1
Каждое утро, едва занималась заря, Нэфисэ водружала на копне красное знамя и принималась будить своих подруг:
— Эй, гвардейцы колхозных полей! Знамя поднято, вставайте!
Казалось, знамя обладало магической силой. Стоило ему появиться на копне, как девушки мигом вскакивали на ноги. Никого не приходилось будить вторично.
Постепенно подъем знамени в бригаде Нэфисэ стал как бы сигналом к началу работ во всем колхозе. Приметив его, другие бригадиры беспокойно кричали:
— Пора вставать! У Нэфисэ подняли знамя!
Когда в Байтирак приезжал кто-нибудь из района или из соседних колхозов и спрашивал Нэфисэ, его выводили за деревню и говорили:
— Видишь Красное знамя? Иди прямо на него! Там и найдешь нашу Нэфисэ!
Агитаторы в своих беседах постоянно говорили теперь:
— Посмотрите, как работает бригада Нэфисэ! На весь район прославила «Чулпан». Последуем же их примеру!
Не давала покоя своей бригаде и Юзлебикэ.
— Чем мы хуже их? — кипятилась она. — Неужто не можем работать, как работают у Нэфисэ?
Гордилась бригада Нэфисэ своей славой, но пуще всего гордились девушки словами секретаря райкома.
— Вы, — сказал он, — настоящие фронтовики! Вы гвардейцы района! Выращенный вами хлеб помогает Красной Армии.
Сегодня в бригаде Нэфисэ особенно тревожный день. Девушкам сообщили, что на току начинают молотить их пшеницу. Каждый час, каждую минуту они готовы были услышать радостную весть. Вот прибежит кто-нибудь из деревни и крикнет: «Девушки, суюнчи! Пшеницы вышло столько, сколько вы ожидали!»
А ведь, возможно, выйдет и больше.
— По моим расчетам, должно быть около ста пятидесяти пудов, — говорила Нэфисэ. — Только боюсь, как бы бригада Сайфи не растрясла да не просыпала.
Нэфисэ хотела, чтобы пшеницу с их участка молотили они сами, но Тимери не согласился:
— Пусть идет, как налажено, дети. Вы дожинайте овес, а на току покуда обмолотят вашу пшеницу.
Что бы там ни было и кто бы ни молотил, все в бригаде были уверены, что надежды их не напрасны. Ведь пробные обмолоты производились не раз. Сначала молотили при агрономе — вышло по сто тридцать пять пудов с гектара. Потом решила проверить колхозная комиссия — вышло по сто сорок пять пудов. А когда произвели обмолот по просьбе Мансурова, получилось по сто пятьдесят два пуда.
В перерывах между работой девушки весело рассуждали о том, сколько пудов зерна получат они со всех своих участков, сколько хлеба отправят на фронт, сколько выделят на семена. Только Мэулихэ не одобряла такой поспешности. Хлеб еще не только не обмолочен, но даже на ток не свезен, как же можно распоряжаться им наперед!
— Сколько бы ни получилось, пожелайте, детки, чтобы в благости, без потерь да без бед собрали хлебушко. Не сглазить бы нам его! — суеверно говорила она.
Сумбюль, уверенная в своей правоте, принималась горячо доказывать Мэулихэ:
— Да уж точно, Мэулихэ-апа! Ну вот погляди, пшеницы мы получим пять тысяч пудов. Ведь так, Нэфисэ-апа? А может, и больше. Ржи в Алымандаровском поле сколько убрали?! Ведь у нас одного овса гектаров тридцать наберется, правда, Нэфисэ-апа?
— Немного больше, моя умница, сорок два гектара.
— Я же говорю! Наша бригада вырастила столько хлеба, что не сразу и сосчитаешь! Да, Нэфисэ-апа?
Лицо Сумбюль сияло такой радостью и говорила она так убежденно, что непременно обиделась бы, если бы не услышала ответного «да». Ведь девочка уже успела написать отцу на фронт, что работает она наравне со взрослыми, что их бригада получила Красное знамя и что ждут они небывалый урожай. Теперь ей не терпелось сообщить отцу, сколько хлеба они посылают фронту.
— Эх! — мечтательно вздохнула вдруг Сумбюль. — Вот если бы мой папа узнал о нашей пшенице! Нэфисэ-апа, можно мне теперь написать отцу? Можно? Да?
Лицо Нэфисэ осветилось ласковой улыбкой; она обняла девочку:
— Напиши, милая, напиши. Вот, скажет, какая у меня дочь растет!
Беседуя так, девушки от сегодняшнего урожая перешли к будущим делам.
Застенчиво поделилась своими мечтами окрепшая за лето и еще более похорошевшая Карлыгач.
— А я, если Нэфисэ-апа не будет сердиться, с весны начну работать отдельно. Нет, до весны нельзя откладывать, начну с осени, сразу же после праздника! Не будешь сердиться, Нэфисэ-апа?
— Ах, глупенькая! Почему же мне сердиться? Наоборот, буду только рада.
— Правда? Вот спасибо!.. Только грустно мне будет расставаться с вами. Уж очень мы дружно живем, работаем весело. Но я хочу заняться тем, что больше всего люблю — буду выращивать яблони, вишню, смородину. Заложишь сад — и останется он навечно! Может, попытаться восстановить наш яблоневый сад?
А Нэфисэ завела разговор об урожаях:
— Вот мы надеемся получить по сто сорок с лишним пудов пшеницы с гектара. А ведь другие бригады тоже могли бы вырастить такой урожай.
— Конечно! — подхватила Карлыгач. — Земля у нас одинаковая, и силы равные. Только любить надо свою работу и сил не жалеть.
— А что, девушки, я скажу... — продолжала Нэфисэ. — Давайте в будущем году и по другим культурам вырастим высокий урожай... по сто пудов с гектара. Скажем, ржи — сто пудов, гречихи — сто пудов, овса... Сил у нас хватит, трудностей мы не боимся! Как думаете?
— Как ты, так и мы, — ответили подруги.
— С гектара сто пудов!.. Знаете, сколько дополнительно хлеба сможет тогда послать на фронт наша бригада?
— Несколько тысяч пудов!
— Верно!
— Чтобы работать еще лучше, назовемся фронтовой бригадой. Согласны?
— Согласны!
Карлыгач сидела на лобогрейке, правила лошадьми, а Зэйнэпбану сбрасывала сжатый овес. После каждого круга вязальщицы беспокойно спрашивали их:
— Там никого не видно?
Но со стороны гумна никто не показывался.
2
Незадолго до обеда прямо через речку к ним пришла Нарспи, девушка из Аланбаша. В своих ярких одеждах она была похожа на причудливый пестрый цветок. На ней было красное платье с широкими цветными оборками, желтый, как подсолнух, фартук, а на голове три платка, повязанные один выше другого: снизу — тонкий, зеленый, чтобы не рассыпались волосы, — белый, чтобы не припекало солнце, а сверху — алый, цветастый, — это уж для красоты.
Круглое лицо Нарспи озарилось радостной улыбкой, небольшие глаза мило прищурились. Она поздоровалась за руку со всеми вязальщицами, а Сумбюль крепко обняла и погладила по головке.
— Пришла чайку попить с вами, уж очень он вкусный у тетушки Мэулихэ! — рассмеялась гостья, отчего на щеках у нее появились две веселые ямочки.
Она подняла на ходу упавшие колоски, сунула их бережно в сноп и, проворно засучив рукава, принялась помогать Сумбюль, чтобы не стоять без дела, пока закипит самовар.
— Меня Наташа послала узнать, сколько вы получили с гектара. Вы теперь у всех на виду. Умеете, оказывается, работать, — говорила она, ловко перевязывая сноп за снопом. — Скрывать не стану, сомневались мы весной: куда, думали, им вырастить столько хлеба!
