Чешуя ангела — страница 36 из 57

– Что ты мне втираешь, причём тут Симоньян? Аксель – дядька реальный, не эти трепачи. И дело хочет делать реальное. Чтобы наконец Европа вздрогнула и обосралась, а не эти мультики голимые про суперракеты. Это даже не концепт, это настоящая стратегия. Идея! С большой буквы. Исполнить истинное предназначение Руси, прийти к последнему морю…

– Это не отравление скисшим квасом из грязной братины, шеф, – спокойно сказала Елизавета. – Это гораздо хуже. Нашему Максику промыли мозги, хотя удивительно: как можно промыть то, чего нет?

– Хватит! Заткни свою сучку!

Игорь вскочил, сгрёб Макса, шарахнул о стенку, вцепился в горло:

– Ещё что-то подобное про Лизу, и ты выблюешь собственный ливер, а потом его сожрёшь. Всосал?

Макс извивался, как червяк на крючке, хрипел. Игорь чуть ослабил захват.

– Понял или нет?

Отпустил. Макс рухнул на стул, вытер слёзы, отдышался. Сказал:

– Я давно всё понял. Терпел просто. Не подпишешь за свой счёт – получишь заявление об уходе. Всё.

Покачиваясь, дошёл до двери. Обернулся:

– По старой дружбе, если она всё-таки была. Валите из страны, в Аргентину, в Новую Зеландию, как можно дальше. И не позднее августа. Или никто не спасёт, даже я.

Грохнула дверь, испуганно звякнули стаканы на стеклянном столике.

– Что это с ним? И куда собрался, что за лагерь?

Елизавета вздохнула:

– Это не лагерь, шеф. Макс вчера после того, как вы зарубили техзадание по «Русазии»…

– Не зарубил, а отложил.

– Хорошо, отложил. Так вот, он заперся у себя, надрался в одну харю. И втирал аналитикам в курилке про то, что уезжает на войну. Доигрался в пейнтбол с дружками-нациками.

– Ерунда, где наш Максик и где война?

– И тем не менее, был необычайно серьёзен, не пьяный трёп.

– Ну сама подумай: в ЧВК его никто не возьмёт, он срочную не служил. В Республики? Там сейчас тихо, да и прекратили приём добровольцев.

– Он проболтался, куда. Тут же протрезвел, просил никому не говорить. Аналитики мне под огромным секретом сказали, потому что не могли такое в себе носить, котики.

– Куда?

Елизавета вздохнула.

– В Идамаа.

Игорь охнул. Потёр лоб, сказал:

– Бред. Пьяный бред вечно обиженного тинейджера.

– Не знаю, шеф, может, и бред. Ладно, я пойду.

У двери остановилась:

– И да. Игорь Анатольевич, спасибо, что вступились. Вы мой рыцарь.

33. Мальчик. Дракон

Город, зима

Самый худший на свете поэт – Корней Чуковский, а самое жуткое стихотворение – «Путаница». Потому что, когда лисички подожгли море, крокодил принялся тушить его пирогами, блинами и сушёными грибами.

Бабушка не умела печь пироги и маме запрещала:

– Милочка, оставь эту заботу домработнице, а ещё лучше – ленинградскому пищетресту. Прожигать жизнь у плиты – непозволительная глупость, лучше книгу почитай.

Поэтому выпечка дома бывала редко. У домработницы пироги то подгорали, то, наоборот, выходили полусырыми. Зато на углу Кировского и Пионерской пирожки продавала тётя, добрая, румяная, как её товар. Пирожки с капустой были остренькие, а с ливером, наоборот, круглые, пахли они так, что собаки сбегались со всей Петроградки, садились на хвосты и истекали слюной. Толик и Серёжка считали медяки, брали по одному пирожку каждого сорта, делили пополам, чтобы каждому досталось, и съедали.

Блины получались у домработницы не в пример лучше, она пекла их сразу на двух сковородках; лицо её, и так всегда красное, пылало при этом, как зев литейной печи, Толик видел такую, когда класс водили на экскурсию на завод. Блины пеклись нечасто, только по большим праздникам, весь дом наполнялся шкворчаньем сковородок, которые домработница смазывала маслом: брала специальную метёлочку из гусиных перьев и мазала быстро, ловко – словно художник картину пишет. К блинам подавались купленные на рынке сливки, такие густые, что ложка в них стояла, как шпиль Адмиралтейства; в хрустальных розетках сияло разнообразное варенье: рубиновое вишнёвое, коричневое с золотыми зёрнышками клубничное, зелёное крыжовниковое; наполненное с горкой блюдо мгновенно опустошалось, и все ждали, когда же домработница принесёт новую порцию солнечных блинов; Толик особенно любил чуть пригорелые, отламывал тёмные хрустящие пластинки и сосал их, как леденцы.

А вот грибы Толик не любил ни в каком виде, ни жареные, ни солёные, но сейчас бы он согласился даже на сушёные, как в стихотворении Чуковского, проткнутые иглой сморщенные кусочки, висевшие на протянутых вдоль кухни нитках и похожие на дохлых тараканов. Да! Сейчас Толик брал бы их в рот, ждал, когда слюна размочит, и жевал, вдыхая аромат сырой гнили.

И уж точно не стал бы тушить едой море, гори оно синим пламенем!

