1
Они столкнулись на крыльце. О многом хотела рассказать Нэфисэ Айсылу, но, заметив, что она куда-то спешит, решила не задерживать ее.
— Я не буду заходить, Айсылу-апа, пойдем, по дороге потолкуем.
Айсылу схватила ее за рукав и повела в избу:
— Не говори пустое! Где это видано, чтобы поворачивали от самых дверей...
Она усадила Нэфисэ у маленького стола и принялась расспрашивать:
— Ведь после моего приезда мы еще не поговорили с тобой. Ну, как дела? Не получила ли письма от Газиза?.. Бригаду наладила?.. — Она посмотрела с улыбкой на свою маленькую дочку, которая ластилась к Нэфисэ, и сказала: — Вот видишь, и Юлдуз по тебе соскучилась.
Нэфисэ подняла девочку и посадила к себе на колени.
Затем она рассказала, что письма от мужа нет, что в бригаде положение осложнилось из-за семян, что Сайфи отказался им помочь.
— Очень уж долго ты задержалась там, — добавила она. — Заждались мы тебя... Совсем вернулась?
— Да, все закончили. Лес рубила, вывозила, по горло в снегу была... Нос отморозила...
Последние три месяца Айсылу по заданию райкома работала на лесозаготовках и возвратилась лишь два дня тому назад. Ее щеки стали совсем бронзовыми на весеннем ветру, и только отмороженный кончик носа нежно розовел на потемневшем лице. От суровой лесной жизни Айсылу похудела. Возможно, поэтому сохранившее девическую свежесть лицо ее с темным пушком над верхней губой казалось еще более юным. Глядя на нее, никто бы не подумал, что это председатель сельсовета и секретарь парторганизации колхоза. Скорей всего ее можно было принять за молодую учительницу.
Нэфисэ с любовью оглядывала Айсылу — ее черные глаза под тонкими бровями, туго скрученный узел густых волос, всю ее ладную крепкую фигурку — и думала: «А хорошая у нас Айсылу-апа!»
Айсылу рассказала о жизни на лесозаготовках, где она была политруком, обронила вскользь, что нет известий и от ее Хасбия. Потом, вспомнив о чем-то, прошла в другую половину, колыхнув голубой с белыми кистями занавеской на дверях.
Нэфисэ сидела, ласково поглаживая короткие смолисто-черные волосы девочки, и разглядывала убранство комнаты. На чисто вымытый желтый, как воск, пол от самого порога постлан пестрый палас. У перегородки стоит крашеная кровать, подушки прикрыты розовой, вышитой гарусом накидкой. Над кроватью большой портрет Хасбия. На другой стене — Ленин с Максимом Горьким. Нэфисэ окинула взором белоснежные занавески на окнах, горшки с цветами в переднем углу и подумала: «Верно, жили Хасби и Айсылу дружно и весело».
Тем временем из-под занавески появилась Айсылу. Она несла пригоршню орехов.
— Попробуй лесных орешков! Это мне бурундукские девушки дали.
— Спасибо, спасибо.
Нэфисэ улыбнулась. Уж такая привычка у Айсылу: обязательно угостит. И всегда в ее маленькой уютной избе найдется что-нибудь вкусное.
Заметив, что Айсылу, продолжая беседовать, передвигает на столе книги, поглядывает на подчеркнутые красным карандашом строки в газете, Нэфисэ встала. Как бы ни была приветлива хозяйка, от глаз Нэфисэ не скрылась ее озабоченность.
— Пошли, Айсылу-апа, тебя ведь работа ждет!
Айсылу взяла пуховый платок.
— Ладно, на этот раз не стану упрашивать. В другой раз посидим подольше. Загляни вечерком как-нибудь. Сама знаешь, неладно у нас: сев на носу, а колхоз никак не раскачается...
Она приласкала дочку, поправила на ней платьице и положила орехов в крохотные ладошки.
— Поиграй, доченька, будь умненькой! Бабушка сейчас придет.
Когда вышли за ворота, Нэфисэ продолжала прерванный разговор.
— Потому и зашла к тебе... Что-то мудрит наш Сайфи. Сперва мучил с семенами, а теперь заявил, что переведет Зэйнэпбану и Карлыгач во вторую бригаду.
— Зачем это?
— В моей, говорит, бригаде и пожилые справятся, а молодых надо ставить на пахоту.
— А ты что ему ответила?
— Сказала, что не дам своих девушек. Мы с ними всю зиму в поле работали да агротехникой занимались, чтобы хорошую пшеницу вырастить.
— Правильно рассудила. Не отнимать у тебя молодежь, а еще переводить к тебе надо. Я и в лесу об этом думала. Пусть у них зародится любовь к земле, пусть научатся выращивать хлеб. Такие мастера нам очень понадобятся.
— А вдруг я и сама не овладею этим секретом?
— Почему? Опыт работы с Газизом у тебя есть? Есть. Воля и усердие тоже есть. Вот и добьешься!
Нэфисэ промолчала, лишь задумчиво опустила голову. Айсылу попрощалась с ней и, выбирая, где посуше, быстро зашагала к сельсовету.
2
Айсылу была одной из тысяч простых незаметных женщин, работающих в сельских Советах и правлениях колхозов; одна из тех, которые в своих автобиографиях обычно пишут:
«Родилась и выросла в деревне. Окончила сельскую школу. В деревне же вышла замуж. Особенных событий в моей жизни не было...»
Она была одним из тех обыкновенных советских работников, которых в сутолоке будней иногда и вовсе не заметишь, но без их повседневной черновой работы ни одно великое дело не совершается в стране.
Жизнь не баловала Айсылу. В десять лет она осталась без родителей. Братья и сестры, мал мала меньше, словно неоперившиеся птенцы, жались к самой старшей в семье, которая и сама была чуть повыше их ростом, искали у нее защиты и ласки. Это Айсылу спасла малышей в голодный двадцать первый год от смерти: кормила варевом из крапивы и щавеля, пекла лепешки из липовых листьев и ольховой коры; чтобы не замерзли, таскала из лесу хворост. Это Айсылу укачивала их, обшивала, обмывала.
И в детстве и в юношеские годы у Айсылу не хватало времени подумать о себе. Сначала надо было поставить на ноги ребят. А как только братья и сестры подросли и убавилось забот по дому, Айсылу пришла в красный уголок. Вскоре она начала работать секретарем сельсовета, вступила в комсомол. И с этой поры маленькая шустрая девушка стала незаменимым человеком в деревне. К началу войны она уже была членом партии, депутатом сельского и районного Советов.
Лучшие люди деревни, вожаки, которые с первых дней революции создавали Советы, организовали колхоз, ушли на фронт.
— Оставляем тебе все, родная, — сказали они Айсылу.
Перед Айсылу положили несколько печатей и много ключей. Учетные книги счетовода колхоза, касса сельпо, хлебные амбары... Во всем этом надо было разобраться, подыскать людей.
Она стала председателем сельсовета и парторгом.
Тяжело было Айсылу, уж очень большой груз свалился на ее хрупкие плечи. И сельский Совет, и большое хозяйство «Чулпана» требовали от нее напряжения всех сил. Печальные глаза женщин, стариков и детей были с надеждой устремлены на нее. Нужно было подбодрить их, растерявшихся в первые дни грозной войны, сплотить, повести на борьбу за урожай, за хлеб для фронта.
Вытерев слезы, Айсылу впряглась в работу. Она приняла на себя всю ответственность перед партией, перед народом за порученное ей дело; приняла без сетований, радуясь тому, что ей оказали такое доверие.
Вот она идет по улице, внимательно приглядываясь ко всему, примечая все вокруг. У маленьких своих домиков на высоких шестах усердно хлопочут скворцы. По улице уже ручейками бегут талые воды. За низенькими оградами под теплым весенним солнцем дремлют коровы и телята, гогочут гусаки, кудахчут куры. Многие хозяева уже успели побелить трубы, заново перекрыть навесы. В переулке слышится равномерный стук молотков. Это в маленькой мастерской старики чинят телеги, бороны.
Айсылу окидывает все это хозяйским глазом, и ей становится радостно за своих односельчан, которые даже в эти тяжелые дни не опускают рук и, как бы назло беспечному Сайфи, вовсю готовятся к весне. Мысли ее проясняются, крепнут надежды.
«Нет, не сдадимся! — думает она. — Все переборем!»
Она идет, здороваясь со встречными, ее то и дело окликают со дворов, с крылечек:
— Благополучно ли вернулась, Айсылу?
— Здравствуй, Айсылу!
Проходя по берегу речки, она с улыбкой глядит на мальчишек, которые бросили пук горящей соломы на льдинку и бегут за ним по берегу.
Поля уже очистились от снега. Лишь на дне глубокого оврага он еще лежит белым пластом. Не сегодня завтра из лесу хлынут потоки. Выдержит ли воду нижний мост?
Айсылу вглядывается в плодовые деревья, чернеющие на той стороне речки. «Вместо этих вымерзших надо посадить молодые яблоньки, — думает она. — Не забыть бы сказать об этом на правлении колхоза».
Веселый шум детворы прервал ее думы. В школе началась перемена. Целая ватага ребят высыпала на улицу и тотчас обступила Айсылу. С разных сторон послышались крики:
— Айсылу-апа вернулась!
— Айсылу-апа, не зайдешь ли в школу?