А теперь сама Наташа говорит: «Погляди, они уж и нас учить стали. Пшеница-то у Нэфисэ лучше!»
У Мэулихэ тем временем сварилась каша. На траве у речки девушки постелили цветную домотканую скатерть и выложили все, что нашлось у них в запасе. Зэйнэпбану вынула из мешка вкусный эримчик[37], который сунула ей мать, провожая в поле. Нэфисэ достала грузинского чаю и конфет. Это Айсылу привезла стахановцам угощение из района.
И хозяева и гостья разместились на траве — кто полулежа, кто поджав ноги — и, весело болтая то по-татарски, то по-чувашски, принялись пить чай.
Мэулихэ, степенно завязав платок на затылке, устроилась у самовара.
— Кушай, дочка, кушай! — угощала она Нарспи. — У вас тоже умеют делать эримчик, но ты попробуй нашего!
Завязалась оживленная беседа. Рассказывали о письмах с фронта, о раненых, вернувшихся домой, и о последних вестях из Сталинграда.
Заметив, что Нарспи ищет кого-то глазами, вспомнили про Апипэ. Она уже дня три не показывалась на работе. А сегодня утром, когда Зэйнэпбану зашла за ней, Апипэ выпроводила ее за дверь, заявив, что не может оставить гостя.
— Ей теперь все нипочем. Здоровые зубы железками покрыла и ходит, ртом сверкает. Говорят, с каким-то прохвостом хочет из деревни уехать.
Мэулихэ бросила тревожный взгляд на Сумбюль.
— Испортилась женщина, совсем испортилась, — удрученно сказала она. — Что толковать о человеке, который обуздать себя не может... Сколько увещевали, ругали, стыдили — ничего не помогает!..
— Она всех нас позорит. Ведь про нее в стенгазете так и пишут: из бригады Нэфисэ.
— Ай-яй-яй, нехорошо, очень нехорошо! — покачала головой Нарспи.
— Поговорю еще раз, а если не исправится, не знаю, что и делать с ней... — сказала Нэфисэ.
— А по-моему, выгнать из бригады! — решительно заявила Карлыгач. — Немало уже с ней разговаривали, хватит! Сплетница, лентяйка и... Не нужен нам такой человек!
— Выгнать легче всего!
— Разбаловалась, цены добру не знает! — опять заговорила Мэулихэ, наливая чашку чая Нарспи. — Пей, Нарспи, не студи... А потому не ценит добра, что и во сне не видала такой нужды, какую терпела солдатка при Николае... Вот я к примеру...
И Нарспи и все остальные были так молоды, что о старой жизни знали только понаслышке. Они слушали Мэулихэ с широко раскрытыми глазами.
— ...Работящий был у меня бедняга Джихангир, а все равно не сладко сложилась у нас жизнь. Пока сам был дома, еще ничего: тянули помаленьку хозяйство, детей растили, как могли. А тут нагрянула германская война. На улицах — плач, в поле — стон. Сегодня, скажем, пришло известие о войне, а назавтра уже всех погнали воевать. Проводила я мужа до околицы и вернулась к себе. Будто покойника вынесли из избы. А за подол с двух сторон ребята уцепились. Хлеба стоят несжатые, рожь надо сеять, подушную платить, дрова на зиму заготовить. А у самой ни коня в сарае, ни плуга под навесом, ни денег в кармане, ни разума в голове. Заметалась я: от двери к окну, от окна к двери; то из избы выбегу, то в избу... Покружилась, пометалась и решила: «Погоди, думаю, так ничего не выйдет! Надо упросить кого-нибудь ржицу посеять».
В те времена так было: не посеешь хлебушка, ложись да помирай с чадами... Родные мои все перемерли, братьев на войну забрали. Пошла я по дворам. К соседям стукнулась, знакомых пыталась умолить.
Знали бы вы, как тяжко чужой порог переступать! Возьмешься за скобу, а уж тебя всю трясет, на глаза слезы наворачиваются. До чужого ли горя было людям? У всех полон дом ребят, лошадей на войну забрали...
День ходила, два ходила. Некому засеять мою землю. Уж было совсем руки опустились, да вдруг вспомнила про Сайфи. Хоть и дальний, думаю, да родственник Джихангиру, может, сжалится, пособит. Пошла к нему.
«Жать, говорю, помогу тебе, зимой хлеб молотить буду, засей, ради бога, мой клочок земли!»
У Сайфи были тогда два добрых коня да еще стригун. Состоятельный человек был, крепкий хозяин.
«Хи, — отвечает он мне, — не тревожь себя, Мэулихэ! С моими львами я твой клочок земли в два захода проглочу! Покажи только, где он. К послезавтраму все будет кончено».
Я тут и растаяла. Не перевелись еще, думаю, добрые люди на земле. Не всех еще сгреб проклятый Николай...
Тут лицо Мэулихэ посерело, в больших глазах запылал злой огонек.
— Да нет! Какое там!.. Не посеял он мне рожь ни завтра, ни послезавтра. Поводил еще неделю. Зато я ему тем временем вороха хлеба сжала да намолотила. Если б только то, сказала бы ладно, пусть подавится. Так ведь он, бывало, как напьется, от дверей не отходит. Ночи напролет свету не гасила. В обнимку с детьми на саке сижу, дрожу от страха.
Сумбюль не выдержала и спросила с изумлением:
— Мэулихэ-апа, а почему же ты не заявила кому-нибудь из руководителей, вроде нашей Айсылу-апа?
— Кому скажешь, детонька? Все тогда было в руках богатеев.
— А потом что?
— Помучилась еще года три, а там пришла Советская власть... Это я к тому, что вот такие, как Апипэ, не дорожат колхозом. А что бы мы стали делать теперь, если бы жили, как раньше, в одиночку? Мужья на войне... А нас не пугает думка, что земля останется незасеянной, что помрем с голоду. Не хватает лошадей — государство тракторы да комбайны шлет. Хлеб кончится дома — колхоз поддержит, не укажет поворот от ворот. Когда вместе, и тяжелая работа легкой кажется...
Чай у Мэулихэ действительно оказался очень вкусным. Нарспи тянула чашку за чашкой и так распарилась, что даже алый платок сняла с головы.
— Кажется, таять начинаю, — засмеялась Нарспи, вытирая круглое лицо фартуком и развязывая белый платок.
Молодежь уже принялась за работу, а Мэулихэ еще только вошла во вкус. Вдвоем с гостьей они пили чай и вели сердечную беседу. На лбу у гостьи уже блестели крупные капли пота, щеки разрумянились. Дошел черед и до последнего платка.
Нарспи была мастерицей рассказывать. Держа в пальцах блюдечко и дуя на него, она нанизывала слово за словом. Все узнала Мэулихэ — и как работают, и как живут в соседнем колхозе.
Под конец Нарспи, расчувствовавшись, спела чувашскую песенку:
Ах, не хочется быть пешим,
Если едешь на коне...
Как приеду к вам, родные,
Расставаться жалко мне.
На прощанье Нарспи опять пожала всем руки и сказала:
— Очень я хотела узнать, сколько у вас вышло пшеницы. Да ничего, вечером еще кто-нибудь наведается к вам.
3
Перед самым закатом на дороге показался мальчик.
— Идет! Фирдавес идет!
Загорелый до черноты мальчик, в одних трусиках и майке, направился прямо к знамени. Сумбюль подбежала к нему и преградила дорогу:
— Постой, ты куда идешь? Почему не говоришь ничего?
— А что мне говорить?
— Сколько пшеницы намолотили...
