На рынке у перекрёстка дорог продавалось и покупалось всё: индийские слоны, персидские бронзовые пушки, ковры со сказочными узорами и юные рабыни. Кишлак покоряли, облагали данью, сжигали дотла, растаптывали в пыль, а он возрождался, давал приют гостям, услаждал их глаза зеленью молодой листвы, желудок яствами, а слух – игрой на рубабах, дуторах и карнаях.
– Потому что музыка лучше, чем рёв пушек, а торговать лучше, чем воевать, – сказал Мухаммад и огладил белую бороду. – Бахоризуммурад – мирный кишлак, мы всегда договариваемся.
Шурави было трое. То есть, конечно, их было гораздо больше, говорят, двести семьдесят миллионов, а в трёхстах метрах от дома Мухаммеда – четыре боевых машины пехоты и два грузовика, набитые солдатами, но по условиям переговоров в кишлак прошли только эти трое. Первый, плечистый полковник с сожжённым солнцем лицом, настоящий воин и вождь, второй – капитан, бледный, расплывчатый, ускользающий, словно болотная тварь, и третий. На третьего Мухаммад старался не смотреть, потому что высокий с тюркскими скулами, в выгоревшем камуфляже без погон, был тем самым Аждахом, нехорошие слухи о котором ходили от Кундуза до Кандагара, от притоков Пянджа до бурых вод Гильменда, от предгорий Памира до песков Регистана; везде, где появлялся Аждах, дело кончалось большой кровью, гибли и пуштуны, и таджики, и русские, доказательством тому бойня в Панджшерском ущелье прошлогодней весной.
Аждах говорил на таджикском, как на родном, поэтому переводчика не понадобилось; Мухаммад, в свою очередь, заявил, что немного знает русский.
– Самовар, комиссар, пулемёт, – сказал Мухаммад и улыбнулся, но в глазах старика таился страх.
– Странный у него словарный запас, – хмыкнул капитан.
– Нормальный, – сказал Аждах. – Его отец ушёл из советского Бадахшана в двадцать восьмом, с бандами Ибрагим-хана. Так что маленький Мухаммад успел немного изучить русский язык.
– То есть потомственный басмач, – удовлетворённо кивнул капитан. – Хорошо его наши товарищи учили, раз запомнил только комиссара и пулемёт.
Мухаммад смотрел на говорящих, не понимал, но продолжал улыбаться; у старика уже болели скулы, но отец учил: будь ласковым до последней секунды, нож всегда успеешь достать, да прятать будет поздно.
Полковник мрачно сказал:
– Рамиль Фарухович, может, перенесём ваши историко-лингвистические исследования на потом? Нам нужен этот перекрёсток, кровь из носу. Обстановка в провинции, да и на всём северо-востоке, полностью зависит от кишлака.
– Это ясно, – кивнул Рамиль и повернулся к старику. – Мухаммад-ака, мы ждём от вас верного решения. Мы хотим, чтобы Бахоризуммурад оставался мирным и не допускал к себе душманов.
– Мы мирные люди, торговцы, – немедленно ответил старик.
Когда Рамиль перевёл, капитан усмехнулся:
– Ага. Только есть агентурные сведения: у него четыре сотни бойцов, и оружие получше, чем доисторические карамультуки.
Старик понял без перевода. Продолжая улыбаться, сказал:
– Мы мирные люди, но всегда готовы за себя постоять. Каждый мужчина кишлака станет воином, если понадобится. Времена трудные, бандиты шастают.
Посмотрел на шурави, спохватился:
– Видит Пророк, мир ему, я не вас имею в виду. Мы готовы взять на себя обязательства по поддержанию мира и порядка в округе, но хотелось бы услышать и ваши предложения.
– Торгуется, барыга, – усмехнулся капитан, обнажив мелкие острые зубы. – Рамиль Фарухович, скажите ему, что мы готовы дать денег. Двадцать тысяч долларов из спецфонда, наличными, разумеется.
Старик выслушал, прикрыл глаза. Молчал, шурави терпеливо ждали. Наконец, произнёс:
– Моё солнце клонится к закату. Когда придёт время, покинутое душой тело омоют и покроют саваном, в котором не будет места для денег. Мои сыновья знают: чистую совесть не купишь. Ручей, неся ледяную воду с отрогов Гиндукуша, звенит на камнях, смех внучки звенит, словно струны дотара – клянусь могилой отца, да почиет он в садах Всевышнего, слава ему, эта музыка стократ ценнее звона монет.
– Цену набивает, – хмыкнул капитан.
– Я не отказываюсь от денег, – продолжил Мухаммед. – Наша школа совсем развалилась, а больницы никогда не было. Двадцать тысяч долларов – очень большие деньги, но деньги – искушение нечистого. Пусть же они послужат богоугодному делу, превратятся в новую школу и больницу, пусть добрая память о щедрых шурави живёт в поколениях.
– Мы согласны, по рукам, – сказал Рамиль.
Даже мрачный полковник улыбнулся, довольный исходом, но старик произнёс:
– Подождите, мне нужны гарантии.
– Моего слова недостаточно? – прищурился Рамиль.
Старик посмотрел в глаза Аждаха и твёрдо сказал:
– Нет. Наши мудрецы говорят: у змеи раздвоенный язык, две правды. Я хочу, чтобы твои слова подтвердил человек в белых одеждах.
Рамиль скривился, капитан спросил:
– Что там ещё?
– Конрада требует. Для гарантии.
