? Надо же папиному университетскому начальнику сказать, чтобы отпуск. Прямо по телефону, и номер на обоях записан, синие торопливые цифры, папа оставил, писал химическим карандашом, облизывал кончик. Он хочет сказать бабушке, но мешает Лариска – входит на кухню, требует:
– Даррмоеды! Горрох!
Раньше бабушка засмеялась бы и обозвала Лариску «треплом» и «меньшевиком грузинским». Раньше, восемь месяцев назад. А сейчас она не смеётся. Давно не смеётся. Гладит по голове и тихо повторяет:
– Просто надо верить.
– Веррить, – соглашается Лариска. – Горрох?
Толик выворачивается из бабушкиных рук – она даже не замечает, только продолжает шептать слово «верить». Толик достаёт банку, вынимает три горошины, протягивает на ладошке. Ворона аккуратно берёт, задирает голову, проглатывает одну, вторую. Третью берёт в клюв и уходит в коридор. Последнюю горошину она почему-то всегда уносит к бабушке в комнату и съедает там, чтобы никто не видел.
Бабушка чиркает спичкой, прикуривает и чуть не роняет беломорину – в дверь звонят.
– Одиннадцать вечера, кого ещё чёрт принёс? – удивляется бабушка.
Толик бежит к двери, бабушка шуршит тапочками следом. Распахивается дверь ванной. Мама, вытирая полотенцем мокрое лицо, шепчет:
– Не открывайте, не вздумайте. Это они. За нами.
– Глупости, – говорит бабушка и идёт по коридору.
Мама догоняет, хватает бабушку за руку, дёргает, кричит:
– Нет! Себя не жалеете, на сына наплевать – так хоть о внуке подумайте!
– Милочка, да у тебя истерика!
– Истеррика! – немедленно подтверждает из бабушкиной комнаты Лариска.
Мама бьёт бабушку по лицу. Бабушка отшатывается, хватается за щёку; Толик зажмуривается, затыкает уши: этого не может быть, это страшный сон. Сейчас зазвонит будильник и всё кончится.
Не кончается: пыхтение, всхлипывания, возня. Толик осторожно приоткрывает глаза и видит: бабушка идёт к двери, мама сидит на полу и плачет.
Бабушка зло гремит цепочкой, со скрипом поворачивает кругляш французского замка. Дверь открывается. На площадке тёмный силуэт.
– Ох! – вскрикивает бабушка и отступает, держась за сердце.
Толик хватает первое, что видит – лыжную палку – и бежит спасать бабушку от незнакомца.
– Что же вы, мама, – произносит незнакомец очень знакомым голосом. – Сына домой пустить не хотите? Войти-то можно?
Толик кричит, роняет палку и бросается к папке – тот подхватывает на руки, прижимает, говорит:
– Ну ты и вымахал, Тополёк! До неба.
Папа очень худой и загорелый. Одна линза очков у него треснувшая.
Полночь, но никто не гонит Толика в кровать, хотя завтра в школу. Мама хлопочет у плиты, вкусно шкворчат котлеты; весь дом пропах незнакомыми запахами, таинственными, южными. Папа открывает чемодан, достаёт свёртки.
– Здесь инжир, это изюм. Вот курага, орехи. Жаль, не сезон, я бы дыню привёз – ах, какие там дыни! Слышишь, Тополёк? Ум отъесть можно, вот какие дыни!
– Это плохо, – говорит Толик. – Как без ума задачки решать? Я и так по арифметике «посредственно» схватил, там дроби, трудные!
– Ты, брат, не переживай, разберёмся с дробями. Это тебе. Настоящие.
Толик ахает: часы в стальном корпусе, на потёртом кожаном ремешке, с надписью «Командирские».
– Спасибище, папка! Вот это подарок!
Толик забирается к отцу на колени, утыкается носом в загорелую шею. От папы пахнет пылью, солнцем, ещё чем-то – загадочным, далёким.
– Продержали два месяца, потом на подписку, – продолжает рассказывать папа.
Бабушка кивает. Толик запоминает незнакомые слова: «подписка», «в особо крупном», «прокурор». Надо будет потом спросить.
– Словом, по мне дело закрыли. А Рамиль Аждахов так и парится. Хорошо, хоть на подписке поработать удалось, материалов утеряна половина да перепутана, пока разобрал – замучался. Экспедиция-то, считай, провалена. Геологов вообще перебили, а там самый большой массив документов, пытались меня заставить, еле отбоярился. Говорю: «Товарищи, имейте совесть, я же ничего не понимаю в этих ваших кроках и таблицах, вызывайте специалистов». В республиканском Совнаркоме странные люди сидят, сплошь нацкадры. Думают, если учёный – значит, во всём разбирается, без разницы, астрономия или ботаника.