— Может, позвать Гюльзэбэр-апа?
Ребята изрядно пообносились. Заплатанных штанишек стало больше, многие обуты в большие ботинки и старые галоши взрослых. Поступит ли в сельпо детская обувь?.. Все равно надо позаботиться о детях...
Едва Айсылу прошла школу, как из соседнего двора с жердяными воротами, ведя на поводке козу, выбралась молодая женщина в больших мужских ботинках и грубом шерстяном платке. Айсылу подождала, пока та поравняется с ней.
— Куда это ты, Мэриам?
Женщина остановилась. Поглядев растерянно на козу, потом на дорогу, она смущенно ответила:
— Да вот в Якты-куль собралась, Айсылу... На базар.
— А козу зачем тащишь?
Мэриам сказала упавшим голосом:
— От тебя уже не стану скрывать, Айсылу, милая. Придется козу продать. К вечеру дойду до Якты-куля, заночую там.
— Продать, говоришь?
Айсылу видела, как осунулась Мэриам. Что заставляет ее продавать козу? Ведь у нее больная мать и ребенок. Как оставит она их без молока?
Не ожидая расспросов, Мэриам сама рассказала обо всем.
— У нас большая беда, Айсылу, милая. Вся картошка померзла в яме... Продам козу, куплю картошку. Ведь и сажать-то нечего.
— Вот оно что!.. — протянула Айсылу, глядя то на приземистую избенку напротив, то на козу, понурившую голову, словно в предчувствии беды. — Ладно, загоняй козу во двор и приходи в сельсовет! Я как раз туда иду.
Мэриам потопталась нерешительно, потом вдруг просияла и потянула козу за повод:
— Хорошо, Айсылу, милая, хорошо! Знаешь, ноги отказывались идти, со слезами вела скотинушку. Уж на тебя только и надеюсь, Айсылу... — Женщина погнала козу обратно, поглаживая ее и приговаривая: — Пошли, козынька! Не велит вот Айсылу-апа тебя продавать. Бабушка, говорит, с внучкой без молока останутся.
Айсылу покачала головой и, тяжело вздохнув, пошла своей дорогой.
Хотя в прошлом году при уборке и пропала часть урожая, колхоз все же сумел создать небольшой фонд в помощь семьям фронтовиков. Из этого фонда Айсылу и решила выдать Мэриам картофель.
Она поравнялась с двором Сайфи. Вот пятистенная изба, выходящая боковым крылом на улицу. Сайфи поставил ее, кажется, в тот год, когда работал агентом по закупке кожи. В глубине двора у него крепкий амбар с двустворчатой дверью; появился он, кажется, в бытность Сайфи кладовщиком колхоза. Но сколько его тогда ни ревизовали, недостачи не обнаружили. По двору бродят породистая корова с телушкой, стоят, сбившись в кучу, овцы... Немало в колхозе таких зажиточных дворов, но чем-то не нравится Айсылу жизнь Сайфи...
Вот какая-то девушка или молодуха вышла из амбара с засученными рукавами, заперла его и вбежала быстро в дом, подхватив горшок. Если хорошенько вдуматься — вся жизнь Сайфи покрыта каким-то туманом. Вот эту молодуху он называет своей родственницей: говорит, приехала из Буинского района помочь по хозяйству больной тетке. А люди болтают, мол, она ему и заместо работницы и заместо жены. Шайтан их разберет! Темно все это, нечисто!..
Большая, с теленка, цепная собака, почуяв чужого человека, принялась неистово лаять и метаться вдоль проволоки, протянутой от амбара к воротам. На крыльце тотчас показался Сайфи. Отогнав пса сердитым окриком, он выскочил на улицу, застегивая на ходу ворот рубахи. Ухватил Айсылу за рукав. Лицо его было красно, — видно, только что встал из-за стола.
—Кумушка Айсылу, зайди хоть на минутку! — Оглядевшись вокруг, Сайфи зашептал ей прямо в ухо: — Зайди, ведь никого нет, кроме сестрицы да зятя…
— Не могу, Сайфи-абы, спешные дела...
— Господи, тоже скажешь! Разве бывают у нас неспешные дела? Иль тебе запретна еда с моего стола? Ну, на одну минутку! Только отведай, говорю тебе! Все ладно будет!
— Сам знаешь, сейчас дорога каждая минута. Надо подготовиться к заседанию, поговорить кое с кем... Ты не забыл, сегодня твой доклад на активе?
— Подумаешь! Меня среди ночи разбуди — все доложу... Так, стало быть, не зайдешь, а? Загордилась ты, кумушка, гнушаешься нами, действительно. Эх...
— Правда же, времени нет, Сайфи-абы. Брось пожалуйста...
Сайфи огорченно махнул рукой и зашагал к своему дому.
3
На солнышке возле конюшни, огороженной длинными жердями, распустив уныло губы, дремали худые, костлявые лошади. Высокий, горбоносый, крепкого сложения старик, с седоватыми усами, концы которых опускались на круглую бородку, выговаривал что-то сердито и громко стоявшей тут же женщине. Это был Тимери, которому правление колхоза недавно поручило конюшню.
Чтобы не мешать ему, Айсылу отошла в сторону. Старик гудел, тряся пучком соломы:
— Ну, скажи, сестрица Хаерниса, куда это годится? Толкуешь тебе: руби солому мелко, не длинней пяти сантиметров, а ты, дай бог тебе здоровья, чуть ли не целыми снопами кладешь! Говоришь: обвари кипятком, а ты обдашь холодной водой и суешь!
Круглолицая, в больших кожаных сапогах женщина долго молчала, закрыв рот уголком передника, потом не выдержала:
— Проспала я, Тимергали-абзы![15] Пришлось замешать второпях, кое-как...
— Ха, вот именно кое-как! Не дорожите вы колхозным добром. Ну, погляди на этого коня! Как пахать на нем, как на нем хлеб возить, а? Совесть надо бы иметь!
— Нечаянно ведь! Уж не ругайся, Тимергали-абзы. Больше укорять не придется!
Был, видно, Тимери отходчив — смущение Хаернисы сразу смягчило его.
— Не годится так! — уже спокойнее сказал он, отбросив пук соломы. — Не годится! Колхоз тебе коней доверил — тебе за них и ответ держать! Ежели хотим, чтобы «Чулпан» наш ожил, поставим перво-наперво коней на ноги.
— Мучицы им мало перепадает, Тимергали-абзы.
— Ха! С мукой и столетняя старуха их выходит. А нам нужно тем, что у нас есть, поднять лошадок. Как, говоришь? Вот ты послушай! Встаешь с первыми петухами и даешь им обваренную сечку. Со вторыми петухами подбавляешь. Так? А душа все равно неспокойна: идешь к коням, смотришь, как жуют — с хрупом или так себе. Ежели жуют нехотя, подсыпь горсточку-другую сечки, помешай, по спине погладь, под холкой почеши. Ну, а как увидишь, что кони твои похрупают, похрупают да вздохнут, тут и тебе можно вздохнуть спокойно. Сыты, значит. И куда бы их ни запрягли, краснеть за них не придется...
Тут Тимери заметил Айсылу и подошел к ней.
— Что, сестрица Айсылу, на лошадок зашла поглядеть?
— Нет, Тимергали-абзы, на этот раз тебя самого повидать. Зачем — ты и сам знаешь. Так ведь? Ну, на чем же ты порешил?
По выражению лица Айсылу Тимери понял, что нельзя больше оттягивать.
— Охо-хо! — вздохнул он. — Пора бы порешить, сестрица Айсылу, да ведь дело-то большое. А у меня с грамотой не шибко, да и за шестой десяток перевалило.
— Переписку, бумаги там всякие Гюльзэбэр поручим, понимаешь? Во всем поможем. Ты только управляй, следи за всем, поручай, заботься. Вместе ведь налаживать будем.
Не успел старик ответить, как из переулка выбежал мальчонка лет тринадцати в черном пиджачке и в пилотке.
— Айсылу-апа! — закричал он еще издали. — Из Аланбаша представители приехали: два деда и одна тетка. — Потом Ильгизар перебрался через изгородь и сообщил отцу: — Папа, обед готов!
Айсылу послала мальчика за Сайфи и бригадирами.
— Тимергали-абзы, хорошо бы и тебе с представителями походить. А заседание пока отложим.
— Ну что ж...
Тимери вытащил из-за кушака кожаные рукавицы, надел их и, заложив руки за спину, зашагал к центру деревни.
Колхоз «Интернационал» не впервые присылал своих представителей в «Чулпан». Это была давнишняя хорошая традиция. А в былые времена две эти деревни жестоко враждовали между собой. Случалось, деды нынешних байтиракских дедов в молодые годы, нарядившись в домотканые штаны и камзолы поверх длинных холщовых рубах, пробирались в Аланбаш к приглянувшимся девушкам, кокетливо позванивающим монистами и чулпы[16]. Аланбашцы гнали их вон и частенько разбивали им в кровь носы.
Откуда взялась эта вражда?
Аланбашцы утверждали, что некогда байтиракские богатеи поставили землемеру кадку меду да впридачу дали двух баранов, тот и прирезал Яурышкан Байтираку, хотя он якобы принадлежал искони Аланбашу. С того, мол, все и началось.