– Не вижу препятствий, вы же с ним договоритесь, Рамиль Фарухович? Душка Конрад всегда за мирные переговоры, да?
И капитан захихикал.
Когда восток только начинает розоветь, отпуская на отдых уставшие за ночь звёзды, муэдзин поднимается по вытертым ступеням на минарет и зовёт правоверных к фаджру. Под его пение восклицательным знаком встаёт шлагбаум, и сапёры едут чистить дорогу от мин.
Через час прапорщик поднимает личный состав блокпоста сто сорок седьмого мотострелкового полка, зевающие бойцы выбираются из палаток по форме номер два, голый торс, ёжатся от утренней прохлады, мрачно глядят на неугомонного лейтенанта, придумавшего зарядку. Топочут, обегая каменную ограду блокпоста, посматривают вниз, на раскинувшийся у перекрёстка кишлак, слышат крики петухов и блеянье овец; вот мелькнёт стройная фигурка с кувшином, замотанная по глаза, посыплются скабрезные шуточки; после – плескание ржавой водой в лицо и завтрак, макароны по-флотски.
Когда полдень раскалится, задрожит жарким маревом над чёрными камнями, по дороге пойдут наливники из Кундуза, после – «уралы» с припасами, к вечеру – колонна десантуры из юрких бээмдешек; Невский проспект, как говорит лейтенант, выпускник Ленпеха.
Начальство часто приезжает на блокпост. То плечистый полковник из штаба дивизии, то из политотдела, проверять порядок, в котором развешены морды членов Политбюро в полевой ленинской комнате, будто ничего важнее в мире нет: члены Политбюро мрут, как мухи, и порядок всё время меняется. Ничего не поделаешь, перекрёсток стратегических дорог, начальству как мёдом намазано. Самый противный гость – капитан, может, «молчи-молчи», может, из ПГУ: лицо из сырого теста, мелкие зубки, въедливые вопросы.
Иногда бывает легендарный Аждах, а с ним – некто странный, белоголовый, надевает поверх «афганки» светлый цивильный плащ и спускается в кишлак, на переговоры. Говорят, местные недовольны то ли набегами царандоя на рынок, то ли медленным строительством школы, под которую расчистили площадку и на том остановились. Да эти «духи» всегда чем-то недовольны – когда едешь на броне мимо дувалов, из щелей так и зыркают злые глаза, на дорогу выбегают босоногие бачата, изображают стрельбу по колонне, трясут палками, кричат «тра-та-та» и хохочут, сверкая зубами, ослепительными на фоне смуглых мордашек.
Опять приехал Аждах, на этот раз один. Выслушал рапорт лейтенанта, у которого каждый раз смущение: воинское звание важного гостя неизвестно, приходится применять неуставную форму «товарищ Аждахов». Уронил «вольно, действуйте по распорядку», пошёл гулять по блокпосту, шумно втягивая воздух, словно принюхиваясь. Отозвал в сторону молодого из третьего отделения, за фамилию Папин получившего издевательское прозвище «Отец». «Отец, душара, иди нужник чистить», «Отец, предъявить фанеру для проверки» – дико же смешно, «деды» животики надрывают. Интересно, что за дело такому серьёзному человеку, как товарищ Аждахов, до затравленного чмошника?
– Ну, не реви. Не реви, кому говорю.
– Ночью скорпиона в сапог подкинули, дохлого. А я же не знал, что дохлый. Скакал по всей палатке, печку уронил, а они ржут. Потом ещё навешали за печку, а я что, виноват?
– Понимаешь, боец, все люди делятся на две категории: те, кто трахает, и те, кого трахают. По жизни.
– И что делать?
– Менять категорию. Хочешь трахать, боец? Вижу, хочешь. А знаешь, что есть вершина власти над людьми? Убивать. Распоряжаться жизнями, решать, кому пора, а кого пока оставить. Хочешь убивать, боец?
Дилара на фарси означает «красавица», девчонке всего восемь, а уже видно: растёт будущая героиня беспокойных снов всех юношей кишлака, а то и вилаята. Волосы у Динары густые, волнистые, чёрные, глаза будто крупные изумруды чистейшей воды, кожа нежная, как крыло бабочки, и вся она словно бабочка, порхает, танцует, радует взор.
Дедушка у Динары человек уважаемый, всё время гости, разговоры за дастарханом, советоваться приходят самые разные люди, спрашивают: «Как мне поступить, Мухаммад-ака?» – дедушка задумается, огладит белую бороду, прикроет глаза, гости замолчат, чтобы не мешать, и тут донесётся детский смех из сада, словно зазвенит серебряный колокольчик; Мухаммад-ака улыбнётся, разгладятся морщины, глубокие, как ущелья Гиндукуша. Скажет:
– Это внучка, Дилара, цветок моего сердца.
В тот день девочка играла в саду, наряжала куклу, примеряла ей золотое платье из соломы, украшала кусочками фольги: кукла ждала принца и должна была выглядеть соответственно. Принц не явился на белом коне, а просто перелез через дувал: раздался шорох, посыпалась штукатурка, затрещали ветки абрикоса. Принц спрыгнул на землю и оказался шурави в зелёной одежде, которую носят солдаты.
Дилара рассмеялась:
– Где твой верный скакун, где твой расшитый серебром плащ, где твой хорасанский меч, о принц?
Шурави не понял, что говорит девочка. Он подошёл совсем близко, зажал ей рот воняющей табаком ладонью, вместо хорасанского клинка вытащил из ножен армейский штык-нож и распорол живот девочки от паха до груди.