Мальчик взглянул на нее исподлобья и повернулся к Нэфисэ:
— Нэфисэ-апа, знамя велели у вас забрать. Завернете или так нести?
Девушки остолбенели от удивления. Нэфисэ даже побледнела. «Что случилось? Не путает ли мальчик?»
— Подожди-ка, братец... Что ты сказал?
— Я же говорю — велели знамя забрать... В канцелярии сказали... Пшеницы вашей не выходит сколько нужно. Вот и все.
Девушки растерянно молчали.
Сумбюль расплакалась:
— Апа, милая, зачем он так говорит? Зачем насмехается над нами?
Нэфисэ стояла, вертя в пальцах соломинку, и смотрела широко раскрытыми глазами то на знамя, то на хмурившегося Фирдавеса, пытаясь собраться с мыслями.
— Ты что-то путаешь, мальчик!.. — крикнула она. — Путаешь или с ума сошел! Как это не вышло?.. Кто тебе сказал?.. Кто тебя послал сюда?
— Сказал уже — из канцелярии. Сайфи-абы прислал с гумна записку. Там написано: «У Нэфисэ намолочено только восемьдесят пудов с гектара, знамя им дали по ошибке». Вот и послали меня за знаменем....
Мэулихэ охнула и села прямо на стерню:
— Господи, суждено же услышать такое!..
Карлыгач переводила удивленный взгляд с Нэфисэ на мальчика, не зная еще, как ей быть. Лоб Зэйнэпбану покрылся крупными каплями пота. Она почему-то засучила рукава, опустила их, потом вновь стала засучивать.
— Ошиблись, значит, мы, а? — проговорила она наконец. — Взялись за что не следовало. Сил сколько потратили! Сколько поту пролили! А руки-то? Стыдно и показывать, заскорузли все!.. Выходит, напрасно мучились!
Нэфисэ вздрогнула и резко остановила ее:
— Не хнычь, пожалуйста!
Девушки стояли в недоумении. Что же это такое? Неужели все пошло прахом — старанья, бессонные ночи, надежды? Неужели они сами обманулись и других обманули?
Они вспомнили ночное собрание на круглой поляне, взволнованную речь Айсылу... Как были они тогда окрылены, как обрадованы! И ведь трудились они, не зная устали, с первого дня сева! Помогали друг другу, вместе делили горе и радость. Их объединила большая, искренняя дружба... Неужели все это уйдет, потеряет свой смысл?!
Рука Нэфисэ невольно потянулась к карману и нащупала конверт. Это письмо она получила сегодня от своих односельчан-фронтовиков. Они сердечно поздравляли ее с успехом... Нет, сейчас задета честь не только ее бригады, а всего колхоза!
Фирдавес понял, что дело принимает серьезный оборот. Он с недоумением поглядывал на собравшихся вокруг него женщин. Его ошеломило, что эти взрослые люди с суровыми, обветренными лицами, с сильными мозолистыми руками впали в такое уныние от нескольких его слов. Он повертелся вокруг знамени, потрогал его кисточки, но на большее не осмелился.
— Мне что? Я пришел, потому что послали, — пробормотал он. — Сказали, принеси знамя...
— Кто сказал? Айсылу-апа?
— Нет... Ее же дома нет, она в Алмалы. Секретарь сказал...
Тут мальчик, видимо решив, что все равно надо выполнять приказ, потянулся к древку. Но яростный окрик заставил его отдернуть руку.
— Не прикасайся!..
Все обрадованно уставились на Нэфисэ. Лицо ее теперь казалось спокойным, лишь прищуренные глаза гневно блестели.
— Не смей трогать, мальчик! Иди передай, что знамя понесем в деревню, когда закончим все работы в поле. Скажи, что с этим знаменем мы еще выйдем встречать наших бойцов с фронта!
Все вдруг оживились, задвигались, заговорили. Мэулихэ, суровая, подошла и встала рядом с Нэфисэ. Карлыгач даже в ладоши сгоряча захлопала. А Сумбюль закружилась вокруг знамени.
— Не дадим, не дадим! — повторяла она.
— Правильно, не дадим! Мы завоевали его!
— Мы его за честный труд получили! Правление дало его нам, партийная организация!
— Да, да! Какое отношение имеет к нему Сайфи?
— Почему пшеницы оказалось так мало? Ведь и колхозная комиссия, и сам товарищ Мансуров проверяли!
— Иди, мальчик, передай, пусть с нами не шутят! Мы свое докажем!
Зэйнэпбану с необычной для нее живостью схватила знамя и воткнула в самую верхушку копны. Ее широкое лицо стало кумачово-красным, светлые брови сердито задвигались. Всегда скупая на слова, она сейчас сыпала без умолку:
— Это дело сухорукого Сайфи, бесстыжие его глаза! Это он все путает, чтобы его мором унесло! Ты здесь трудишься в поте лица день и ночь, а всякие дармоеды, лежебоки кровь из тебя сосут! Кто назначил этого жулика бригадиром на току? Кто додумался до этого?
При каждом взмахе ее огромной руки Фирдавес испуганно закрывал глаза и отступал все дальше за копну. Наконец, улучив удобный момент, он рванулся и со всех ног кинулся в деревню.
Нэфисэ сняла нарукавники и бросила их на копну.
— Работу не останавливайте! Пойду на гумно нашу пшеницу искать!
— Непременно надо, непременно! Заставь всю ее найти! — подхватила Зэйнэпбану.
Нэфисэ уже на ходу крикнула:
— Смотрите, знамя никому не отдавайте!
4
Когда Нэфисэ подходила к гумну, у крытого тока стоял готовый тронуться обоз из пяти или шести подвод, запряженных быками и коровами. Сухорукий Сайфи сидел на пороге клети и хихикал, почесывая бородку:
— Интересно, когда же вы на этих топтобусах доедете?
Тэзкирэ, возившаяся около последней подводы, потянула вожжи и сказала с негодованием:
— Никуда это не годится, Сайфи-абы! Тебе бы молодежь уму-разуму учить, а ты ржешь, как сивый мерин.
— Ах, боже мой, — развел руками Сайфи, — и пошутить уже с вами нельзя! И что вы за люди? Еще в материнской утробе состарились!.. Вон еще одна идет, насупила брови...
Однако, когда Нэфисэ приблизилась, лицо его стало серьезным. Он одернул на себе полинялую рубаху и принялся скручивать цигарку.
— А-а-а, стахановка идет, рекордсменка!.. Как поживаешь, сестрица?
И льстивое обращение Сайфи, и наглый взгляд, смеривший ее с ног до головы, — все возмутило Нэфисэ, но она сдержала себя и спокойно спросила:
— Сайфи-абы, я хочу узнать, сколько намолотили нашей пшеницы? Ты как будто говорил, что получилось меньше. Почему же вышло не по-нашему?
Сайфи кинул на нее быстрый взгляд и, облизнув цигарку языком, начал усердно склеивать ее.
— Почему, говоришь, не вышло? Интересно, как же так не вышло? Неправду небось болтают... Дай-ка поглядим! — Он достал из кармана помятую, замусоленную тетрадку, долго листал ее и, наконец найдя нужную запись, сунул ее Нэфисэ. — Вот! Тут все записано. Пшеница с двух гектаров в Яурышкане... С двух га, стало быть, получено сто шестьдесят четыре пуда. Действительно, так и есть! Это же замечательно, сестрица! На такой урожай нельзя обижаться! Интересно, чего же тебе не хватает?
— Но ведь, Сайфи-абы, когда молотила комиссия, вышло по сто сорок пять пудов с гектара! Ведь пшеница с того же участка!