Байтиракцы же корни вражды находили в другом. По-ихнему выходило так. Давным-давно жил в Байтираке мулла. Говорил он своим прихожанам: «Аланбашцы — неправильной веры. У них на каждые сорок душ — свой бог. Там и русские, и татары, и чуваши — все перепутались, все переженились. Потому и тамошние девушки — харам, и пища — харам, всё — харам!»[17]
Этот мулла отказывался венчать, если невеста была из Аланбаша; не разрешал хоронить на байтиракском кладбище, если покойник родом был из соседней деревни.
Вот этот мулла и посеял, мол, вражду между двумя деревнями.
Как бы там ни было, Байтирак и Аланбаш помирились только при Советской власти, а окончательно — когда организовались колхозы. Подумали, поговорили по душам: у вас, мол, колхоз, и у нас колхоз, общая у нас дорога. Не к лицу соседям не в ладу жить!.. И в один из Октябрьских дней на общем праздничном пиру смыли навсегда позор дикой вражды.
С той поры стали «Интернационал» и «Чулпан» соревноваться между собой. Победит ли один, возьмет ли верх другой — обиды нет ни у кого. В конечном счете никто не проигрывал. Два колхоза ревностно трудились, в дружном состязании тянули друг друга вперед, перенимали хорошее. И джигиты уже без страха выбирали себе невест в любой деревне.
На праздники к соседям наезжали из Аланбаша и татары, и русские, и чуваши. Впрочем, и чулпановцы не отставали от своих друзей. Сколько раз в избе главы «Интернационала» Григория Ивановича они под свою тальянку отплясывали со Степанами да Мифтахутдинами, с Акулинами да Нарспи то эпипэ, то барыню или распевали песни, будоража до утра весь Аланбаш!
К приходу Тимери все уже были в сборе. На аланбашских делегатах одежда была как напоказ: отличные шубы, перехваченные кушаками, новые кожаные сапоги. Хозяевам даже почудилось, что гости, постукивая длинными батожками, вышагивают по улице особо важно, как хорошие гусаки; и будто разговаривают свысока: знай, мол, наших!..
С присущей старикам дотошностью осматривали гости хозяйство «Чулпан», переворачивали, трясли, ощупывали всё. Многое пришлось им явно не по душе.
Глава делегации — круглобородый старик с тонкими, как соломинка, усами, в подпоясанной красным кушаком желтой дубленой шубе, засунув руку в сусек, захватил с самого дна горсть семенного овса. Шевеля тонкими усами, он долго нюхал его, пробовал зерно на зуб, пересчитал, прикинул, сжимая в руке, влажность семян, потом высказал свое мнение:
— Гм... Так! На пять зерен — одна соринка. И прелью вроде попахивает!.. Ну, конечно, наш «Интернационал» такими семенами давно уже не сеет. Хотя, не знаю, может, для вас они и пригодны...
Подвыпивший, как всегда, Сайфи хотел было извернуться:
— Эти семена мы думаем... немного того... прокрутить.
Но на лице старика не появилось и тени снисхождения:
— Скажи-ка прямо, что семена к севу не готовы...
Сайфи замялся и поспешил увести приезжих в сарай, где стояли машины и другой инвентарь. Но и там было неблагополучно. Нашлись неотремонтированные плуги, у хомутов не хватало гужей, у телег — оглоблей. Старик провел пальцами по усам и озабоченно покачал головой:
— Эге-ге! Неважны у вас дела, неважны...
Он повернулся к своему старому знакомцу Тимери:
— Что это с вами случилось, ровесник? Не помнится мне, чтобы у вас такое бывало прежде...
Тимери и без того не знал, куда деваться от стыда, а тут...
— Прежде?.. Ха! Что и говорить, «Чулпану» прежде, так сказать, краснеть не приходилось... Молодежь тогда была дома, ровесник!
Не понравился этот ответ гостю.
— Молодежь, молодежь! У нас зато много молодежи! Приходите, одолжим... Нельзя так, ровесник, нельзя. Не знаю уж, кто виноват: конь ли или оглобли — для нас это дело темное, — кольнул он и без того расстроенного соседа.
Не понравились аланбашцам и лошади.
— Вконец истощены! Эге... и чесоточные есть... Не пойму, как пахоту осилите, — искренне огорчался старик.
А Сайфи все еще не хотел сдаваться:
— Не осилят кони — коров запряжем. Мы по пять коров на бригаду к упряжи обучили.
Приезжие не на шутку заинтересовались этим:
— Надо будет и нам поразмыслить. Обязательно расскажем своим, как вернемся. Запрягите-ка одну коровку, поглядим, как оно получается!..
Но лучше бы не запрягали!
Все гурьбой направились к Бикбулату, свату Тимери. Сноха Бикбулата, ладная, крепкая, как дубовая колода, Юзлебикэ, бросая шуточки да прибауточки, вывела обученную ею корову.
— Ох, не привыкла моя дочка к смотринам, как бы не застеснялась чужих...
Она загнала корову в оглобли и только начала подтягивать гуж, как та, выпучив глазищи, брыкнула, рванулась и сбила с ног одного гостя. Говорят, если корова взбесится, так понесет пуще лошади. Действительно, «дочка» поломала оглобли, опрокинула телегу и, свалив плетень, поскакала по огородам.
Хорошо еще, у Хадичэ оказался копченый гусь, а в лавке нашлось кое-что целебное. Гостя полечили так, что пришлось его потом подсаживать в телегу, и был он при этом не так чтобы очень грустен.
На прощанье глава делегации сказал свое последнее слово:
— Обо всем, что видели, что узнали, расскажем без утайки у себя. Захотят ли с вами соревноваться или нет — дело ихнее. Но ежели ваш колхоз и дальше так покатится, не обессудьте...
4
Проводив делегатов, Тимери пошел домой посоветоваться еще раз со своей старухой.
Как же поступить?
С той поры как Айсылу просила Тимери стать председателем колхоза, он долго ломал голову и все не мог решиться. Иногда старику казалось, что есть в нем такая сила, которая поможет ему выдюжить, и даже становилось лестно, что ни к кому другому, а только к нему, Тимери, обратились в такое тяжкое время. Но тут перед ним вставали тощие лошади, разбитые плуги, поля, тянувшиеся от околицы до самого леса, поля, ожидавшие сева, и его вновь охватывали сомнения.
Однако чувство стыда, которое он испытывал перед аланбашцами, было настолько глубоко, что к своему дому он подошел уже почти с готовым решением.
Хадичэ, хотя и не ответила прямо на его вопрос, говорила обиняком, но смысл ее речей был совершенно ясен.
— Говорили раньше, если слепая курица в путь отправится, обязательно буран будет. Колхоз наш того и гляди рассыплется... Как бы мы, желая бровь подсурьмить, глаз не вышибли... Стоящие люди и без тебя найдутся...
Ничего не ответил ей Тимери. Был он обижен, даже оскорблен. «Ладно, поживем — увидим!» — сказал он про себя и, вопреки совету жены, с которой прожил тридцать пять лет, окончательно решил принять предложение Айсылу. «Мелко плавает! — подумал он про Хадичэ. — Голова у нее не так работает!»
Нет, было бы несправедливо считать Тимери «нестоящим» человеком. Разве его сын, большевик, не прославился и делами и умом на все Поволжье? А то, что теперь он — батальонный комиссар и за какие-нибудь девять месяцев получил на фронте два ордена, — разве в этом нет и его, Тимери, заслуги?!
А потом, давно известно, что Акбитовы не из той породы, их не тянет на готовенькое. Когда надо — работа горит у них в руках; когда надо — сражаются без страха; и умирают, когда надо, как батыры.
Сказывают древние старики, что Акбитовы ведут свое начало от самого Муратая. А был Муратай батыр отчаянный, еще при жизни прославленный.
Так говорит о нем легенда:
В стародавние времена, когда верховодили на Руси помещики, объявился на Яике Пугачау-батыр[18]. И бросил он клич народу:
— Повешу белую царицу, бедняков наделю и водой и землицей!..
Прослышал об этом Муратай. Собрал он джигитов и впереди своих девяноста конников поскакал на подмогу Пугачау-батыру. Волгу Муратай переплыл, много земель прошел, много помещиков саблей порубал.
Долгие месяцы сражался Муратай и прославился своею храбростью.
Ехал в те времена Пугачау с казаками берегом Волги, заехал в Байтирак. И сказал он:
— Салават-батыр — правая моя рука, Муратай-батыр — левая моя рука. Справа от меня Волга-матушка течет, дорога моя к Москве ведет.
Сказал он так, вскочил на белого коня и повел свое войско на Казань.
Много ли, мало ли дней прошло, много ли, мало ли крови пролилось, только разбили войско Пугачау-батыра. И схватили его продажные души и выдали царским генералам.
Долго еще бродил Муратай по Волге со своими джигитами; в конце концов с уцелевшими пятнадцатью, будто сокол с подбитым крылом, прилетел в Байтирак.
— Был Ямэлькэ[19], батыр был Ямэлькэ, погиб Ямэлькэ! — простонал он. — Не дотянулась его рука до царской шеи; самому отсекли голову...
Жил тогда в тех краях мурза Байгильде. Объявил мурза Байгильде:
— Голова Пугачау-батыра под мечом, правая его рука — на цепи. Кто отрубит его левую руку, тому дарю скакуна да шубу кенгуровую.
