– Я покушать принёс, бабушка.
– Сколько раз тебе говорить, Анатолий: не «покушать», а «поесть». Кушают младенцы и лакеи.
Бабушка ест аккуратно, долго жуёт, отдыхает. Говорит:
– Допивай суп. И хлеб ешь.
– Это же твоё, – удивляется Толик.
– Я не хочу, наелась уже. А ты растёшь, тебе надо.
Толик смотрит на чашку, на кусочек хлеба. Сглатывает слюну, возражает:
– Так неправильно. Это твоё, вот сама и ешь. И мама наругает.
– А мы не скажем маме, – подмигивает бабушка. – Ешь, говорю, старших надо слушаться.
– Если только совсем немножко.
Толик и вправду отщипывает маленький кусочек, потом ещё один. Потом ссыпает крошки в ладошку, проглатывает.
Бабушка хочет что-то сказать, но вдруг начинает кашлять, сильно, будто в её груди бухают взрывы; Толик помогает ей сесть на кровати, гладит по трясущейся спине.
Наконец, приступ кончается, сразу становится тихо, и только радиоточка на кухне равнодушно роняет:
– Тук. Тук. Тук.
Бабушка шепчет:
– Не могу больше, всю душу выел этот метроном. Словно гвозди в крышку гроба заколачивают. Неторопливо так, размеренно. Наверняка.
Толик удивляется этим словам, но ещё больше поражается, когда видит мутную слезинку на бледной щеке. Слезинка ползёт медленно, как боец по снежному полю; никогда за все девять лет своей жизни Толик не видел, чтобы бабушка плакала.
Но ничего сказать не успевает – в дверь стучат. Толик идёт в прихожую. Замок в последнее время стал необычайно тугим, пока повернешь – запыхаешься. Потом Толик вспоминает, что мама не велела открывать: ходят, мол, по квартирам всякие мазурики, грабят тех, кто уже встать не может. Но уже поздно: дверь распахнута, на пороге стоит Серёжка. Говорит торжественно, подражая радиодиктору:
– После напряжённых боёв войска генералов Федюнинского и Мерецкова прорвали немецкий фронт и девятого декабря сорок первого года освободили город Тихвин! Ура, товарищи!
– Урра! – подхватывает Толик.
Древний монгольский боевой клич мечется по парадной, летит над загаженной лестницей, ударяется в запертые двери и заклеенные крест-накрест окна.
– Теперь всё, конец блокаде, – говорит Серёжка. – Мне папа на карте показал, там совсем чуть-чуть осталось до прорыва. Говорят, с понедельника нормы поднимут вдвое.
– Здоровско! – радуется Толик.
И вдруг вспоминает про бабушку: одна там, плачет, ничего не знает про освобождение Тихвина. Торопливо прощается с Серёжкой, бежит в комнату.
– Бабушка, наши Тихвин освободили! Всё, кончилась блокада! Бабушка, ну чего ты молчишь?
Софья Моисеевна, член партии большевиков с девятьсот пятого года, узница царской каторги, «красная фурия» Петроградской кавалерийской дивизии, кавалер ордена Боевого Красного Знамени лежит недвижно, глядя в потолок.
Лариска вдруг кричит не по-вороньи, по-человечески:
– Куда ты, Сонечка? Вернись.
Мама не велела рассказывать про смерть бабушки никому, даже Серёжке. Потому что бабушкину карточку сразу заберут.
Раньше бы Толик возмутился: октябрёнок не должен врать. Но теперь всё равно. Только страшно, если кто спросит – Толик себя выдаст, скажет правду.
Почтальонша тётя Люба стоит у парадной, отдыхает, тяжёлую сумку поставила прямо в грязный снег. Спрашивает:
– Ты Горский? Из восьмой квартиры?
Толик замирает: наверняка бабушке письмо или телеграмма, ей до войны часто приходила почта, писали боевые соратники, вспоминали былое, а потом просили помочь с санаторием для старых большевиков или с поступлением бестолковой невестки в зоотехникум, бабушка всем отвечала, бывало, что и помогала; ежегодно приходили письма в красивых белых конвертах со штампом «Петроградский районный комитет ВКП(б)», в них поздравления к октябрьскому празднику, торжественный машинописный текст на плотной бумаге, и внизу фальшивая фиолетовая подпись, «факсимиле». Если почтальонша спросит, жива ли бабушка, Толик соврать не сможет.
– Тебя спрашиваю, мальчик. Из восьмой?
Толик сглатывает: челюсть вдруг свело, язык словно примёрз к зубам. Кивает.
– Высоко к вам, четвёртый этаж. А у меня ноги распухли, боюсь, не дойду. Сам заберёшь письмо, ладно? Только взрослым передай, не потеряй.
Тётя Люба медленно уходит, волоча сумку; Толик смотрит на конверт, узнаёт строгие папины буквы, радуется, даже не замечает, как взбегает по первому лестничному пролёту, но быстро выбивается из сил, дальше поднимается медленно.
– Кто там?
Мама теперь боится кого-нибудь пускать домой, и Серёжку приглашать запретила, потому что теперь в квартире номер восемь есть тайна. Тайна жуткая и стыдная.
– Мама, это я, открывай скорее, от папы письмо, с Урала.
Лариска стучит клювом в дверь бабушкиной комнаты:
– Тук. Тук. Тук.
Стучит слабо, устаёт, отдыхает и снова принимается. Дверь бабушкиной комнаты мама забила гвоздями, но Лариска всё равно хочет попасть внутрь и объяснений про тайну не понимает.
