Чешуя ангела — страница 40 из 57

– Необычное что-нибудь обнаружили?

– Так всё необычное. Говорю, кровища, потерпевший растерзанный, уж я всяких жмуров видел, маньяка брал в тридцать пятом, так тот маньяк, считай, нежность проявлял по сравнению…

Рамиль нетерпеливо перебил:

– Зверя видели? Похожего на древнего ящера или на крокодила.

Милиционер посмотрел на комиссара: не шутит. Пожал плечами:

– Откуда здесь крокодилы, чай, не зоопарк. Мёртвый вороний труп, ободранный, да, видел.

Рамиль нахмурился, развернулся, пошёл вниз. Спохватился:

– А мальчик? Сын Ильи Горского, у него сын был.

– Вроде был, но в квартире больше никого не обнаружено. Жену-то Горского вчера при обстреле, в голову, насмерть. А мальчика не видел.

Рамиль вышел на улицу, достал портсигар, вытащил папиросу, но прикурить забыл. Стоял, думал. Сзади заскрипела дверь, выскочил милиционер:

– О, вы тут ещё, товарищ полковой комиссар. Забыл сказать: утром на улице обнаружен детский труп мужского пола, голый, в смысле без одежды. Может, искомый мальчонка и есть, наверняка не скажу, без документов был. Мне ещё товарищ лейтенант сказал: мол, странно, что труп раздели, сейчас кому одёжка нужна? Никому. Другое дело, что вырезают, прямо скажем, мягкие части тела…

Рамиль нетерпеливо перебил:

– Где он?

– Товарищ лейтенант? Где положено, в отделении.

Рамиль смял папиросу, подскочил к милиционеру, схватил за грудки, встряхнул; совсем лёгкий милиционер болтался, словно пустой внутри, шапка его упала.

– В жопу твоего лейтенанта! Мальчик, говорю, где?

– Труп-то? Как положено, забрала санитарная команда. Утром ещё, по графику.

– Повезли куда?

– Кто его знает, у них там график, маршрут. Может, на Кировский, а может, прямо на Пискарёвку.

Рамиль плюнул, пошагал прочь. Милиционер поднял шапку, отряхнул о колено, надел. Крикнул вслед:

– До свидания, товарищ полковой комиссар!

* * *

Город, лето

Проходи, заждалась уже, вот тапочки гостевые. А? Ты громче говори, я на это ухо не слышу, вы же знаете, у вас там всё в бумагах прописано. В смысле мокрые? Ах ты, Барсик, паразит, всё-таки надул в тапочки! Я-то думаю, чего он притих? Сейчас я тебе другие дам, почему не надо, надо в тапочках. Ничего, подумаешь, ноги слегка промочил, моча – она даже полезная, я вот по телевизору… А? Говорю, доктор Малышева сказала, что уринотерапия – серьёзная заявка… не помню уже, что за заявка, кому заявка, но так и сказала. На кухню, на кухню проходи, ваши всегда на кухню проходят и спрашивают: чего вам Светлана Андреевна, чем помочь? А? Новенький, что ли? Не признаю тебя. Да ты не смущайся, я, может, забыла, память-то дырявая, склероз, здоровья нету. Здоровье на Лужском рубеже осталось, окопы рыли всем городом, по четырнадцать часов кряду, пока светлое время, а спали в палатках, ночи-то холодные, вот и застудилась. Лежу, кашляю, горю вся, а старший говорит: за дезертирство, говорит, с трудового фронта, спросим, как будто с боевой позиции сбежала. Встала, конечно, пошла копать. Противотанковый ров, знаешь, что за штука? Чего киваешь? Ничего ты не знаешь, молодой. Глубина два метра, ширина пять метров, уклон шестьдесят градусов, берма… Ты хоть знаешь, что такое «берма»? Чего опять киваешь? Откуда вам знать, у вас одно на уме: штаны закатать да на самокате… А? Историк? Ишь ты, неимоверно растёт уровень образования советских, тьфу, российских граждан, уже в собесе на подхвате историки работают. Хотя вот племянница моя, дочка брата, в девяностые, даром что кандидат биологических наук, а полы в гостинице мыла. Племянница, говорю, своих-то у меня не было, вот как застудилась тогда на Лужском рубеже… Ладно, это у вас тоже записано. Доставай, лекарства вчера кончились, у меня же курс. А? Как не из собеса?! А кто ты? Жулик! Не подходи, жулик! Вот как врежу сейчас по кумполу! Ишь ты, обманом проник в помещение. Я не пихаюсь, ты не видел, как я пихаюсь, кишки будешь с полу подбирать. Не на ту напал, гопник, я блокадница, меня не запугаешь… А? Кто звонил, кому звонил? Да, Светлана Андреевна – это я. Какой ещё Игорь Дьяков? Ты и есть Игорь Дьяков? Позавчера? На какой номер? Ну да, пятьсот двадцать два пятнадцать два нуля, правильно, мой домашний. Да нет, со мной ты договаривался, точно, не с кем больше, не Барсик же трубку взял. Я одна живу, вот уже двадцать лет, как мой старик помер, на Смоленском лежит. А детей нет, я же говорю, на Лужском рубеже…