Был жесток тот мурза. Заставлял на себя работать и татар, и русских, и чувашей... Не стал Муратай дожидаться, когда словят его. Оседлал скакуна Чал-койрыка, помчался к Байгильде. А усадьба мурзы по ту сторону Волги была.
Переплыл Муратай Волгу, держась за хвост своего скакуна, примчался к ночи в усадьбу.
Вот перемахнул он на коне через высокую ограду, зацепил за карниз аркан с крюком, взобрался наверх в покои мурзы.
Мурза и ахнуть не успел, как смолк навеки.
Сполз по аркану Муратай, сел на коня, вздыбил его. Перепрыгнул скакун ограду, да один, без хозяина: сбил Муратая выстрелом слуга мурзы.
Раз проржал верный Чал-койрык — не вышел хозяин. Второй раз проржал верный Чал-койрык — не вышел хозяин. Проржал Чал-койрык в третий раз и поскакал, закусив удила, в деревню. На зорьке было дело — всех разбудил скакун, растревожил: знать, случилось недоброе с Муратаем. Побежали к околице, видят: лежит, кончается верный конь Муратая. Поднялись тогда люди и пошли по его следам к усадьбе мурзы, и пустили они красного петуха. А тело батыра привезли и похоронили с почестями у двух сосен, на пригорке. И не было предела гневу людскому, и поднялись они опять. И вот произошла у байтиракского леса кровавая сеча царских войск с крестьянами. С той поры и прозвали то место «Яурышкан», что означает «место боя».
Гордился Тимери славным своим предком. А при случае не забывал и себя помянуть:
— Было время, и Тимери скакал на коне, саблей германцам головы рубил.
Был Тимери старший сын у отца и немало потрудился на своего родителя. Но пожить как следует в родительском доме ему не довелось. Подросли младшие братья, и однажды отец его Сайфутдин, всю ночь проругав за что-то Тимери, наутро заявил:
— Птенец — и тот, когда окрепнут крылья, вылетает из гнезда. Пора и тебе свить свое гнездо. Получай родительское благословение...
Отец сел с краю на саке и воздел руки для молитвы. Вслед за ним расселась кто куда и вся семья. Проведя ладонями по лицу, Сайфутдин строго посмотрел на жену, которая, дрожа, стояла у печки. Плакать при муже она не смела...
— Ну-ка, неси!
Старику передали каравай хлеба, и он, шепча молитву, протянул его сыну:
— Возьми, пусть этот хлеб станет основой твоего дома. Благословляю!..
Но когда старик увидел, что уходит Тимери с женой и ребенком из родного дома с одним только караваем хлеба под мышкой, смягчился:
— Не гневайся, не храни на сердце обиды. Ты много потрудился для дома, много поту пролил, да ведь сам видишь, семья большая. Вон время настало еще четырех сыновей оженить. Коли даже по лучине начну раздавать, и то от дома ничего не останется! Ты еще молод и здоров, заработаешь... Благословляю...
Хотя из благословения дома и не построишь, Тимери не обиделся. Можно ли таить обиду на родного отца?
Тимери оставил жену с сыном у одного из соседей, надел широкие холщовые шаровары, повязался красным кушаком и с первым же пароходом уплыл в Астрахань — стал крючником. А к зиме, в ледостав, пошел лашманить.
Нет, было бы несправедливо считать Тимери «нестоящим» человеком! Через несколько лет он поставил хоть и маленькую, да свою избу. А там появились у него пара овец да коза. Недоедал Тимери, недосыпал. Думал — растут дети, надо, покуда есть силы в руках, построить просторную избу, завести скота побольше.
Избу-то построил, а вот со скотом... Так и не удалось ему купить больше одной лошадки да коровы.
Все же Тимери не терял надежды. «Будет, все будет!» — говорил он, лелея в душе мечту и о белой бане, и о крытых, на русский лад, воротах. Ему даже во сне являлась та баня. Стоит она в саду среди деревьев, с прихожей, с предбанником, с белыми занавесками на окнах. Однако так и не свел он концы с концами, и на том месте, где должна была красоваться баня, каждое лето пышно разрастались одни только лопухи. Долгие годы Тимери гонялся за достатком, но достаток не давался ему в руки, а забот и тяжелых дум, как и морщин на лбу, становилось все больше и больше.
Уже начал было Тимери терять всякую надежду на благополучие, как пришли колхозы. Сначала он качался из стороны в сторону, словно одинокая полынь у дороги. Не одну ночь провел без сна, прислушиваясь, как хрупает сено гнедая кобыла в конюшне. Но потом всем сомнениям пришел конец. «Не станут партийные зря болтать! Значит, так надо!» — решил он и понес в колхоз измятое, затасканное заявление с просьбой принять его в свою семью.
К тому времени две его дочки и сын Газиз уже начали, как говорится, выходить в люди. Во главе колхоза стояли крепкие коммунисты, и в «Чулпане» (крестьяне дали своему колхозу красивое имя «Чулпан» — утренняя звезда) дела пошли в гору. На полях густо зрели хлеба, в деревне поднимались новые постройки. Оказалось, что белая баня и русские ворота не за семью сводами небес сокрыты. На третий или четвертый год колхозной жизни трудодни семьи воздвигли ему и баню и ворота.
Не успел Тимери оглянуться, как преобразилась вся его жизнь. В простенке между двух окон заговорило радио, и Тимери в часы досуга мог слушать теперь Москву и Казань. А стенные часы с золоченым циферблатом и гулким боем он проверял по курантам Кремля. Вскоре стали приходить на имя сына газеты и журналы из самой Москвы и Казани. На них было написано «Газизу Тимергалиевичу Акбитову». Вот ведь как пошли дела!
И в избе все изменилось. Деревянный саке, который по обычаю дедов и прадедов стоял в красном углу, дочки вынесли, и на его место поставили пружинную кровать с блестящими шариками и ножную швейную машину. На первых порах Тимери терялся в своем собственном доме. Мимо нарядной, как городская барышня, кровати он проходил с опаской, боясь что-либо задеть и испортить. А перед сном он долго топтался возле нее и, дождавшись, когда дочери уйдут, стелил палас и укладывался прямо на полу.
С тех пор как Газиз начал учиться в городе на агронома, а в летние каникулы работать агротехником в «Чулпане», Тимери увидел много необычного. Чудно было наблюдать, как брали щепотку обыкновенной земли, затем, завернув ее вроде лекарства в белую бумажку, делали мудреную надпись и прятали в шкаф под замок; или в пору цветения пшеницы ходили по полю с докторскими ножницами и стригли усики у колосьев. Газиз уже с весны определял, какой урожай получится с какого поля. Тимери самому очень хотелось, чтобы предсказания сына сбылись, однако он считал такие заключения поспешными.
— Скажи, если бог даст, сынок!.. Пусть минуют нас беды!.. — говорил он суеверно.
Радости старика не было границ, когда Газиз, окончив институт, стал работать агрономом в районе. Он видел, как его голубая машина мелькает то тут, то там, как советуется с ним сам секретарь райкома Мансуров, и думал: «Толковый вышел малый!»
Так на глазах у Тимери рождалась жизнь — новая, ничем не похожая на прежнюю. Как пойдет она дальше, во что выльется, Тимери еще не мог себе представить. Но понял он — не будет больше жить крестьянин в вечном страхе перед небом: как бы хлеб градом не выбило! Как бы мор не напал на скот! И сознание, что одним из тех, кто прокладывает дорогу в новую, невиданную доселе жизнь, был его сын Газиз, наполняло Тимери бесконечной гордостью.
Тимери ожидала спокойная старость. Накануне войны он даже стал подумывать, не передать ли вожжи по дому сыну; дочери давно вышли замуж, уехали в другие деревни.
— Ох, старость одолевает, — кряхтел он частенько, жалуясь на боль в пояснице, на одышку.
Дело, конечно, было не в старческих недомоганиях. Просто хотелось ему отдохнуть немного, почувствовать заботу сына о себе.
Как и другие старики, Тимери любил с наступлением сумерек выйти на улицу и, сидя на лавке у ворот, посудачить с соседями, и не только о хлебах и о погоде... Война в Испании, зверства фашистов, события в Китае — все волновало его, все его касалось.
Хорошая старость выпала на долю Тимери. Для полноты счастья ему не хватало только внучонка, чтобы, закутав полой бешмета, укачивать его на коленях. Хотя, не будь войны, недолго пришлось бы Тимери ждать и этой радости. Тимери поговаривал о покое, но слишком беспокойное сердце было у него. Не мог он стоять в стороне от колхозных дел. Если, случалось, не вызывали старика на работу, он места себе не находил, ревновал к молодым, которые обходятся без него.
А когда началась война, Тимери даже сон потерял: трудился день и ночь; один ставил по три-четыре скирды, косил горох, чечевицу, намолачивал уйму хлеба.
Только не впрок пошел колхозу прошлый год. Гречиху побило морозом, горох осыпался на жнитве, овес в копнах под снегом остался, хлеб наполовину пропал до засыпки в амбары, и сусеки были пусты, будто в них ничего и не засыпали. Видя такое, люди начали понемногу остывать к работе. И впервые за много лет «Чулпан» задолжал государству, опозорился перед всем районом.
Что же случилось с колхозом? Ночи напролет думал об этом Тимери. Злился, что вместе с другими голосовал за Сайфи на выборах. А этому прохвосту достаточно было шести месяцев, чтобы выбить колхоз из колеи.