— Боже мой! Заладила свое: комиссия да комиссия! Что мне твоя комиссия? Комиссия, она собирает по зернышку, по золотнику. А мы, думаешь, тонкости соблюдаем? Одни мальчишки работают, бестолочь всякая. Нет того, что телегу застелить, снопы увязать. Навалят да скачут — вот тебе и сыплется зерно, — это раз!
— Не городи ерунду! — прервала его Нэфисэ. — Мы сами снопы накладывали. А телегу я своим пологом застелила. Ни одно зернышко не могло выпасть!..
Не обращая внимания на Нэфисэ, Сайфи, скручивая цигарку, продолжал бубнить свое:
— А начнут телеги разгружать — кидают снопы как попало, — тут, стало быть, опять сыплется. Когда молотят — зерно отлетает в сторону, в землю втаптывают, остается в мякине... Да еще и птички поклевывают! Хи!.. От нынешнего хлеба, пока он доберется до амбара, одно название остается!
Нэфисэ снова перебила его:
— Я не малый ребенок, Сайфи-абы! Сама знаю, что к чему. Ты мне голову пустяками не забивай!
— Разве я говорю, что ты не знаешь, сестрица? Действительно, знаешь, даже больше, чем следует. Я только объясняю, как хлеб убывает. — Сайфи пригнулся вперед, словно хотел сказать нечто такое, что мог доверить лишь Нэфисэ. — А потом, сестрица, у человека, кроме души и тела, есть еще и глубокий карман! Да, да, во-о-т такой! Хи-хи-хи! У молотильщика, скажем, четыре кармана, у возчика — пять. Так и наберется карманов десять, а то и двадцать! Хи-хи-хи! — Сайфи растопырил пальцы и начал сгибать их один за другим. — Оно хотя и колхоз, да ведь пальцы все к себе загибаются!.. Хи-хи-хи!
Нэфисэ была поражена тем, что Сайфи явно находит удовольствие от чудовищных своих предположений.
— Над кем ты смеешься, над кем издеваешься? — вскрикнула она, задыхаясь от волнения. — У кого это глубокий карман и чьи это пальцы к себе загибаются?.. Если есть такие люди, почему укрываешь их?
— Интересно!.. Что же я, должен ловить их и тебе сдавать!.. И где выискался такой большой начальник?..
Сайфи, тяжело дыша, уставился на Нэфисэ. Она почувствовала вдруг, что от него несет перегаром сивухи, и невольно отшатнулась.
— Ты мне туман не напускай! Скажи прямо...
— Погоди-ка, сестрица! Ежели ты — сноха председателя, так думаешь, тебе разрешено кричать на людей?!
— Я требую что следует. У меня недостает по шестьдесят пять пудов пшеницы на гектар! Пшеницу эту мне нужно найти, слышишь?
— По шестьдесят пять пудов? — Брови Сайфи зло сошлись, но он тут же захихикал: — Хи-хи-хи! Действительно, веселый ты, оказывается, человек, сестрица! Ты думаешь, раз выступила на собрании, так сто сорок пять пудов пшеницы так и посыплются в твои мешки? Сказки это, сестрица, пустая выдумка!
— Мне лучше знать, сказки это или нет!..
— Значит, не все еще знаешь, молода еще, а выше головы собираешься прыгнуть. Не такие молодцы работали до тебя, а Яурышкан все равно никому не давал больше восьмидесяти пудов. Поняла?
Да, Нэфисэ поняла, что Сайфи уже перешел к открытому издевательству, и стала терять терпение:
— Где весовщик?
— Где ему быть? Чай пить пошел.
— Надо вызвать его, я должна проверить.
— Боже мой, как будто я положил ее шестьдесят пять пудов себе в карман? Я-то при чем? Ты ведь растила пшеницу! Где она у тебя?
— А я у тебя про это спрашиваю. Где моя пшеница? Ты бригадир пока. Ты был обязан молотить нашу пшеницу отдельно и взвесить до последнего зернышка!
Сайфи неожиданно сорвался с места и, добежав до столба у навеса, достал длинную узкую тетрадь, засунутую в щель.
— На, держи! Вот твоя пшеница!
Нэфисэ стала нервно перелистывать тетрадь. Однако и здесь было записано то же самое, что у Сайфи, точно до килограмма.
У нее даже голова закружилась: «Как же быть теперь? Что делать?»
Сайфи стоял перед ней как ни в чем не бывало и улыбался.
«Нет, этот подлый человек все знает, — думала Нэфисэ, — только насмехается надо мной!»
— Ну, посмотрела, успокоила свое сердце? Я же тебе говорил! Морочишь голову из-за пустяков. По нынешнему времени и это большое достижение. У кого еще такие урожаи? Ни у кого во всем районе! Да и стоит ли в такой год гоняться невесть за чем? Тебе и так будет причитаться бог знает сколько надбавки... Самое малое — пудов тридцать — сорок. Вот богатство, а? Знаешь, сколько можно выручить за них весной на базаре? Хи, целое состояние! — Сайфи наклонился ближе к Нэфисэ и прошептал, блестя масляными глазками: — А потом, может, подвернется жених — молодой, красивый, тебе под стать, а? Хи-хи-хи!..
Нэфисэ с трудом удержалась, чтобы не ударить этого гримасничающего человека по лицу.
— Бесстыжий! Негодяй! — крикнула она вне себя и кинулась стремглав в деревню.
5
Старики и старухи, откликнувшиеся на призыв Айсылу, горячо принялись за работу и значительно облегчили дела «Чулпана». Старики косили горох и чечевицу, ставили вслед за жнецами высокие скирды. Старухам выделили участок ячменя и пшеницы у самой деревни, где они и трудились в меру своих сил.
Айсылу, как дочь, заботилась о них, старалась всячески подбодрить.
— Если старухи не попьют хорошего чаю, у них головы разболятся и в глазах потемнеет, — говорила она и выписывала из Казани чай в пачках и кисленькие конфеты. Посоветовала отпускать молоко с фермы тем, у кого коровы остались яловыми. Каждый день приходила к старикам и рассказывала о событиях на фронте, читала газеты или попросту утешала ласковым словом.
— Бабушки мои! — говорила она. — Сидеть бы вам сейчас дома да отдыхать, но уж если вышли помогать, так давайте будем трудиться так, чтобы сыновья-фронтовики спасибо сказали. Постараемся, так ведь?!
Старушки жали целыми днями, ревниво следя друг за другом, стараясь обогнать сверстниц. Следом за ними выстраивались суслоны из аккуратных — соломка к соломке — по-девичьи затянутых в талии снопов. Рассказывая вещие сны, загадывая их на скорую гибель злодея Гитлера и возвращение сыновей, они незаметно сжали весь ячмень и уже почти одолели пшеницу.
Вместе с другими здесь трудилась и Хадичэ. В молодости она была славной жницей, поэтому и теперь выполняла определенную для старух норму без особого труда, еще задолго до возвращения стада.
Сегодня Хадичэ сжала свою полоску и поставила копны, а солнце, показалось ей, все еще высоко.
«Дай-ка щелкну их по носу!» — подумала она, поглядев на старых подруг, и опять взялась за серп.
Настоящая искренняя близость, связывавшая Хадичэ со снохой, внезапно оборвалась с того самого сенокоса и уже не могла возобновиться. Им обеим не хватало живительного тепла прежней дружбы.
Нэфисэ молча сносила ревнивые упреки старухи, боялась обидеть ее необдуманным словом. «Нет горя горше материнского!» — оправдывала Нэфисэ свекровь и пуще прежнего заботилась о ней. «Тебе трудно в гору с ведрами подниматься, ты старая», — говорила она и бегала по многу раз к речке, таскала воду, даже когда возвращалась с дальнего поля на одну только ночь. «Тебе тяжело, я сама сделаю», — твердила она и колола по ночам дрова, мыла полы, стирала белье.