Мама неторопливо надрывает конверт, опирается плечом о стенку, читает; Толик пытается понять по её лицу, что там в письме, и не может: мама теперь совсем не улыбается и не плачет, лицо у неё всё время одинаковое, серое, словно покрытое пылью.
– Ну как? – не выдерживает Толик.
– Нормально, – равнодушно говорит мама. – При Свердловском университете, сейчас привезённые экспонаты разбирает. Вот, тебе написал. Передаёт привет, говорит, чтобы учился, слушался бабушку и хорошо кушал. Где это? Вот: «Ешь всё, что дают, Тополёк, не капризничай, как у тебя, старик, принято». Понял?
Толик молчит. Мама вдруг начинает хохотать.
– Ха-ха-ха. Всё, что дают! Ешь, сынок, не капризничай, котлетки пожарские, ма-а-аленькие бифштексы с соусом пикан, крем-суп бешамель, ха-ха-ха! Ящички он перебирает с древними раковинами, заработался!
Толик затыкает уши, бежит в комнату. На буржуйке кипит кастрюля со столярным клеем, банку которого Толик нашёл в шкафу, когда вытаскивал на растопку папины научные журналы. С помощью клея они с Серёжкой когда-то, неимоверно давно, делали модель «Сталинского Дракона». Лопаются серые пузыри, распространяя запах варёных костей, аромат чудесный, почти мясной. Из клея мама сделает холодец.
– Ха-ха-ха! – хохочет мама из коридора.
– Тук. Тук. Тук, – поддакивает метроном.
Ночью приходит бабушка. Идёт наощупь, вытянув трясущиеся руки, вместо глаз у неё – чёрные дыры, мутные слёзы дрожат на пятнистых щеках. От неё пахнет варёным костяным клеем и чуть-чуть подгнившим мясом. На плече сидит ворона Лариска, держит в клюве серый бумажный прямоугольник.
– Где ты, Анатолий? Отзовись.
Толик хочет закричать, позвать папу и маму, но не может: изо рта вместо крика вылетает пыль. Папа и мама далеко, в Свердловске, разбирают ящики с окаменевшими раковинами, выковыривают специальными вилочками содержимое, едят, жмурясь от удовольствия. Им не до Толика.
Бабушка вцепляется в Толика скрюченными пальцами, сделанными из ржавых гвоздей, хохочет:
– Вот ты где, шюцкоровец! Хочешь кушать, Анатолий? Всегда говори «кушать», так правильно. Кушай, Анатолий, не капризничай.
Бабушка отбирает у Лариски серый прямоугольник, пихает Толику в рот:
– Вот тебе мои продуктовые карточки, кушай. Жри, говорю!
Рот набивается безвкусной бумагой, Толик жуёт, слёзы текут.
– Жрите мои карточки! Подавитесь.
Толик давится, не может вздохнуть. Вырывается из сна, выламывается, открывает глаза: по потолку скользит синий мертвенный свет, мама тихонько стонет, отвернувшись к стене.
На спинке кровати сидит Лариска. Смотрит одним глазом, не моргая. Говорит:
– Горрох.
– Да какой ещё горох? – шепчет Толик, чтобы не разбудить маму. – Дура ты, ворона!
Лариска качает головой:
– Сам дуррак. Ларриса мудрра. Горрох.
Спрыгивает на пол, идёт к двери, ждёт. Толик вылезает из-под груды одеял, надевает валенки: холодно, буржуйка прогорела, едва подмигивает красными умирающими огоньками. Выпускает Лариску в коридор.
Лариска подходит к бабушкиной двери, смотрит на Толика:
– Горрох.
Толик берёт топор, вставляет в дверную щель. Нажимает, давит всем телом.
– Кррак! – радостно говорит дверь и открывается.
– Карр! – поддакивает Лариска.
Из комнаты веет холодом, но ворона идёт внутрь. Распахивает крылья, несколько раз поднимает, словно вспоминая, как это – летать. Подпрыгивает, шуршит крыльями, взлетает на шкаф. Приглашает:
– Горрох.
Толик вдруг догадывается. Стараясь не смотреть на бабушкину кровать, подставляет табуретку, лезет на шкаф. Просовывает руку в щель, нащупывает кругляши, много, очень много. Лариска годами прятала горошины, накапливала на чёрный день.
Толик смеётся:
– Кормилица ты, Лариска!
– Карр, – соглашается ворона.
Утром мама, получив от Толика полную наволочку горошин, растягивает губы в странной гримасе, словно забыла, как надо улыбаться. Глаза её блестят.
– Ты плачешь, мама?
– Это от счастья, Тополёк. Сегодня бабушку соберём, отвезём на саночках. Поможешь? Не страшно?
– Конечно, мама. Чего бояться-то?
– Брраво! – хвалит Лариска.
Когда замотанную в простыню бабушку стаскивают по лестнице, голова её стучит о ступени.
– Тук. Тук. Тук.
32. Тихвинская наступательная операция 2.0
Город, лето
Я слышал этот звук, я искал его источник. Бродил по раскалённым тротуарам, смотрел в бездумные лица людей, прикрытые козырьками бейсболок. Они спрятались за тёмными очками, они заткнули уши пластиковыми каплями, они не слышат и не хотят слышать, как грохочет над Городом:
– Тук. Тук. Тук.
Песчинки падают, словно авиационные бомбы, и разбиваются о стеклянное дно; время шуршит, истекая, тая, приближая финал, до которого никому нет дела; они играют в игры, строят дурацкие башни из кривых палочек и призрачные империи, они подносят ко рту плоские плитки смартфонов, как кустодиевская купчиха – блюдце с чаем, и хлебают иллюзию, неспособную утолить жажду, потому что мегабайтами не напьёшься.