5
Тимери опоздал на собрание: когда он входил, Сайфи уже заканчивал свой доклад.
За председательским столом сидела Айсылу в серой шерстяной фуфайке, повязанная зеленым батистовым платком. Возле нее рыжеволосая, веснушчатая учительница Гюльзэбэр, быстро водя пером, писала протокол. Здесь собрался, можно сказать, весь актив колхоза. Вокруг покрытого красным сукном длинного стола, на котором стояло несколько горшков бальзамина, сидели: Нэфисэ, старый бригадир глухой Бикмулла, Карлыгач, трактористка Гюльсум, краснощекая Юзлебикэ и еще несколько человек.
Айсылу указала глазами Тимери на стул впереди. Сайфи оборвал свою речь на полуслове, затем, бросив на Тимери сторожкий взгляд, снова продолжил ее, как всегда вставляя где попало русские слова «действительно» и «стало быть».
— ...Ежели подведем все воедино, так сказать, закруглим, то что мы увидим? Мы, товарищи, увидим вот что: не только в мирное время, действительно, а, скажем, в такое страшное военное, стало быть, тяжелое время наш «Чулпан» не дал маху. Хоть и не пошел он вперед, но уж и не отступил. Конечно, вы скажете, семян, мол, не хватает, лошади не в теле... Да, семян, товарищи, недостает, и лошади, действительно, не совсем упитанны... стало быть...
Тут Юзлебикэ, сидевшая как раз против докладчика, не стерпела и выкрикнула, глядя в упор в полузакрытые глаза Сайфи:
— Где там «не совсем упитанные»! Ты ответь-ка лучше, сколько лошадей сами на ноги встать не могут да сколько чесоточных!
Айсылу знаком остановила бригадира. Сайфи, недовольный тем, что его прервали, покачал головой:
— Интересно... Не говорю же я, что у меня нет недостатков! Действительно, моя вина здесь есть, товарищи. Дал я маху — вопроса, стало быть, ребром не поставил. Почему не поставил? Соображенья, стало быть, не хватило, товарищи, соображенья! Наши партийные товарищи, действительно, особенно товарищ Айсылу, должны нас крепко критиковать, но и помогать должны...
Желая убедиться, какое впечатление произвели его слова, Сайфи из-под тяжелых век быстро окинул взглядом собравшихся. И он сразу понял: ему не доверяют. В устремленных на него глазах была настороженность. Значит, ожидать пощады ему нечего.
Злоба душила Сайфи: не на кого ему опереться здесь, и судьба его в руках вот этих женщин и стариков. Встревоженный, он всем корпусом повернулся к Айсылу и стал говорить, обращаясь только к ней. Как бы резко ни кричала Юзлебикэ, не боялся ее Сайфи. Не пугали его и секретарь комсомола Гюльзэбэр или трактористка Гюльсум. Они — подобно грозовому дождю — пошумят и перестанут. Опасность — в этой маленькой красивой женщине, которая, облокотившись на стол, смотрит на него иссиня-черными глазами и, кажется, видит не только как он почесывает бородку, но и его старания обойти всякие острые углы, увильнуть в сторону.
Сайфи издавна знал силу вкрадчивого слова. Он знал, что сладкий шербет льстивых речей смягчает иногда даже каменные сердца. Когда-то умение льстить, да и, конечно, кое-что другое помогли ему выкарабкаться в люди и, не трудясь, жить, как говорится, купаясь в меду и в масле. Вот это много раз испытанное оружие и решил Сайфи пустить сейчас в ход.
— ...Почему помогать, товарищи? Потому, конечно... Не те нынче времена, когда колхозы катили себе по гладкой дорожке. Действительно, тяжелое время... действительно, трудно нынче колхозом руководить, товарищи...
А тревожился Сайфи неспроста. Айсылу холодно смотрела в его угодливые глаза и думала, что пора наконец разобраться, что собой представляет этот человек. Вспомнила она, что старшие товарищи не раз говорили о нем плохое. В годы коллективизации его называли не иначе, как «куштан[20] Сайфи». На общих собраниях он никогда не выступал открыто против коллективизации, не спорил. Но когда все уже казалось ясным и большинство приходило к твердому решению, он как бы невзначай бросал ехидное словечко или задавал замысловатый вопрос и этим вносил немалую сумятицу и сбивал с толку разгоряченные в спорах головы. Много лет прошло с той поры, преобразился весь Байтирак. А Сайфи? Неужели он остался таким же двуличным подкулачником, каким был?
Впрочем, Сайфи тоже «преобразился». Видимо, из желания походить на ответственных работников района он оделся в гимнастерку и брюки защитного цвета, а усы подстриг коротко, как у секретаря райкома. Даже в манере держать одну руку в кармане брюк чувствовалось подражание кому-то.
— ...Еще следует сказать!.. Под руководством нашей партийной организации, особенно под руководством товарища Айсылу...
Айсылу отвернулась, нахмурив брови.
— ...а также под водительством секретаря райкома товарища Мансурова, действительно, мы развернем борьбу за хлеб, а также весенний сев выполним на сто процентов...
Едва Сайфи уселся, вытерев платком губы и кончики усов, как вскочила Юзлебикэ.
— Правда, говорят, и камни дробит. На своем партийном собрании надо говорить прямо, — начала она и стала рассказывать об очковтирательстве, о пьянстве Сайфи. — Никогда не болел он душой за колхоз. Вон он, красный, как петушиный гребень, чего ему еще надо! Председатель ходил себе, усы поглаживал, а колхоз наш, как недужный, кряхтел. Хоть в глаза, товарищи, хоть за глаза, одно скажу: промахнулись мы с председателем! Промахнулись, товарищи! Вот...
Нэфисэ встала, развязала платок и, держась за спинку стула, заговорила взволнованно:
— Почему лошади дошли до того, что уж ноги их не держат? Кормов не хватило. А почему не хватило? Куда корма подевались? Растранжирили все. Силосную яму оставили открытой, и силос сгнил. Овсяная солома подмокла и тоже почти вся сгнила. Спрашивается, куда смотрел председатель?.. Тут интересовались, как помогал он нам, бригадирам. Уж лучше б не помогал и не вмешивался!
Последней взяла слово Айсылу. Подытожив все выступления, она сказала:
— Вопрос стоит так: можем ли мы оставить товарища Сайфи руководителем колхоза? От имени партийной и комсомольской организации я предлагаю вынести этот вопрос на общее собрание колхозников. Заслушаем отчет председателя. Пусть народ скажет свое слово... Правильно, товарищи?
После собрания Айсылу подошла к Тимери.
— Ну как, Тимергали-абзы, обдумал? Пойми сам, только на тебя надежда!
Тимери сдвинул на затылок тюбетейку, погладил бороду и ответил степенно:
— Ладно, Айсылу-сестрица, согласен!
6
Взмахнув золотисто-алым крылом над вершиной горы, скрылся последний луч солнца. На деревню опускалась влажная, мягкая тишина весеннего вечера. Затихли улицы. Усталые колхозники спешили засветло покончить с ужином.
Вдруг с верхнего конца деревни донесся звонкий мужской голос:
— Ге-ей!..
Пока первая волна звуков неслась над деревней, сгущающиеся сумерки прорвали новые звуки:
— На сходку!.. Ге-ей!..
Уже несколько месяцев не слышали в Байтираке такого призыва.
Люди, побросав ложки, кинулись к окнам.
— Что случилось? Не кончилась ли война?
Если уж Шамсутдин-усач кличет, значит будет не пустячное собрание, а большой и важный разговор. На такое собрание идут обычно все, кого ноги держат.
Дымящийся умач[21] и похлебка так и остались стынуть на столах. Накинув на себя первую попавшуюся одежонку, народ высыпал на улицу.
Вскоре из сероватой мглы появился сам обладатель зычного голоса. Он шел, припадая на правую ногу, прямо посреди улицы. Пройдя четыре-пять домов, он останавливался, поводил старой кожаной перчаткой по усам, затем, взмахнув своей железной палкой, затягивал:
— Ге-ей!..
Вслушавшись, как крик перекатывается через крыши и, цепляясь за деревья, уходит к самой речке, он, довольный, шагал дальше.
То с одной, то с другой стороны улицы с шумом растворялись двери, калитки, у заборов возникали серые фигуры.
— Шамсутдин-абы, что за собрание?
Если спрашивали ребята, он, даже не обернувшись, коротко отвечал:
— Придешь — узнаешь!.. — Иногда еще добавлял: — Медведя показывать будут!
Но если обращались люди степенные, Шамсутдин рассказывал все, что знал:
— Плохи дела у нас! Аланбашцы снова приехали. На буксир хотят взять. Срам, ей-богу, срам! Опозорился «Чулпан», ай-хай, опозорился! Достаточно, говорят, если одна наша стахановка будет с «Чулпаном» соревноваться. Ее и прислали...
Потом Шамсутдин вновь взмахивал палкой, при этом он чуть не задевал поля своей старой городской шляпы и голосом, в котором звучал гнев и укор, взывал:
— Гей, все на сходку! Ге-е-ей...