– А врали, с басмачами покончили давно, – замечает мама.
– Не хочу про это. Зато я такой образец привёз! Настоящая сенсация, переворот в палеонтологии. Жаль, не мой профиль, а то бы докторскую…
– Подумаешь, профиль, – говорит бабушка. – Главное, научного руководителя правильно подобрать. Кто у вас там главный по динозаврам, Губарев?
– Он. Он же учёный сосед, первым чёрный шар кинет, скажет: «Не может такого быть, потому что не может быть никогда».
Папа, мама, бабушка хохочут. Толик крутит головой, глядя на всех по очереди, и тоже начинает смеяться.
И будто не было восьми грустных месяцев без улыбок.
Ленинград, март 1941
Каникулы. На улице кошмар: снег то тает, то вновь сыпет, ветер с залива хлещет мокрой тряпкой по лицу. Снеговик во дворе наполовину растаял, покосился: расплылись угольки-глаза, кажется, что он плачет чёрными слезами.
Тётя Груша запретила Серёжке на улицу, сидят у Горских. Сначала запирались в ванной, смотрели, как светятся стрелки и цифры на циферблате командирских часов.
– Здоровско, правда? Вот пойдём в ночную разведку, и сразу видно, сколько время.
– Эх, тетеря ты, Тойвонен! Не «сколько время», а «который час».
Потом устроились на кухне. Тойвонен принёс командирский календарь на сорок первый год – толстую серую книгу с картинками. Ребята пролистывали неинтересное, про колхозников и физкультурников, читали про Красную Армию и Флот, статьи о прошлых и будущих войнах. На картинках – эскадры многомоторных бомбардировщиков и танковые армады. Вот линия Мажино: громадные бронеколпаки с пушками, подземные многоярусные галереи, где спрятаны снарядные погреба, казармы, кинотеатры и сортиры. Серёжка смеётся:
– Трусишки французики, под землю закопались, думали отсидеться. А англичашки – за морем. Ничего, вот немецкие товарищи соберутся с силами и дадут им шороху! Французикам уже дали.
Толик соглашается: трусы и есть, буржуины жирные. Им бы только пролетариат грабить, а воевать не умеют. Серёжка просит:
– Давай поглядим?
Толик не решается: в родительскую спальню нельзя, мама ругает. Но сейчас мама и папа на работе, а бабушка ушла выступать перед рабочими, рассказывать про Гражданскую войну.
– Ладно, пойдём.
Идут на цыпочках, будто кто-то может услышать. Немедленно появляется Лариска, ругается:
– Дррянь, иррод, диверрсант.
Серёжка вздрагивает, замирает. Тихо спрашивает:
– Не налягавит? Нагорит тебе.
– Не должна, – неуверенно говорит Толик. – Ну чего ты, Лариска? Не тарахти. А я тебе гороху дам.
– Горрох, – соглашается Лариска.
Успокоенный Толик поворачивает ключ в замке, входят.
У ножика тёмное широкое лезвие, наборная ручка.
– Узбекский, называется «пчак», – объясняет Толик.
Серёжка осторожно трогает, довольно жмурится: острющий! Подходит к полке, гладит стекло. Банка огромная, как ведро, и с широким горлом.
– Специальная, из лабола… лаборатории, – с трудом выговаривает Толик. – Вдвоём пёрли, папа и его товарищ по работе. Там сказали: не надо в университет, какой-то начальник на папу накричал, обозвал «фасли»… «фалси»… Фикатором, словом.
– На фик послал, – кивает Серёжка. – Ну и хорошо, зато мы теперь можем посмотреть, кто бы нас в университет пустил?
Толик включает свет. Синеватая жидкость в банке блестит, и блестит жёлтый глаз с вертикальным зрачком. Серёжка ахает, как всегда: ящер и вправду страшный. Тёмно-зелёная пятнистая шкура, беззащитно-белое брюхо, гребень вдоль спины. Четырёхпалая лапа изнутри прижата к стеклу, словно хочет выдавить, словно ящер желает вырваться из прозрачного плена.
– Змей Горыныч, – шепчет Серёжка. – Только совсем маленький. Голова-то одна, ещё две не выросли. Хорошо, что твой папка его в банку засунул, а то бы летал тут с огнемётом в роте…
– Во рту, – поправляет Толик.
– Ладно, пусть во рту, какая разница? Главное, огнём бы плевался, пожёг нам всё.
– Чего бы он летал? Не самолёт, крыльев-то нет.
– Говорю же, маленький. Вон, бугорки на спине. Не выросли ещё крылья.
– Теперь уже не вырастут, – успокаивает Толик. – Он же дохлый.