Открытая душа невестки, ее приветливость и незлопамятность смягчали сердце Хадичэ. Ей было по душе и то, что невестка вырастила лучшую в районе пшеницу и добилась своим усердием уважения старших в деревне.
«Ай-хай, не напраслину ли возводят на нее?» — сомневалась иногда старуха.
Но когда все поднятое со дна души начинало утихать и в доме воцарялся мир, длинные языки вновь посыпали солью раны Хадичэ.
— Оказывается, Нэфисэ остыла к Зиннату, — говорили они. — Она так и заявила: «Попомню я ему старое зло, будет он еще по мне сохнуть! Вот только пшеничку получу, любого поставлю на колени!» А сейчас на нее Хайдар метит, целый день вокруг вертится.
Этого было достаточно, чтобы снова ввергнуть Хадичэ в отчаяние.
Сын Газиз после смерти своей стал ей еще ближе, еще дороже. У нее было такое ощущение, будто он постоянно находится подле нее, ищет от кого-то защиты под ее материнским крылом. Когда говорили о подвиге Газиза на фронте или вспоминали добрым словом его дела в колхозе, Хадичэ принимала это и на свой счет, радовалась и за Газиза и за себя. Чем больше отдалялся день гибели сына, тем выше становился Газиз в ее глазах. Теперь уже он ей представлялся большим командиром, ведущим за собой бесчисленное войско. По ее мнению, следовало бы написать портреты всех командиров, погибших на фронте, вывесить их в больших городах, рассказывать о них школьникам, — чьими они были детьми, как самоотверженно сражались за родину. Любой жест, любое слово, которое, как казалось Хадичэ, набрасывает тень на память героев, она воспринимала как тяжкое оскорбление, как поругание святыни. Хадичэ страдала не только за честь своего сына. Кровными врагами становились ей все женщины, которые забыли о верности мужьям, проливающим на фронте кровь.
Вдобавок ко всему, Бикбулат наговорил ей вчера немало горьких слов. Дескать, Нэфисэ губит лучшие свои годы в работе на свекровь; работает как лошадь, а все равно ее не ценят. Дескать, и в замужестве не видела никакой радости... Поняла тут Хадичэ, что гложет свата думка о хлебе, который получит за работу его дочь. Как будто растила она пшеницу для семьи Хадичэ!
«Конечно, сговорились, — решила Хадичэ. — Что у старика на языке, то у дочери на уме. Ведут подкоп исподтишка».
Вещим показался и сон, который видела она вчера. Будто идет на свою полоску, а у околицы стоит Газиз. «Сынок, — говорит она ему, — мы стосковались по тебе. Почему домой не придешь?» А Газиз только головой качает. Посмотрит в сторону деревни и отвернется, посмотрит и отвернется...
Целый день Хадичэ кусок в горло не шел. Что мог означать этот сон? И решила она, что сводится все к одному: на жену сынок обижается, не находит душа его покою. Потому, наверно, и во сне явился — захотел сказать: «Мама, неужели не видишь?»
— Господи, а что я могу сделать?.. — бормотала Хадичэ.
Старуха не знала, к кому же ей пойти со своими думами. Пробовала со стариком поделиться. Остановила его прямо на дороге у своей полоски:
— Что будем делать? То смерть Газиза заставила постареть, теперь из-за невестки стареешь... Неужто будем дожидаться, когда посмешищем станем для людей?.. Газиз во сне с обидой явился. Отец ты ему или нет? Почему не поговоришь с ней?
Тимери, поглаживая бороду, долго и с грустью смотрел в сторону Яурышкана, потом ласково, словно утешая ребенка, провел широкой ладонью по ее спине.
— Мать, — сказал он, — и мне дорого наше дитя. И у меня сердце о нем болит. Подумай все-таки, не ошибаешься ли ты? Есть друзья, а ведь есть и недруги. Не от зависти ли затуманивают тебе голову? Ведь невестка все время у меня на глазах. Не такой она человек, старуха! Ты же сама знаешь, трудная сейчас пора. Хорошо, ежели вовремя уберем да сдадим хлеб. А ежели нет — опозорится наш «Чулпан». Пшеница невестки тут решает. Мы хотим сравняться с Аланбашем. А невестка, она в коренники впряглась. Мы говорим всем: «Бригада Нэфисэ дает сто пятьдесят — двести процентов, а вы почему отстаете? Неужто мочи не хватает?» И тянутся за ней и другие... Не принимай в обиду, мать, не все ты понимаешь, к старому тянешь! Умница твоя невестка и ведет себя хорошо. Не трогай ты ее! Вот поставим колхоз на ноги, кончится война... Ведь Нэфисэ еще очень молода, не будет же она весь век нас с тобой стеречь. Коли соберется замуж, сам, как родной дочери, свадьбу сыграю... — И тут же он перешел на свое: — В третьей бригаде с молотьбой плохо. Ежели не вернусь, значит, заночевал на стане. — Сказал это и пошел своей дорогой.
После разговора с Тимери Хадичэ как будто успокоилась немного, но вспомнив скорбное лицо сына, снова потемнела. «Завертелся совсем, — подумала она о муже. — Разве ему до нее? Не замечает небось по простоте своей, а последить не догадается!»
6
Наконец Хадичэ решила кончить работу и принялась подбирать колоски. Вдруг она увидела на дороге быстро шагающего военного человека. Сердце Хадичэ забилось учащенно.
Ах, это материнское сердце! На что только оно не понадеется!
Хадичэ быстро собралась и, положив серп на плечо, вышла на дорогу. Не успела она сообразить, кто это, как к ней подошел, крепко ступая по земле огромными сапогами, высокий круглолицый солдат.
— Хадичэ-апа, соседка! Жива-здорова?! Не узнаешь, что ли! — вскрикнул, улыбаясь, солдат. — Да ведь я ваш сосед, Султан! — И он радостно протянул ей обе руки.
О Султане рассказывали, что он попал в окружение под Ленинградом, а после, кажется, и писем от него не было. Вспомнив, что Апипэ непристойно вела себя без него, продала зачем-то надзорные постройки, Хадичэ совсем растерялась.
— Господи, Султангерей! Живой, значит?.. Радость-то какая! — проговорила она дрожащим голосом и заплакала.
Они пошли рядом. Султан говорил и беспрерывно поглядывал в сторону деревни.
— Живой, Хадичэ-апа, живой... Вернулся, да ненадолго, на один денек. Мы едем туда, вниз по Волге, вот я и отпросился у командира, сошел на своей пристани. Слыхали небось, дела там у нас какие?..
— И впрямь-то ненадолго! Хоть бы дня на два, на три... Эх, дети, дети!.. — сказала уже более спокойно Хадичэ. — А насчет Сталинграда слыхали. Как не слыхать? К Волге ведь идет... Говорят, как Я'джуж и Ма'джуж[38], все на пути сметает... Неужто до Волги доберется, Султангерей?!
Султан шел широким армейским шагом и жадно смотрел вокруг. Война заметно изменила его. И шагал он тверже, и в плечах будто стал шире. А раньше был какой-то вялый, болезненный.
— Точно, идет фашист!.. Идти-то идет, Хадичэ-апа, что скрывать, да вот уходить как будет?! Волга — это не шутка, Хадичэ-апа. Потому и говорю: прийти-то придет, да живым вряд ли уйдет! Это тоже точно! — Солдат смотрел на кучи скошенного гороха, на копны ячменя, стоявшие по краям дороги. — Хлеба-то какие хорошие уродились! — сказал он. — Теперь бы только убрать вовремя... А яровые на Яурышкане?.. Так, так!.. Ну, а Апипэ как живет? Здорова?..