7
В том, что именно Шамсутдин, непохожий на односельчан ни внешностью, ни одеждой, ни повадками, стал глашатаем, зазывалой в Байтираке, не было ничего удивительного. Это было так же естественно, как и то, что на пригорке у околицы растут две сосны, а речка Камышлы протекает в низине у деревни. Хромоногий, звонкоголосый Шамсутдин за последние два десятилетия крепко-накрепко сросся с Байтираком, хотя шел он всегда по жизненному пути своей, особой тропой.
На первый взгляд внешность Шамсутдина, как и его одежда, казались странными. Мясистый большой нос на темно-буром лице, жесткие черные усы и посеребренные волосы делали его похожим на южанина, а глаза у него были цвета северного льда и плечи покатые, опущенные. Рассказывали, что родился он где-то в Средней Азии или на Кавказе. Отец его был портным и скитался в поисках счастья по чужедальним краям. Да и сам Шамсутдин долгие годы портняжил.
Видно, была у него в молодости слабость к хозяюшкам с красивыми глазами. Потому, говорят, и укоротили ему правую ногу — сбросили однажды с высокой каменной ограды.
После долгих скитаний Шамсутдин появлялся в деревне, поражая всех своим зеленым полосатым халатом и узбекской узорчатой тюбетейкой, и вновь исчезал. Потом то ли глаза у него ослабли, то ли еще что случилось, но захотел он обосноваться на одном месте. Вначале тосковал по чужим землям и дважды в год, когда прилетали и улетали журавли, трогался в путь. Только не удавалось ему уже далеко уйти: походит, походит между волжской пристанью и Байтираком и утихомирится.
На первых порах не было у Шамсутдина своего угла в Байтираке. Но вот пошатался он, покручивая свой черный ус, пометался из конца в конец и приворожил-таки одинокую вдову по имени Гандалип, давно позабывшую тепло супружеской постели и утешавшую себя одними молитвами. К ней-то он и вошел в дом полноправным хозяином.
Пришло время, явился и он в колхоз с заявлением. Стали его расспрашивать да записывать:
— Сколько вас душ, Шамсутдин-абы?
— Жена, да я, да коза моя. Всего получается трое.
— Что еще у тебя из четвероногой живности?
Шамсутдин задумался, покрутил ус, наморщил лоб.
— Из четвероногой?.. Немного. Две табуретки, один стол. Есть еще саке, да у него не хватает ножки...
Вскоре байтиракцы обнаружили в нем неоценимые достоинства пастуха. У него не было привычки ходить по деревне и, подобно другим пастухам, будить спозаранку молодух, которые, как известно, под утро особенно крепко спят. Нет, он шел к околице и безмятежно наигрывал там на рожке. Коровы, заслышав его зов, тотчас с мычаньем устремлялись к пастуху.
В зимнее время Шамсутдин возил почту.
А что касается сходок, то так уж повелось в Байтираке с самой революции: на все важные собрания сзывал народ только Шамсутдин. Все помнили, откуда пошел этот обычай.
Жил когда-то в Байтираке батрак Сибай. Было у него горячее сердце и железные на работу руки. А жизнь к нему все спиной поворачивалась. Всю свою молодость отдал он баям: косил, молотил, дрова возил им из лесу... Днями и ночами работал, а все из нужды не выходил. Даже жениться не смог на любимой девушке — негде было ее приютить.
Едва повеяли ветры революции, встрепенулся Сибай, будто конь, почуявший приближение весенних скачек, и вдруг исчез. Исчез и как в воду канул!
— Видно, погиб в бою, — говорили про него байтиракцы. — Хороший был джигит: мошна пуста, да душа чиста.
И вот в одну из морозных весенних ночек под яркой луной по деревенской улице проскакал всадник в шинели, с винтовкой за спиной и саблей на боку. Замер топот коня. И через мгновенье испуганный Шамсутдин стоял перед неведомым воином.
— Не дрожи, усач! — сказал всадник. — Подними голову, посмотри на мир! Перед тобой не урядник, не стражник, а сам батрак Сибай! А ну-ка, подай голос, собери народ, будем царя свергать!
Пригладил Шамсутдин усы, поднял голову и, всколыхнув звонким голосом прозрачную лунную тишь, пошел кричать:
— Гей, просыпайся, народ! Вставай! Гей, будем царя сверга-а-ать!..
В этот миг Шамсутдин впервые в жизни обнаружил в себе мощный голос. Даже испугался сначала. А там будто крылья у него выросли. Был он доселе чужаком в деревне. По улице шагал тихо, словно кошка, прижимаясь к заборам. На сходки его не звали, а если сам приходил, то дальше двери не смел ступить. У кого кони да шубы, кто считал себя опорой мира, для тех было все равно, что косяк дверной, что Шамсутдин, притулившийся к косяку.
А теперь он широко шагал по самой середине улицы и скликал народ.
Вот этого вдохновенного призыва оказалось достаточно, чтобы зажглось большое сердце человека, с колыбели знавшего только чужой порог. Его выбрали в комитет бедноты и в комитет взаимопомощи, а позже он даже помогал кулаков громить.
Все это прошло и былью поросло, но остался такой обычай — на сход созывал деревню именно Шамсутдин.
То ли напоминал его клич о буйном ветре революции, то ли будил в памяти образ батрака Сибая, но зов Шамсутдина неизменно волновал и трогал жителей Байтирака.
Говорят, хромой много ходит, слепой много видит. Веселый Шамсутдин, хоть и припадал на одну ногу, частенько забирался в самые глухие переулочки, в обитель вдовью, поближе к безмужним женам. Тут у Шамсутдина озорно загорались глаза, подергивались брови и даже короткая нога начинала ступать как-то по-особому, с приплясом. А частушки тогда так и сыпались с языка:
Гей, идет молодец!
Ему улица тесна,
Ему буря не страшна,
Не боится он невзгод,
Небылицы он несет.
Кто такой да кто идет?
Шамсутдин-усач идет!
На красавца в щелочки
Любуются девушки.
Каждая красавица
Хочет мне понравиться.
Без ума вы все теперь.
Что ж глядеть? Откройте дверь!
Одна щечка — яблочко,
И другая — яблочко.
Мотыльком бы мне вспорхнуть
На девическую грудь...
— Ге-ей, на сходку-у!
Иной раз, бывало, и приблудится наш Шамсутдин к какой-нибудь из вдовушек, позабыв, что дома ждет его верная Гандалип.
Впрочем, усач проявлял такую рассеянность не во всем. Летом, когда на колхозной ферме бывало в изобилии масла и яиц, он являлся к председателю колхоза и заявлял:
— Пропащее мое дело! С горлом неладно, брат. Врачи беспокоятся, горловые связки, говорят, опухли. Не будешь, мол, сырыми яйцами лечить, наверняка лишишься голоса.
Ему отпускали все, что можно, однако заметного облегчения Шамсутдину это не приносило. Окончательное исцеление наступало лишь осенью, когда изобилию на фермах наступал конец.
Смущала ли его покой привычка бродяжить по белу свету, или вспоминал он своего друга Сибая, убитого в восемнадцатом году белобандитами, — только временами впадал Шамсутдин в уныние, и тогда душа металась в нем, как птица в клетке. В такие дни Шамсутдин садился на саке, поджав под себя ноги, брал свою скрипку и начинал наигрывать какую-то старинную тоскливую мелодию. Видать, не в силах была старая скрипка передать все, что терзало душу хозяина, и Шамсутдин, покачиваясь, затягивал первую попавшуюся песню:
Встал, друзья, курчавый тал над водой, над водой,
Лист у тала не густой, не густой.
Не богатства ждать, друзья, должен парень удалой, удалой,
А подруги крутобровой, крутобровой, молодой!..
Напевшись вволю, он надолго замолкал, потом, встряхнувшись, будто от сна, опять затягивал на весь дом ту же песню о курчавом тале над водой.
В другой половине горницы поскрипывал саке, и к щелке в дощатой перегородке то и дело припадал пытливый глаз. Там сидела круглолицая, пригожая Гандалип и вязала чулок. Она поджимала губы, укоризненно качала головой, решительно осуждая безрассудство мужа, отказывающегося от богатства ради какой-то крутобровой красавицы. Но, глянув еще раз в щелку, она выходила к мужу, бесшумно наполняла пустой стакан и, поближе придвинув сковородку с жареной картошкой, снова скрывалась в своем углу. Для жены, оберегающей домашний покой, лучше всего было, когда ее старик садился вот так и отводил взбаламученную душу за стаканом вина, а не шатался целыми днями неведомо где.
Уже назавтра «старик» становился прежним, смирным Шамсутдином. Он прятал краюху хлеба за пазуху и шел к своему стаду. А вечером, возвратившись с пастбища, Шамсутдин брал косу и шел косить колхозное сено — умножать трудодни своей семьи.
Так вот и жили они, Шамсутдин и Гандалип, как пара ласковых голубков.
8
Когда Тимери вышел за ворота, голос Шамсутдина раздавался уже где-то далеко возле кладбища. Сумерки сгустились. Из-за сосен на взгорье в розоватом сиянье выплыла вечерняя звезда. В лицо дохнуло влажной прохладой. Колхозники, переговариваясь, поспешно шли к клубу.
