Чешуя ангела — страница 30 из 57

Комиссар снял пиджак, повесил на согнутую руку, пожаловался:

– Ну и жарища! Все пятьдесят градусов, пожалуй. Финны практикуют сухую баню, сауна называется, вот там примерно такая же фантасмагория. В Сталинабаде прохладнее было.

– Привыкайте, дружище.

Молодой узбек, почему-то в украинской вышиванке под льняным пиджаком, подскочил, затараторил:

– Товарищ Аждахов, приветствую! Как доехали? А мы уж вас заждались, у Герасимова такие новости, удивитесь! Ну, пойдёмте же скорей, авто ждёт.

Погрузились в открытый «паккард», запылённый, огромный, в пятнах ржавчины на зелёной шкуре. Конвойные примостились на откидных сидениях и вновь задремали. Комиссар ахал, таращась на голубые купола, на улицы, заполненные вперемешку полуторками, мотоциклистами, ишаками и скрипучими арбами; сопровождающий продолжал тараторить, не давая приезжим и слово вставить:

– Такое творится, вы не представляете! Как вашу записку, товарищ Аждахов, прочли в Москве, так завертелось, что ни день – циркуляр телеграфом, а то и лично снисходят, самолётом! Экспедиция товарища Кары-Ниязова уже неделю здесь, поначалу взялись за могилы сыновей Улугбека, потом вскрыли усыпальницы сыновей Тимура. Товарища Герасимова аж трясёт, глаза горят. Охвачен, так сказать, азартом исследователя. И всех подгоняет, то фотоплёнка ему не та, то лебёдку заменить, я уже с ног…

Рамиль внезапно побледнел, схватил брюнета за рукав:

– Подождите, я же просил: без меня ничего не предпринимать.

– …с ног, говорю, сбился. Ох, о чём вы, товарищ Аждахов, тут уж никому не остановить, взялись по-нашему, по-стахановски! Кстати, вам привет передавал Илья Самуилович.

– Какой ещё Илья?

– Горский. Не помните? Странно. Говорил, что ваш соратник по таджикской экспедиции. Он зимой гостил, интереснейший образец памирской фауны демонстрировал, пытался получить помощь, да с палеонтологами у нас беда, не водятся. Так и повёз к себе в Ленинград.

Рамиль ухватил брюнета за грудки и принялся трясти с такой страстью, что проснулась охрана.

– Вы тут наворотили дел, смотрю! Кто пустил Горского, да ещё с этим драконовым ублюдком?! Почему начали работы по вскрытию могил без моего участия? Отвечай, куток боши!

Конвойный очнулся:

– Заключённый, прекратите нарушать. Отпусти, говорю, гражданина, а то сейчас наганом по башке!

– Заткнись, – прошипел так, что конвойный скис.

Рамиль, побелевший как ледник, встал с сидения, навис над перепуганным брюнетом:

– Только не говори, что и до гробницы Тамерлана добрались. Не молчи, скотина! Ну?

Брюнет вжался в сидение, сучил ногами, пытался отползти, да было некуда. Проблеял:

– Так уже. Позавчера ещё.

Рамиль запрокинул голову и завыл, словно ледяной ветер над Памиром; шофёр вздрогнул и нажал на педаль тормоза, качнулись и гулко стукнулись друг о друга головы конвоиров.

Машина стояла на центральной улице Самарканда, к ней уже бежал постовой в белом шлеме, а Рамиль всё выл.

Так, что приседали от ужаса гордые верблюды.

29. Спасение тополька

Город, зима

– Тук. Тук. Тук.

Метроном стучит размеренно, успокаивает: всё в порядке, граждане.

Мама сидит за кухонным столом. Принесла шкатулку с тремя богатырями на крышке, достаёт и перебирает украшения: бабушкино жемчужное ожерелье, серёжки с зелёными камушками, золотые кольца. Самодельная лампа «светлячок» светит неровно, огонёк сердито трещит, плюётся искорками, то растёт и весело приплясывает, то почти гаснет. Бабушка сказала: это потому, что фитиль плохой и масло неочищенное, но Толику нравится, он любит смотреть на танец жёлтого язычка под тихий треск.

Электричества нет давно, и воды тоже. В доме холодно, мама не велит раздеваться на ночь, наваливает на Толика сверху всякую ерунду: старые пальто, праздничную скатерть. Толик пыхтит под пыльной грудой, закрывает глаза и мечтает про «Сталинского дракона», который летает над городом и шугает фашистских стервятников, про белый пароход с музыкой, который войдёт в Неву, взломает лёд и увезёт всю семью в дальние страны. И папу тоже.

Папу вернули из ополчения и отправили в эвакуацию с университетской кафедрой, в далёкую страну Урал.

– Это тоже горы, Тополёк. Не Памир, конечно, пониже, но всё-таки. Учись хорошо, слушайся бабушку и маму. Скоро мы победим, и я вернусь, – сказал папа.

Потом повернулся к бабушке, помял кепку в руке, словно стесняясь.

– Мама, вы бы всё-таки…

– Нет. Мы не будем подавать на эвакуацию. Здесь я родилась, здесь мои первые слова, первая сирень, бестужевские курсы, первая маёвка, первый мой жандарм. Это мой Город.

Бабушка сказала так, будто слово «город» пишется с большой буквы.

– Это мой Город, и я не брошу его в трудное время.

Толику кажется, что мама и бабушка сердятся на папу хотя и непонятно, за что.

Папа велел хорошо учиться, а как? Пока ещё шли уроки, чернила замерзали, тетрадок не было. Сначала писали на полях старых газет, а потом и это кончилось. Бабушка сказала:

– Дурью маются, газеты на растопку нужны.