Султан улыбался, ожидая рассказ о своей жене, о том, как тоскует, ждет его.
У Хадичэ даже в глазах потемнело. Ведь Апипэ вчера мужчину с пристани привела. «Что сказать?» — испуганно думала она, отворачиваясь в сторону, чтобы скрыть смятенье.
— Здорова-то она здорова... — еле выдавила Хадичэ. — В бригаде у нашей невестки работает. Да сегодня что-то дома была. По делу, видно, вернулась с поля.
— Ага, здорова, значит? Почему же не писала мне? — Султан тихо усмехнулся. — Своя ведь, близкая, Хадичэ-апа... По правде, соскучился я по ней. Сидишь на отдыхе после боя и думаешь... вспоминаешь! Беспокоишься все: здорова ли, не случилось ли чего? А во сне приснится, радуешься целый день, веселый ходишь...
Он пристально разглядывал раскинувшийся перед ним Байтирак; окинул взглядом речку, огороды, одетые зеленью улицы и, разволновавшись, вдруг часто заморгал глазами:
— Вот он!.. Родной уголок!
Боясь, как бы сосед опять не заговорил об Апипэ, Хадичэ принялась рассказывать о колхозных делах, передавала деревенские новости, но как только взгляд ее падал на сияющее лицо солдата, у нее сердце сжималось и даже дыхание перехватывало.
Когда они дошли до двух сосен, Султан торопливо поправил ремень, сдвинул набекрень пилотку и проверил кончиками пальцев, не подвернулся ли ворот гимнастерки.
— Скоро будем дома! Вон ивы на вашем огороде! — показал он на густо разросшиеся купы деревьев.
— Да, да, наши ивы. Не забыл еще, сынок!..
— Разве забудешь, Хадичэ-апа! Закроешь глаза — и деревня, вот как сейчас, перед тобой. Мысленно проходишь по ее улицам, пьешь воду из родника, ходишь по бережку реки, видаешься с близкими. Родина, она, оказывается, очень дорога, Хадичэ-апа. Любите ли вы ее, как мы, солдаты, любим?
— А как же? И нам она очень дорога. Потому и трудимся мы, ночей недосыпаем, чтобы сыновья наши сыты да одеты были.
— Верно, верно, Хадичэ-апа!.. Такая у меня злость на фашиста, кажется, сколько ни убивай, все мало! Приходилось мне и из автомата стрелять и в штыковую атаку ходить... Вот сейчас повидаюсь с родными, и снова на фронт. — Он нагнулся к Хадичэ, словно боялся, что кто-нибудь услышит его в поле, и прошептал: — Есть у нас такое оружие! Въедливая штучка... Только ты не спрашивай, я не скажу! Со временем услышишь, — подмигнул он и молодцевато сдвинул пилотку на голове. — Вон тесовая крыша с железной трубой — моя ведь, а? Дымок вьется... И чего она дома сидит в такую страду?.. Погоди, разыграю-ка я ее, войду тихонечко, чтобы не слыхала.
Прошли речку и поднялись на улицу.
Солдат, взволнованно одергивая гимнастерку, шагнул к родному дому.
7
Сердце Хадичэ бурно колотилось в предчувствии того страшного, что может произойти сейчас. Она боялась, что Султан в гневе погубит и тех, кто в доме, и себя. Но как же остановить его?
Она ушла было в клеть, сказав себе: «Пусть глаза не видят, уши не слышат!» — но, вспомнив, что у Султана нет даже родителей, раздумала и прошла на всякий случай в садик к себе, откуда виден был двор соседей.
На скрип калитки у Апипэ из-под крыльца с лаем выскочила черная, кудлатая собака с белой подпалиной на шее. Но, услышав знакомый голос, она заюлила, завизжала и, как бы моля о прощении, припала к земле и на брюхе подползла к хозяину.
Султан присел на корточки и погладил собаку, а та ластилась к нему, взвизгивала от радости. Вдруг глаза Султана удивленно уставились на голое место рядом с сенями, где раньше стояла клеть. И на месте амбара высилась только куча навоза. Сквозь проломы в заборе виднелись соседние огороды. Счастливую улыбку, недавно сиявшую на лице солдата, словно рукой смахнуло. Он недоуменно повел глазами по одичалому, заросшему лебедой да крапивой двору: всюду валялись помятые тазы, битая посуда, тряпье...
Султан встал, пристально вглядываясь в занавешенные окна, медленно поднялся на крыльцо и потянулся к полурастворенной двери, но, увидев что-то, резко отпрянул и, оторопело осматриваясь, словно сомневаясь, в свой ли попал он дом, остановился как вкопанный.
И тут же из сеней рванулся здоровый краснолицый мужчина в желтой расстегнутой рубахе и помчался к огороду. Вслед за ним выскочила и сама Апипэ, растрепанная, в резиновых калошах на босу ногу. Она стала неторопливо спускаться с крыльца, переваливаясь с боку на бок, как утка, и вдруг, увидев мужа внизу, истошно закричала и грохнулась всем телом на ступеньки.
Лицо у Султана побелело, рот раскрылся как бы в немом крике. Он схватился дрожащими руками за ворот и, задыхаясь, тяжело поводил шеей.
Апипэ застонала и с жалобным воем поползла к Султану.
— Убей меня, Султан, убей, крылышко мое! Пусть не увижу я белого света! — вопила она, волоча по земле грузное тело.
А пес то подбегал к Апипэ, то бросался к Султану, лизал ему руки, словно хотел примирить своих хозяев.
Султан устало прислонился к забору и провел рукою по лбу. Он оглядел застывшими глазами дом и разоренный двор и, отворачиваясь от жены, глухо прохрипел:
— Не подходи! — Губы его дрожали, и он с трудом выговаривал слова. — Не подходи, иди к своему...
Апипэ вскочила и упала ему в ноги.
Султан вздрогнул и, гадливо крикнув: «Не прикасайся!»— выбежал на улицу.
— Султан! Крылышко мое, не уходи! — выла Апипэ, ползая по траве. А Султан уже перешел улицу и повергнул в переулок.
Хадичэ кинулась вслед за солдатом.
«Господи, ушел. Как же его удержать? Ведь это тяжкое пятно на совести не только соседей, но и всей деревни».
И Хадичэ бросилась бежать, выкрикивая на ходу слабым голосом:
— Султан, сынок мой! Остановись!
Солдат шел не оглядываясь, все больше ускоряя шаг, и Хадичэ начала уже задыхаться.
— Не удержала, уходит с проклятьем! — шептала она в отчаянии.
А солдату, видно, так опостылело все, что он даже ни разу не обернулся, поднялся на косогор и скрылся за двумя соснами.
Хадичэ опустилась в изнеможении у дороги и заплакала.
К счастью, на телеге, груженной зерном, возвращался с поля дед Айтуган. Узнав, что Султан ушел из деревни, даже не заходя в избу, дед рассвирепел.
— Это что ж такое? — рычал он. — Ежели жена у него оказалась свиньей, так ведь свет не на ней одной держится! Кроме жены, имеются односельчане, деревня, народ! Нет, я этого не допущу! А ну-ка, давай за ним!
Они свалили мешки с зерном у дороги, и дед Айтуган, поправив на голове тюбетейку, сердито взмахнул вожжами и погнал лошадь.
Весть о происшествии во дворе Султана быстро облетела деревню. Вскоре вокруг сидевшей на земле Апипэ собрались соседки. Она была разлохмачена, на щеки спадали спутанные волосы, калоши свалились с ног и лежали тут же рядом. Женщины хмуро разглядывали ее, точно видели впервые.