«Пожалуй, много будет народу!» — подумал Тимери, прислушиваясь к голосам, раздававшимся отовсюду, и двинулся, заложив руки за спину, вслед за темнеющими впереди фигурами. Но вскоре он замедлил шаги. Где-то на дороге рокотал трактор. В какой же это он колхоз двигается? А может, в «Чулпан»? Ох, пора бы! В носу защекотало от медвяного запаха пушистых почек тала. Тимери ковырнул носком сапога землю. «Да, скоро можно будет сеять. Самое позднее — через пять-шесть дней... Э-хе-хе...»
Мимо него, увлеченные разговором, прошли несколько женщин. На одной звенели монисты, и голос как будто был незнакомый. «Гостьи из Аланбаша!» — решил Тимери. Но тут одна из женщин, повязанная белым платком, возмущенно сказала:
— Лошади заморены, семян не хватает. Как отсеемся, ума не приложу! Без мужиков все пошло прахом...
«Своя! — мелькнуло в голове у Тимери. — Гляди, а? Вот неладная, все выболтала чужим!»
Только на днях сняли сухорукого Сайфи и выбрали Тимергали председателем. Что тяжко будет руководить колхозом, Тимери знал. Правда, в разговоре с секретарем райкома он довольно бодро заявил, что надо ведь кому-нибудь взяться за руководство колхозом. Но теперь он изрядно ломал себе голову: «Как быть с семенами? Где достать фураж? Как справиться с севом?»
И сколько ни размышлял Тимери, все сводилось у него к одному: надо сдвинуть народ! «Эй, Байтирак! Золотые у тебя руки, Байтирак! Коли встряхнешься, сумеешь себя показать!»
Но как сдвинуть народ? Как зажечь людей?
У самых дверей его догнала ватага молодежи. Один, озорно посмеиваясь, рассказывал:
— А вчера еще потешней получилось! Напился пьяный и тут же свалился. Утром спрашивает: «Жена, а жена! Что я вчера делал?» Она и говорит: «Обмяк да под стол». — «Что же, говорит, так без песни и пил?» А жена ему: «Какие там песни, с трудом до постели доволокла». — «Эхма, говорит, даром пропала водка, ежели без песен! А ну-ка, жена, неси половинку. Пусть кровные не плачут, поправить дело надо!» Так неумытый и сел за водку с утра, только уж с песней...
Все весело рассмеялись.
Тимери только головой покачал: «Ну и чертенята! До всего дознаются. Сайфи уже к ним на язычок попал!»
9
Труды Шамсутдина не пропали даром: народу в клубе набралось полным-полно. Больше всего было женщин. Они уселись по трое, по четверо и, щелкая орехи и семечки, горячо что-то обсуждали. У дверей шумной гурьбой теснились подростки — джигиты военной поры.
Сидевшие в первом ряду старики — отец Нэфисэ Бикбулат и белобородый Айтуган — подвинулись и дали Тимери место рядом с собой. С разных сторон вытянулись шеи: любопытно все же посмотреть на нового председателя!
Пришли и гости из Аланбаша. Татарка в зеленой телогрейке и пуховом платке была черноброва и, видно, очень бойка. Сбоку у сцены рядом с Нэфисэ стояла в чесанках миловидная чувашка Нарспи. Широкая в скулах, с веселыми ямочками на щеках, она, улыбаясь приятельнице узкими глазами, проворно лузгала семечки. Нарспи говорила по-татарски, приятно, на свой лад произнося чужие слова, явно умножая в них звук «ч».
— Вчера, — рассказывала она, — пришло Наташе письмо. Спасибо, пишет ей Миша, что уму-разуму научила.
Нэфисэ кинула при этом взгляд на веснушчатую молодую женщину в черном жакете, которая разговаривала с Айсылу. Это и была Наташа-бригадир.
Когда-то Миша был бригадиром в «Интернационале». Имя его с черной доски не сходило. Бригада его, будто тяжелый камень, висела на колхозе. Сколько сраму приняли из-за нее!
Замуж Наташа выходила по любви, потому и сдерживалась поначалу. А после она заявила мужу: «Знаешь, Мишенька, неправильно мы с тобой нашу жизнь повели. Не тебе на мне жениться, а мне тебя следовало взять в жены».
После того сама она стала бригадиром, а Мишу заставила воду к тракторам подвозить.
Когда началась война, Наташа серьезно сказала своему мужу: «Я тебя, Миша, конечно, и так люблю. Все же сними с души сомненье: докажи на фронте, что ты настоящий мужчина».
— В последнем письме с фронта Миша после приветов написал, что не вернется к ней без ордена на груди, а ей наказал вырастить побольше хлеба, — чуть нараспев закончила Нарспи свой рассказ.
Айсылу, посоветовавшись с Тимери, поднялась на сцену и открыла собрание. В президиум сразу же назвали Тимери и Айсылу. От двери из группы молодых крикнуло несколько голосов:
— Бригадира колхоза «Интернационал» Наташу!
Все дружно захлопали.
Твердо ступая сапожками, Наташа прошла на сцену. Когда она сняла жакет и откинула платок, все увидели плотную, чуть курносую женщину в огненно-красной кофте. Облокотившись розовыми локтями на кумачовую скатерть, она спокойно водила глазами по залу, время от времени поправляя спадавшие на ухо светлые волосы. Нэфисэ вспомнила, что рассказывала о ней Нарспи, и улыбнулась. Ей показалось, что в уголках губ Наташи прячется озорная усмешка.
Первое слово дали Тимери. Все умолкли, ожидая, что скажет новый председатель.
Слегка наклонившись вперед, Тимери оперся узловатыми пальцами о стол. Стол весь заскрипел, и он, быстро выпрямившись, стал разглаживать складки на скатерти.
— Что ж, пожалуй, начнем, — обратился он к залу. — Много говорить мне нечего. Вы знаете небось, зачем собрались. Вот гости к нам пришли, должно быть, с добрыми намерениями. У них есть что сказать, нам есть что послушать. А послушаем — поразмыслим. Да-а... Вот ведь как получилось! Председатель «Интернационала» просил передать, чтобы мы, чулпановцы, не обижались на правду — плохо, мол, мы нынче работаем. Знаю, сказал он про нас, если хотят, то у них под руками все горит, да что поделаешь, сами виноваты.
Тимери остановился и посмотрел в глубину полутемного зала. В напряженной тишине он почувствовал и тревогу и смущение собравшихся.
— Григорий Иванович передал еще, что посылает к нам своего бригадира. Найдете, мол, возможным померяться с ней силами, пожалуйста, соревнуйтесь. Ворота «Интернационала» открыты, преграды не поставлены. К «Чулпану» мы завсегда с ясной душой, с открытым сердцем. А дальше, говорит, видно будет... Гостья, которая с нами сидит здесь, и есть тот самый бригадир, товарищ...
— Наталья Осиповна... — шепнула Айсылу, потянувшись в сторону Тимери.
— Да... Наталья Осиповна пришла к нам с поручением от Григория Ивановича... Соревноваться хочет с нами... Надо решить, какая бригада примет ее вызов? Давайте посоветуемся, обдумаем и скажем свое слово...
В зале зашумели, заговорили, потом, поглядывая на Наташу, вновь стихли. На открытом лице этой симпатичной женщины было столько дружелюбия и чистосердечности, что, пожалуй, никто не решился бы задеть ее грубым словом или высказать обиду.
Гостья беспокойно посмотрела в зал, потом на Айсылу и встала, тронув рукой бусинки на шее.
Она оказалась бойка на язык.
— Товарищи, старшие и младшие! Мы не только в гости пришли к вам, — начала она и пошла низать слова. Напомнила о многолетней дружбе между «Интернационалом» и «Чулпаном», рассмешила всех рассказом, как в дни юности в праздник «джиен» чуть было не вышла замуж за байтиракского парня.
— Мы, — сказала она, — пришли к вам как истинные друзья. Что сами знаем, тому вас научим, чего не знаем — у вас поучимся. Силы-то у нас равные. И у нас мужья на фронте, и наши скакуны на войне. — Затем она поделилась тем, как у них колхозницы выхаживают лошадей; если нужно, даже картошкой своей кормят. Поведала и о том, что нет известий от старшего брата. Рассказала, как в прошлом году под Минском фашисты расстреляли с самолета сестру с ребенком. Тут голос ее дрогнул и глаза загорелись. — Я дала слово работать не только за себя, но и за мужа и за убитую фашистами сестру. Пусть выращенные нами колосья обернутся пулями против врага!..
В заключение Наташа объявила, что посевную она намерена закончить в девять дней, собирается снять урожай по сто десять пудов с гектара и призвала чулпановцев последовать ее примеру.
Ей шумно аплодировали. Потом, когда наступила тишина, в зале стали оглядываться по сторонам, друг друга подталкивать, подбивать на выступление.
— А ну, дружки, неудобно ведь томить гостей!
— Бригадиры, не тяните, решайтесь!
В зале покашливали, перешептывались, но слова так никто и не просил.
Беспокойное молчание зала стало тревожить Айсылу.
— Бикмулла-абзы! Может, ты что-нибудь скажешь? Хоть ты покажи свою удаль.
— А? Чего? — длинный сухопарый старик с редкой козлиной бородкой, подавшийся по случаю глухоты правым ухом вперед, медленно встал на ноги. — А? Чего? — опять переспросил он. — Соревноваться? Это ты мне говоришь?.. Надо бы, дочка! Очень надо бы! И опыт у Наташи большой... Молодых бы наших поучила урожай высокий выращивать. Только у меня силенок не хватит, детки. Лошади меня убивают, лошади! Может, кому-нибудь и выдумкой покажется, а для меня это истинная правда: у нас всего-то одиннадцать одров; половина из них той же стати, что и я сам — зубы у них уже лет десять как выпали... Нет уж, куда мне! Только колхоз осрамлю... Одна надежда — на молодых... Ну-ка, молодежь, что же вы?!