Ладно, не обижайся. Забыла, наверное, со мной часто. Давай, чаем тебя напою. Это что? Визитка. Очки надо, а куда я их… Ладно, верю и так. Раньше, помнится, пионеры, давно это было, ещё при этом, с пятном на лбу. При Горбачёве в последний раз, да, а теперь никаких пионеров, одни буржуины. Так вот, придут эти пионеры, принесут торт, сами же и слопают. Да мне не жалко, ладно. Откуда у вас, спрашивают, Светлана Андреевна, медали «За оборону Ленинграда» и «За боевые заслуги»? На каких, спрашивают, фронтах сражались? Сколько фашистов лично пристрелили? Как им сказать, что ни одного? Поначалу сильно переживала, очень хотелось, чтобы своими руками. Рапорта писала. А начальник не отпустил, сказал: кто, если не мы, Светик? Он меня Светиком звал, хороший человек, и без глупостей. Я-то, может, и не против глупостей, хотя вру, куда там, не до любви – выжить бы. Так вот, говорит, Светик, мы тут как хароны ленинградского разлива, перевозим на тот берег, чтобы по-человечески. Знаешь, кто такой Харон? Он как кондуктор у древних греков, по одному и в лодке. А мы эшелонами, по-стахановски, куда там древним грекам. Может, и к лучшему, что ни одного фрица не пристрелила, как думаешь? Я, конечно, не верю во всю эту религиозную чушь, дело не в аду, я, может, этот ад уже прошла, мне теперь любая геенна огненная за санаторий будет. Знаешь, сколько я этих трупов видела? Я ведь в городском санитарном управлении всю блокаду, на Пискарёвке. У нас мужики не выдерживали, спивались или в дурку, а мне шестнадцать лет – и ничего. Ну, то есть, конечно, чего. Сначала тяжко, а потом привыкла. Словно кино смотрю, будто всё на экране, а я в зале, сама по себе. Помогало. После войны догнало уже… Я ведь хохотушка была, плясунья, все мальчишки за мной увивались, да где они, наши мальчишки? Все там, все. Двадцать пятый год рождения. Из нашего класса ни один не вернулся, ни один из четырнадцати пацанов, такие дела.

Помню, пришёл капитан, фронтовик, орденоносец, с полным мешком, а там всякое: и тушёнка, и пшённый концентрат, даже шоколад. Хлеб. Капитана отпустили на сутки, к семье, а квартира выгорела, обстрел, убило его девочек. Он к нам: мол, не видели? Где похоронены? А кто же ему найдёт, когда этих девочек машинами каждый день возят? Капитан чёрный весь, глаза пустые: покажите, где закопали, помянуть должен. Начальник мой, молодец, сообразил: видит, разорвёт сейчас человека, отвёл к свежему рву, ткнул наугад в табличку с номером – тут, мол. Капитана как отпустило, посветлел. Посидел, помянул. Потом мешок нам занёс в сторожку, мы, конечно, отказывались, а он: возьмите, мне всё равно теперь некому отдать. Я маму и брата той тушёнкой месяц кормила, потому и выжили, так что хорошее тоже было.