Очень хотелось есть, даже во сне, особенно во сне; во сне Толик с удовольствием съедал всё, включая манную кашу, состоявшую из одних комочков, целыми тарелками, кастрюлями, чанами. Особенно хотелось сладкого, в последний раз оно досталось на Новый Год, когда в школе давали подарки: по три соевых, облепленных мусором конфеты без фантиков и по два кусочка шоколада. Две конфеты запихал в рот сразу, закрыл глаза, замер, чувствуя, как щёки, нёбо, язык, весь Толик пропитывается, проникается сочащимся наслаждением, течёт патокой; третью съел по дороге, а шоколад принёс маме. Чтобы не потерять, положил в рукавицу, до дома донёс не аккуратные квадратики, а бесформенные комки, но мама всё равно плакала, тихо, без слёз.

– Вот и дождалась. Ты настоящий мужчина, Тополёк, не то, что некоторые.

Толик не понял, кого мама имела в виду, да и неважно: от её слов становилось тепло, щёки и уши горели. Мама продолжала говорить приятное, а сама тихонько подложила на тарелку эти два кусочка, так что случился конфуз: Толик их тоже съел.

Где-то в январе, точного числа Толик не помнил, потому что все дни и ночи слиплись в один бесконечный туман, то серый, то чёрный, загорелась квартира в соседней парадной – там, как и везде, топили буржуйку и не уследили; квартира выгорела дотла вместе с жильцами, они, наверное, даже не проснулись, угорели раньше и не почувствовали боли; в те дни часто горели дома, потому что воды совсем не было: пожарные если и приезжали, то впустую.

Квартира в соседней парадной горела быстро, весело, а потом пошёл чёрный дым; всё это Толик наблюдал в окно, видно было плохо, но во двор не пошёл, хотя многие жильцы собрались внизу, и Серёжка тоже, Толик заметил его среди толпы; люди стояли молча, не выражая ни удивления, ни любопытства – просто постояли и разошлись. Соседние квартиры не загорелись, потому что гореть было нечему: всё давно пошло в буржуйки.

Иногда приходил сосед, Артём Иванович, переставший быть розовым; его лысина, когда-то сияющая, как попка младенца, пожелтела и сморщилась, стала похожей на старый лист бумаги. Сосед каждый раз заводил совершенно дурацкий разговор. Например, про обед, который товарищ Сталин дал британскому послу господину Идену.

– Жрали, небось, досыта, осетров всяких, икру чёрную, и хлеба от пуза, тасазать, сколько хочешь, ситного.

Артём Иванович при этих словах зажмурился, будто увидел эту гору белого хлеба. И вдруг закричал:

– Чего их кормить, дармоедов, а? Союзнички, тасазать. Сами, небось, с жиру лопаются, а мы тут подыхай.

Сосед попытался пройти дальше по коридору, глазки его бегали, словно искали чего-нибудь съедобного, будто это в квартире Горских обретались легендарные горы ситного. Мама встала на его пути, не пуская:

– Идите, идите, Артём Иванович, нечего тут паникёрские слухи распускать.

– Да какая паника, самая что ни на есть правда. Говорят, Жданову мандарины самолётами возят. И врачей кремлёвских, чтобы от ожирения лечить. Сидят там в Смольном, обжираются. Ой, а это что у вас, книги?! Вы с ума сошли? Ими топить надо, зачем вам книги, мне отдайте, я мёрзну всё время, уже и стол порубил, и стулья на дрова, ем на кровати сидючи, как какой-нибудь толстовец, тасазать, в комнате ничего не осталось, одни голые стены.

– Почему толстовец? – поразилась мама.

– Какая разница, все они гады, агенты иностранных разведок. Отдайте книги, а? Говорю, топить нечем.

– Ступайте.

Артём Иванович вдруг закатил глаза, выпустил слюну, завизжал:

– Поделитесь топливом, варвары!

Из бабушкиной комнаты вышла взъерошенная Лариска, подхватила:

– Варрвары!

Артём Иванович обомлел. Протянул скрюченный грязный палец, указывая на Лариску, застонал:

– Отдайте, если сами не хотите, отдайте, пожалуйста, умоляю…

Мама вытолкала Артёма Ивановича на площадку, захлопнула дверь, прислонилась к ней, обессиленная. С площадки глухо доносились стоны:

– Отдайте, фашисты, всё равно сдохнет. Супа, супчика мне, кастрюльку…

Лариска прикрыла глаз плёнкой, качнула клювом. Повторила:

– Кастррюльку.

Мама опустилась на колени, гладила Лариску по голове, приговаривая:

– Не бойся, никому не отдадим и сами не тронем.

Толик вдруг понял, чего хотел Артём Иванович. Он знал, что съели всех голубей и кошек, он бы и сам не отказался даже от крысы, но Лариска! Она же член семьи, товарищ, спасительница! Её горох мама варит до сих пор, по одной горсточке на ковшик, разваривает до бледно-жёлтого бульона, где уже и вкуса нет, один запах. Лариску – в суп?!

Стало страшно.

Мама сказала:

– Ещё раз придёт – не открывай ни в коем случае. Понял?

Толик кивнул.

* * *

Вчера и позавчера хлеба не было, булочная закрыта. Говорят, потому что опять нет воды, тесто не замесить. Люди толпились у дверей, молчали, уходили. Старик в неимоверно грязном пальто с оторванным воротником прислонился к стене, закрыл глаза; меховой воротник болтался на последней нитке, казалось, будто это какой-то зверёк приютился у человека на груди, вцепился, но коготки не держат, зверёк сползает всё ниже и ниже.

Самое трудное – идти домой с пустой авоськой, путь кажется бесконечным, ноги не идут, не верят, хотят повернуть назад. Толик не выдержал, вернулся, вновь прочитал объявление о переносе даты выдачи по карточкам на неопределённый срок. Какое страшное слово! Это гораздо хуже, чем завтра или через месяц. Неопределённый, неизвестный, никогда…