А теперь совсем отменили занятия из-за бомбёжек, только изредка приглашают в школу: то суп дают, то праздники отмечают.

В коридоре цокают коготки вороны Лариски, потом стучит палка: бабушка вышла из своей комнаты. Ей трудно ходить, поэтому палка. Мама кричит в темноту:

– Зачем вы встали, Софья Моисеевна? Давайте помогу.

– Сама справлюсь, – отвечает бабушка. – Подумаешь, ушиб, не перелом же. Помню, в девятнадцатом под Царицыным попали под шрапнель, убило коня, он рухнул – и на ногу мне. Не вылезти, понимаешь. Эскадрон развернулся и назад, а я валяюсь, и казаки лавой! Вот страху натерпелась. Кхе-кхе-кхе.

Бабушка теперь так смеётся, будто кашляет. Толик уже привык. И дышит бабушка тяжело, сипит, будто в груди у неё гармошка. Такая есть у противного соседа с розовой лысиной, Артёма Ивановича, которого бабушка дразнит «женихом». Артём Иванович играть толком не умеет, но у него хоть какая-то музыка выходит, а у бабушки одни хрипы.

– Коня совсем убили? – спрашивает Толик.

– Совсем. Хороший жеребец был, злой. Гнедком звали. Ну да не беда: мне после рыжую кобылу отписали, ласковую, и глаза красивые, как у Любови Орловой. Имя у неё было Ромашка. То есть, разумеется, у кобылы, не у актрисы.

Толик смеётся: весело, когда, лошадь называют цветочным именем. Мама вздрагивает, перестаёт перебирать украшения, гладит Толика по голове:

– Хохотунчик мой!

Глаза у мамы блестят. Толик терпит целых полминуты, потом выворачивается из-под маминой руки, спохватывается:

– Бабушка! Ты вот лежишь, придавленная Гнедком, и белогвардейцы наступают! Как ты спаслась?

– Дедушка твой отличился. Вернулся, помог выбраться. Герой, одним словом. После того случая у нас и… А, неважно, рано тебе ещё, – улыбается бабушка. – Царицын мы тогда сдали Врангелю, отступить пришлось.

– Как же так! – ахает Толик.

– Не хлюзди, ребёнок, – смеётся бабушка. – Потом вернули, и навсегда. Теперь этот город называется Сталинград, понятно?

Толик кивает: уж с таким именем город никогда не сдастся никаким врагам, ни белякам, ни самураям, ни фашистам.

Ворона Лариска стучит клювом по паркету, требуя внимания.

– Ирроды! Горрох?

– Нет гороха, кончился, – вздыхает мама.

Лариска не понимает. Наклоняет голову, внимательно смотрит на маму одним глазом. Повторяет:

– Горрох!

– Вот троцкист недорезанный! Иди отсюда, потерпишь. Что у нас получается, Наталья?

– Сто семьдесят рублей. И вот это. Может, кольца? Жалко ожерелье.

– Это всё побрякушки, чего их жалеть! Но пока справляемся, пусть будет стратегический резерв. Кофе в зёрнах продают без карточек, двадцать шесть рублей всего, до войны и не достать было. Вот два килограмма и возьми.

Толик кривится:

– Да ну, оно горькое!

– Он. Кофе – он, мужского рода. Запомни навсегда, Анатолий, ты же ленинградец, говори грамотно. Значит так, два килограмма кофе и крупы какой-нибудь посмотри. Про хлеб не говорю, и так понятно.

– Говорят, семьсот рублей на толкучке за хлеб, – вздыхает мама.

– Спекулянты чёртовы, к стенке надо. И откуда берутся? Советской власти скоро четверть века, вроде всех перестреляли, нет – лезут на свет, что прусаки.

Бабушка сердится, от этого у неё между бровями образуются две вертикальные чёрточки, словно восклицательные знаки.

– Я тебе, Наталья, запрещаю якшаться со спекулянтами. Не по-нашему это, не по-советски. Ясно?

– Но, Софья Моисеевна…

– Никаких «но»! Не запрягала. Разговор закончен, ша и точка, не обсуждается.

Мама вздыхает. Собирает украшения обратно в шкатулку, хлопает крышкой.

– Завтра с Тойвоненом в школу пойдём, – сообщает Толик. – Сказали, в семнадцать ноль-ноль. Может, суп будут давать.

Мама вздрагивает:

– Не надо вечером никуда идти, сыночек, всякое болтают. Темно на улице.

– Они болтают, а ты не слушай, – вмешивается бабушка. – Отставить панику. Иди, Анатолий. Только сам съедай, не тащи домой, как в прошлый раз.

Толик кивает, но банка под суп у него уже приготовлена. Метроном вдруг просыпается, торопится, словно запыхался.

– Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога!

Бабушка ворчит:

– Вот фашисты чёртовы, припёрлись на ночь глядя…

В бомбоубежище Горские теперь не ходят, а жаль. Толику там нравилось: народу полно, весело. Некоторые девчонки боятся, хныкают – можно подразнить. Если тревога ночью, спать не надо ложиться. Но бабушка сказала, что это всё дурь, бомбоубежище далеко, пока дойдёшь – налёт и кончится.

Сквозь заклеенное бумажными полосками крест-накрест окно Толику видно, как мечутся ослепительные клинки прожекторов; бухают зенитки, алыми кляксами рвут темноту; пулемёты расшивают чёрный бархат сверкающими строчками. Красота!

– Тополёк, иди сюда. Сегодня вместе будем спать, так теплее.

– Вот ещё!

– Давай, давай, не обсуждается, – говорит мама бабушкиным голосом.