Хадичэ не выдержала и принялась ругать Апипэ:
— Ни стыда у тебя, ни совести! И мужа не пожалела, и народа не постыдилась. Ишь, со страстями не справилась! Семью разрушила. Дом разорила. Над кем надругалась? Над воином! Ему в огонь идти. С каким сердцем пойдет он теперь?..
Вслед за Хадичэ и другие женщины стали выкладывать свои гнев и обиду:
— Всяких проходимцев и бездельников привечаешь, бесстыжая!
— Всех солдаток позоришь...
— Что руками натворила, подними-ка теперь плечами!
— Ладно еще, Султан смирный. Другой бы на месте пристрелил!
При последних словах Апипэ вдруг встрепенулась. Вскочив на ноги и отряхнувшись, она обвела собравшихся злыми сверлящими глазами.
— Крылышко мое! — выкрикнула она голосом, полным изумления. — И какого черта я так раскисла? С какой стати позволяю издеваться над собой! — И тут она сама накинулась на собравшихся вокруг. — Вам какого рожна здесь надобно? Полюбоваться пришли? Ишь, собрались, привидения! Между мужем и женой чего не случится: и поссоримся и помиримся! А вам какое дело? Может, носы на лакомый кусок потянуло? Думали, уйдет от меня, вам перепадет? Завидно, что Апипэ гуляет, а вам уж не под силу?..
Старухи, испугавшись змеиного языка соседки, разбежались кто куда. Расходившаяся Апипэ накинулась тогда на Хадичэ:
— Сказала бы я и тебе, Хадичэ-апа! Ты давно уже заслужила себе рай, ну так сиди и не суйся между мужем и женой. Говорят: смех идет посмеивается, за тобой гонится. Смотри, недалеко ведь ходит от тебя!..
— Ты меня не учи... — начала была Хадичэ, но так и осталась с открытым ртом.
Апипэ прервала ее:
— Не учу, Хадичэ-апа, а только говорю. И чему учить? Ведь за бедой тебе не к соседям ходить!..
Хадичэ терпеть не могла ругань, но тут сочла необходимым ответить Апипэ:
— Гафифэ, соседка! Пусть я плоха, ладно, но сына и невестку не тронь. Довольно ты уж намолола о них. Душа не принимает твоих сплетен!
Но теперь Апипэ уж нельзя было остановить никакими силами:
— Это я-то сплетничаю?! Я?! Да я своими глазами видала их. Не веришь, так у Ильгизара, у невинного дитя, у Сумбюль спроси! Недавно со своим Хайдаром все утро под липой обнималась. Вот лопни мои глаза, если вру!
Хадичэ побелела как полотно.
— Неправда! Лжешь!..
— Ага, правда глаза колет! — усмехнулась Апипэ. — Может, еще сказать тебе новость? Вон только что с поля вернулись... Правильно говорят: красивая девушка на свадьбе срамится! Хваленая твоя невестушка весь колхоз опозорила. «Я» да «я»! «Я сто сорок пудов пшеницы возьму!» Как бы не так! Сайфи-абы на глазах у всего колхоза взвешивал, пшеница у нее только половину вытянула. Уж и знамя у нее отобрали... Ну, хватит? Иль еще добавить?
Хадичэ остолбенела.
— Господи, что еще ты мне уготовил? — прошептала она пересохшими губами. — Пусть бог тебя покарает, пусть язык твой отсохнет!
— Как бы не отсох, — отплюнулась Апипэ. — Отсохнет, да не у меня!
«Значит, правду сказала! — ужаснулась Хадичэ. — Господи, что я буду делать? Куда деваться от позора?..»
Опустив голову, она медленно побрела к своему дому.
8
Нэфисэ удивленно остановилась у порога. В доме царила глухая тишина, и огня почему-то не зажигали. Ей, пришедшей с поля, показалось даже, что горница стала маленькой и тесной.
— Мама, ты дома? — окликнула она Хадичэ.
Никто ей не ответил.
Вдруг с улицы донеслись взволнованные голоса. По переулку, шумно переговариваясь, шла группа людей.
«Султана-абы встречают», — решила Нэфисэ и распахнула окно.
— Время-то, время какое! — послышался сокрушающийся голос. — Война к Волге подходит. Вся страна одной заботой живет. А она здесь гляди чего вытворяет. Тьфу, бесстыжая!
— Плюнь ты на нее, братец Султан, право, плюнь!.. На такую собаку и слов тратить жалко!
Тут, заглушая остальных, заговорил дед Айтуган:
— Была бы, сынок Султангерей, голова цела, чтобы немца поскорей победить!.. Остальное — пустяки!
Дойдя до середины улицы, все остановились и начали наперебой приглашать Султана в гости:
— Пойдем к нам, Султангерей, отведаешь нашего хлеба-соли!
— Я только что супу наварила, зайди покушай!
Тут снова загудел Айтуган:
— Нет, нет! Даже не заикайтесь! Нынче Султангерей мой гость! Во-первых, он ровесник моему Хасбиулле, ведь они вместе росли, и, значит, он мне все равно что родной сын; во-вторых, он — самый близкий мой сосед. Пойдем, Султангерей, вот старуха-то обрадуется! Баню затопим, если будет суждено, бельишко сменишь.
Толпа постепенно удалялась, голоса затихали.
«Как бы приветливо ни встретили Султана байтиракцы, — думала Нэфисэ с болью в сердце, — как бы ласковы ни были, все же тяжко должно быть солдату, что не смог он войти гостем в свой дом!..»
Нэфисэ соскучилась по дому и по свекрови. Она зажгла лампу и с особым удовольствием начала приводить в порядок горницу; одернула край голубой накидки на швейной машине, стерла пыль с репродуктора, прибрала на комоде. Потом она бережно сняла портрет Газиза, висевший в простенке между окнами. Лицо его показалось ей грустным. «Ушла и забыла, — словно говорил он ей, — а я все один да один». Если бы Газиз был жив, он с первого взгляда понял бы ее состояние. «Что случилось? Чем встревожена?» — спросил бы он ее и утешил и помог бы.
Нэфисэ тряхнула головой, словно желая отделаться от тяжелых мыслей.
Ведь она пришла, чтобы встретиться с отцом, посоветоваться насчет пшеницы. И мать почему-то звала ее. «Целую неделю не появлялась, пусть заглянет домой вечером», — передавала она через соседок. Куда они девались все?
«Забегу-ка завтра», — решила Нэфисэ и собралась было уходить, как в дверях показалась Хадичэ. Суровое лицо старухи было безжизненно, в глазах застыла ледяная холодность.
— Что с тобой, мама? — забеспокоилась Нэфисэ. — Ты побледнела вся... Не захворала ли?
Хадичэ молча прошла в горницу и даже не взглянула на невестку. Хотелось сразу бросить в лицо Нэфисэ весь гнев, все обиды, запекшиеся черной кровью в ее материнском сердце, но, увидев ясное лицо невестки, искреннюю тревогу в ее глазах, сдержалась и ответила туманно:
— Бывает, что и захвораешь.
Затем она недовольно переставила лампу со стола на припечек и скорбно вздохнула.
— Я зашла тебя повидать, мама! — заговорила Нэфисэ, силясь понять причину холодности старухи. — Да и сама ты звала меня. Еще мне нужно насчет обмолота поговорить... Знаешь, мама, кто-то путает нас... Говорят, мало получается пшеницы. Может, и сама слыхала...
— Слыхала, как же не слыхать! Все слыхала, все…
Хадичэ вздохнула еще тяжелее.
«Что же ты еще слыхала?» — чуть не спросила Нэфисэ, но, сообразив, что в словах свекрови есть какой-то нехороший намек, сдержалась.