В сорок третьем полегче стало, да всё равно, ту первую зиму не забудешь. Идёшь, бывало, на службу, снег, снег, и небо мёртвое, ледяное. Словно навсегда зима, не верилось, что бывают другие времена года. Будто приснились весна и лето, платьица, туфельки, улыбочки, словно я про это вычитала в детской сказке. Возили, возили, полуторками. Вот как брёвна, сложат в четыре ряда, друг на друга, а им, сердешным, всё равно уже, в тесноте – не в обиде, всяко лучше, чем на улице валяться. Кто-то сам довозил, на саночках, да таких немного, сил-то нет. Стащат в парадную, да и бросят.

Норма была – двадцать восемь тел в машине, веса в них никакого, одна оболочка, а вот объём… Не распихать, с верхом, через борт перекатится, потеряется, считай, второй раз умер. Помню, в феврале сорок второго, двенадцатого числа. Да. Что сегодня с утра было – не помню, а что восемьдесят лет назад – чётко, по минутам. Доктор Малышева говорила, болезнь такая, от старости, как «демонстрация», но по-другому. Так вот, двенадцатого февраля. Самое тяжёлое время, казалось, но в марте ещё хуже стало. Наши забирали, по графику, да какие нормы – по сорок привозили. Девочку на улице подобрали, внеплановую, ей уже и попочку вырезали, бедной, так она лишняя получилась, не помещалась в кузов – стоймя засунули. Так и ехали через город: она за кабиной, волосы развеваются, чёрные, красивые, аж завидно. Лица её не помню, и хорошо, если ещё и в лица смотреть – прямая дорога на Пряжку, а волосы помню, да. Такие у Татьяны были, возлюбленной ленинградского поэта Жоржа Цветова, ну, ты его не помнишь, конечно. Помнишь? Ладно, не ври. Там ещё виолончелист был из филармонии, умер прямо на репетиции, тот с документами. И мальчонка в той же машине, рядышком с этими, чёрноволосой и виолончелистом. Ну, выгрузили, сложили в ряд, уехали, я пересчитала. А мальчонка голенький, порубленный весь, щека лоскутом свисает, спина в дырах. Не осколки, нет, человек постарался, я уж научилась различать. И вдруг так мне этого мальчишку жалко стало: маленький, тощенький, волосики торчат, белые такие, мягкие, как пух тополиный. И глаза открытые, синие-синие. Пошла к начальнику, говорю, дай рогожу какую, мальчонку прикрыть, замерзает. И спохватилась: всё, думаю, началось. Куда замерзает, кто? Умер уже, отмучался, ни холодно ему, ни голодно. А начальник на меня поглядел, слова ни сказал, видно, лицо у меня такое было… Дал кусок брезента, я мальчонку прикрыла, подоткнула с боков, словно одеяло сыночку, которого у меня нет и не будет. И в сторожку, бумаги заполнять, бумаг-то много было, сейчас думаю: зачем? Всё равно три четверти «неизвестных», да и про известных ничего не писали, никаких табличек, не до этого. Чернил столько не производили, чтобы хватило на все фамилии, тысячи, тысячи, каждый день, каждую ночь.

О чём я? Да, кострами землю отогревали, потом кирками, по крошке, не хотела земля, словно противилась, словно не желала в себя принимать, не помещалось в ней столько. Той ночью всё случилось, в три часа, начальник спал на топчане, я с бумажками, вдруг слышу: кричат. Вышла на мороз, а там наши копальщики, один уже метров за сто усвистал, второй стоит, орёт, пальцем тычет. Они за мальчонкой пришли, брезент содрали, а там не человек – ящер. Вот как эти, детишки нынче на них помешались, доисторические. Чешуя, зубы вот такущие, глаз открыл жёлтый и зрачок узкий поперёк. Тут и я заорала, а он пополз. Да, прямо так и пополз, не веришь? Забор свалил и ушёл. Думаешь, выдумки? Я сама видела, и начальник, и копальщики. Мы потом замучились объяснительные писать, в архиве должно… Потому ко мне, что прочитал? Видишь, не вру. А утром пришёл комиссар, красивый такой, восточный мужчина. Вот как ты, чернявый, только у того скулы, татарин, что ли. У меня муж был осетин наполовину… Эх, вспомнила бабка, как девкой была. Да, пришёл, то ли бригадный комиссар, то ли дивизионный, точно не скажу. Выспрашивал про ящера, злился, на моего начальника накричал, будто мы в чём виноваты. Потом, правда, извинился, спирт достал, выпили. На службе, конечно, нельзя, но такому разве откажешь? А в следующую смену уже и забыли: новых повезли.