Нэфисэ знала, что в деревне есть люди, которые завидуют ей, завидуют ее успехам на поле и старательно плетут вокруг нее сплетни. Поговорит ли она с каким-нибудь мужчиной, бросит ли шутливое слово, споет ли песенку — все это, вывернутое наизнанку, раздутое до размеров доброго стога, немедленно доходило до свекрови, превращаясь в мерзкую сплетню.
Самое ужасное, что эта мелкая душонка злобствует, клевещет, не дает ни минуты покоя в момент, когда все помыслы, все думы честных советских людей прикованы к фронту, к Сталинграду, где, может быть, решается судьба родины. И Нэфисэ знала, кто эта сплетница. И больше всего ее оскорбляло то, что, кажется, Хадичэ верила этой бездельнице Апипэ.
Нэфисэ стояла прислонившись к печке, то заплетая, то расплетая концы тяжелых кос и глядя на свекровь большими, широко раскрытыми глазами. Нет, Нэфисэ не чувствовала за собой никакой вины. Ее совесть чиста. Она ничем не запятнала памяти Газиза и не уронила своей чести.
Сидевшая у стола Хадичэ не спускала глаз с невестки. Загорелое лицо, оголенные до локтя полные руки, красиво повязанный платок на голове и косы, длинные, густые косы Нэфисэ, — все вызывало в ней тяжелую злую ревность. То, что невестка не постарела, не потеряла девичьей прелести после смерти Газиза, наполняло негодованием сердце свекрови. Красивая, здоровая, она легко найдет себе достойного мужа и, возможно, будет жить с ним, даже не вспоминая Газиза. Хадичэ вновь вспомнила сон, где Газиз грустно стоял у околицы, и вся затряслась от обиды. Надо сказать... Но нельзя ронять своего достоинства. И Хадичэ повела речь о том, что, по ее мнению, могло более всего тронуть невестку:
— Твоя мама, Гюльбикэ-ахират, да будет ей земля пухом, праведницей была. Как сейчас помню, позвала она меня перед смертью и сказала: «Было у меня, Хадичэ, одно желание в жизни — выдать дочь в хорошую семью. Слава богу, оно исполнилось! Нэфисэ выбрала достойного человека, и я могу теперь спокойно умереть. Отец у нее упрямый, тяжелый человек. Умоляю — возьми ты мое дитя под свое крыло. А от меня вам благословение! Пусть господь ниспошлет вам счастья и на этом и на том свете!»
Голос у старухи смягчился, она тихо кашлянула и принялась худыми пальцами разглаживать складки на скатерти.
Воспоминание о последних минутах матери остро кольнуло сердце Нэфисэ. Но зачем понадобилось свекрови тревожить память матери? Почему она, всегда такая решительная, мнется, теряется сейчас перед своей невесткой?
— ...Моя ахират, надеюсь, не будет на меня в обиде, — продолжала тихо Хадичэ. — Я ее завет выполняла свято. Жила ты у нас, как родная дочь. Много приходилось мне слышать разных пересудов, да я молчала. Постой, думала я, ведь Газиз сам выбрал ее. Погоди, она тебе поручена, не изменяй своему слову. Терпи, говорила я себе, и терпела... — Тут голос Хадичэ задрожал и оборвался. — Больше не могу! — срывающимся шепотом проговорила она. — Нет больше у меня терпенья! Еда в горле застревает, извелась совсем. Выйду к людям, а они прямо в глаза попрекают: «Невестка твоя гуляет! Блудница — твоя невестка...» Господи, как перенести этот позор?..
Припав к столу, старуха горько заплакала.
Нэфисэ пошатнулась, словно сраженная молнией. У нее перехватило дыхание, посинели губы.
— Как? Я?.. — метнулась она к свекрови. Она не могла повторить отвратительного, грязного слова, брошенного ей в лицо. — Это ты говоришь? Меня так называешь? Хочешь сказать, что я такая же, как Апипэ?
Сверкавшие гневом и возмущением глаза невестки невольно смутили Хадичэ. Но слова Апипэ подстегивали ее.
— Видели тебя на опушке... с Хайдаром.
И все же в душу Хадичэ вкралось сомнение. «Ой, не ошибаюсь ли?» — подумала она, приглаживая пальцами скатерть, и снова заговорила, стараясь смягчить вырвавшееся у нее тяжкое обвинение:
— Хорошо ведь мы жили. И работой своей ты радовала нас. Всем колхозом урожая твоей пшеницы ожидали. Оказывается, чужая душа — потемки. Откуда все узнаешь?.. Уж раз задумала такое, пришла бы прямо и сказала... — Голове Хадичэ смягчился. Она была готова услышать от невестки такое слово, которое рассеет все ее подозрения. — Может, и трудно тебе, молодой... Может, и думаешь, к чему жить под надзором свекрови. Свекор твой и то говорит: «У молодых свой разум, не будет, мол, она всю жизнь нас, стариков, стеречь». И твой отец к тому клонит...
— Мама, ты мне только одно скажи, — прервала ее Нэфисэ, — веришь ли ты сама в то, что говоришь?
Старуха съежилась, не в силах поднять глаза на Нэфисэ, и ответила со слезами:
— Зачем ты мучаешь меня? Что я могу сделать? Только что меня опозорили перед всем народом. Прямо в лицо кинули...
Нэфисэ ничего не слышала больше. «Блудница! Блудница!» — звенело у нее в ушах. Нет, свекрови уже не смыть слезами оскорбление, которое она бросила ей в лицо.
Нэфисэ выпрямилась, окинула затуманенным взором стены милого дома, когда-то принявшего ее в свои объятия, как родную дочь. Из темной рамы, словно предчувствуя разлуку, не отрываясь, смотрел на нее Газиз. Теперь ей придется все оставить, вырвать из сердца самые дорогие воспоминания.
В открытое окно залетел ночной ветерок и разбудил цветы, уснувшие на подоконнике, наполнил горницу сладким ароматом. Стараясь сдержать слезы, Нэфисэ начала собирать вещи. Взяла пальто и пуховый платок, завернула в узелок книги, тетради.
«Господи, куда это она собирается?» — оторопела Хадичэ и вдруг поняла, что совершила непоправимую ошибку. Перед ее глазами встал помрачневший Тимергали. Она даже не посоветовалась с ним... Старуха поднялась и шагнула к Нэфисэ. Ей хотелось протянуть ей руки и сказать: «Погоди, невестка, успокойся! Куда ты собралась?» Но у нее закружилась голова, потемнело в глазах, и она застыла, судорожно ухватившись за край стола.
Нэфисэ прижала к себе узелок с вещами и повернулась к свекрови:
— Прощай, мама, не обессудь...
Ее приглушенный голос резнул сердце Хадичэ, как ножом.
— Я думала, что буду долго счастливой в этом доме. Полюбила вас всех... — Нэфисэ задохнулась и долго молчала. — Не вышло, не суждено, значит, — выговорила она наконец хриплым шепотом. — Вот за кого, оказывается, меня здесь принимают!
У порога она еще раз оглянулась на свекровь, и ей захотелось кинуться на шею растерявшейся старухе, крикнуть: «Мама, ты ошибаешься, мама!»
Хадичэ тоже потянулась к ней. Она силилась что-то сказать, но голос не подчинялся ей, и только сухие губы еле шевелились.
Но тут Нэфисэ решительно повернулась и, словно прощаясь со всем, что было здесь дорогого ей, склонила низко голову:
— Прощайте!..
Дверь закрылась. Ее шаги послышались в сенях, на крыльце, на ступеньках. Звякнула щеколда калитки.
И дом опустел.