— Э-эх! — вздохнул кто-то глубоко.
Айсылу поискала глазами кого-то в задних рядах и крикнула:
— Юзлебикэ, что же это? Ни слуху ни духу... Как там твоя бригада думает?..
Тут Апипэ рассмешила всех:
— И впрямь! Как же мы Юзлебикэ забыли? Ведь она уже своей коровой прославилась!
Юзлебикэ, не обращая внимания на поднявшийся в зале гогот, встала:
— Рада бы всей душой, товарищи, да возможностей никаких нет. Сама знаю, какое у меня положение, и позориться перед народом не хочу.
— Вот до чего дошли! — крикнул кто-то из зала.
— Стыдно ведь! Что фронтовики скажут?!
Больше Тимери выдержать не мог. Он поднялся, не попросив даже слова у Айсылу. Глаза его смотрели укоризненно, слова были полны горечи.
— Гм, вот оно когда раскрывается человек! Покуда гремел наш колхоз, и ты был батыр, и я — молодец. Амбары полны хлебом, дворы — скотиной, почему бы и не ходить молодцом?! А вот теперь, когда лошади отощали, поменьше тракторов стало, забились все по углам. Значит, пускай на фронте солдат за нас кровь проливает, а тут сосед за нас хлеб вырастит. Так ведь получается?..
Сначала Тимери думал лишь слегка пристыдить людей, да незаметно для себя разошелся. Он знал, поостыл народ к работе, потеряв из-за нерадивого Сайфи много хлеба в прошлом году. Но видел он по хмурым глазам, чувствовал по отдельным выкрикам, что сильно кручинятся люди о своем колхозе. И решил Тимери попробовать, не удастся ли ему раздуть тлеющий в каждом огонек недовольства собой.
Он говорил, подыскивая самые доходчивые слова:
— Ведь что говорит нам партия? Сплотимся воедино и русские, и татары, и другие все — как братья, разгромим фашистов. Нет такого врага в мире, который выстоял бы перед советским человеком. Свернем шею фашистам, видит бог, свернем! Вот прошлой осенью наши молодцы дали им жару под Москвой... Ну, а ежели перейдем к предложению аланбашцев... Они говорят, давайте соревноваться, легче, мол, будет, коли возьмемся сообща. Да и верно так...
— Так! Истинная правда, так!
— Спасибо Аланбашу...
Умолкнув на миг, Тимери кинул в зал испытующий взгляд. Теперь надо было задеть колхозников за живое.
— Значит, не вышло у нас ничего! — вздохнул Тимери. — А еще обижались, что возгордился Аланбаш, знаться с нами не хочет... Да ведь во всем «Чулпане» не нашлось храбреца, который взялся бы померяться силами с одной только их бригадой. Так чего, спрашивается, Аланбашу возиться с нами? Правильно, скажу я, поступают они: схватись с тем, кто посильнее тебя, да побори его! Вот тогда будешь джигитом... Хвалю я их, молодцы соседи!..
Тимери повернулся к гостье, удивленной таким оборотом дела:
— Большое спасибо, сестричка Наталья Осиповна, за хлопоты. Теперь уж на себя только пенять будем. Видишь, не получается у нас... Передай Григорию Ивановичу поклон и спасибо наше. Ничего не поделаешь, хоть и совестно, но придется тебе объяснить ему: смелости не хватило у наших бригадиров соревноваться с вами... Вот последнее слово «Чулпана».
Тут с места вскочил разгневанный Шамсутдин:
— Срам, ей-богу, срам!
Насупив брови, во весь свой огромный рост поднялся и дед Айтуган.
— Дети, что же это вы, дети! — крикнул он, стуча длинной палкой об пол. Из-под седых нависших бровей грозно блеснули еще острые глаза. — Где же наш прежний «Чулпан»? Где наше доброе имя?! Неужто дожили до такого срама! Значит, смелости не хватает? Тогда я принимаю вызов! На пару со своей старухой выйду соревноваться с Аланбашем, но бесчестья не допущу!
Как пчелы в улье, загудел народ. Одни повскакали с мест, другие тянули руки, просили слова. Кто-то из женщин и подростков надсадно кричал:
— Нет, нет! Не согласны! Погоди, Тимергали-абзы, не торопись с последним словом...
— Не шибко ли режешь? Дай подумать. Сто десять пудов — не шутка ведь!
В общем гуле раздался голос старика Бикмуллы:
— Ты, ровесник, не обрывай так круто, потом и не свяжешь. Пораскинем умом, посоветуемся. Еще вот молодых не выслушали, что они скажут. Они — наша главная сила теперь.
— Правильно, дай обдумать малость!
Тимери безмерно радовался этому перелому в зале.
— Так ведь с самого захода солнца думаем, дай вам бог здоровья...
— Нет, ровесник... Решить большое дело — что на гору взойти. А мы только карабкаемся покуда, так я думаю...
Слова Бикмуллы вызвали легкий смешок в зале.
Айсылу постучала карандашом по столу и задорно спросила:
— Ну, так кому же дать слово?
Тимери сидел и ругал себя в душе за то, что не догадался заранее кого-либо подготовить. Кто же вот этак, с кондачка возьмется за ответственное дело. А теперь сиди и жди, разинув рот!.. Ладно, он, Тимери, был в районе, а другие члены правления? Айсылу ведь не отлучалась. Она чего смотрела?
Тимери только хотел было спросить об этом Айсылу, когда увидел: скромно опустив голову, поднялась его невестка Нэфисэ:
— Я скажу...
Все удивленно переглянулись. Ведь она только первый год выходит на поле бригадиром! Неужели осмелится?
Айсылу придвинулась к Тимери и зашептала:
— Ты не обижайся, Тимергали-абзы. Гости приехали поздно, а ты в районе задержался. Не успела договориться с тобой...
Где там обижаться! Тимери был рад, что Айсылу оказалась расторопнее его.
— А она... осилит?
— Условились с ней, если никто не выступит, она возьмется. Лучше бы, конечно, бригадира поопытнее. Не знаю, справится ли?..
Нэфисэ вышла вперед, стала боком у печки, сверкнув сережкой в ухе.
— Если Наталья Осиповна не против, я буду соревноваться с ней, — сказала она и тихо кашлянула в кулачок. — Даю слово взять в Яурышкане по сто сорок пудов с гектара.
Сначала все притихли, думали — ослышались, потом дружно и весело захлопали. Гостья, широко улыбаясь, крикнула:
— Ого! Вот кого мы дожидались!
Айсылу потянулась к ней, стала объяснять что-то.
Тут из группы женщин послышался визгливый голос:
— Ай-яй, ну и сказанула! Может, поделишься с нами, каким это манером хочешь ты сто сорок пудов получить?.. Ворожбой, что ли?..
Кто-то хихикнул.
— Эй, сколько недель в бригадирах состоишь?!
— Если б с Наташей легко было тягаться, и старшие не держали бы рты на запоре.
В ответ им зашумели девушки из бригады Нэфисэ:
— Чего привязались? Не верите, думаете, сил у нас не хватит?
— Как сказал бригадир, так и будет. Свое слово сдержим!
Нэфисэ подождала, пока уляжется шум, и опять заговорила, поглядывая в записную книжку. Статная, красивая, она говорила спокойно и убедительно, и все это уже казалось разумным и вызывало доверие.
— Не позволю я себе рассказывать небылицы перед таким собранием. — Коротко Нэфисэ пояснила, как они подготовляли семена, как советовались с агрономом, изучали агротехнику, как намерены организовать труд в бригаде. — Может, я и ошибаюсь, но работу нашу проверяли самые опытные люди колхоза. — И она указала на деда Айтугана. — Они могут подтвердить.
Айтуган и рядом с ним еще несколько стариков, довольные тем, что о них отозвались так почтительно, согласно закивали головами.
— Верно, верно! Ни в семенах, ни в инвентаре изъяну не имеется. И народ у нее на работу лютый. Только бы год был удачный...
Тимери сидел довольный, ухмыляясь в бороду. Особенно понравилось ему, как Нэфисэ стариков по шерстке погладила. «Ай да невестушка, — подумал он, — гляди, как ловко стариков запрягла в пристяжку!»
— ...Вот мы и подсчитали: чтобы закончить сев в девять дней, как предлагает Наталья Осиповна, и получить урожай по нашему плану, каждому из нас придется за лето выработать не меньше трехсот тридцати трудодней...
В рядах беспокойно задвигались.
— Вот это да! — протянул один.
Из сумрака зала к Нэфисэ неслись чьи-то недовольные возгласы:
— На одного человека? Иди ты...
— Язык без костей, чего не скажет! Ты на работе докажи.
— А почему думаешь, что не докажем?
— Мели, мельница, авось чего и намелешь!
Из темных рядов вдруг вынырнула алая повязка Апипэ, и ее резкий голос перекрыл гомон в зале:
— Говорят, один умник приказывал своей жене: «Испеки, чего в мире нет!» Так и ты выдумываешь. Истинно, все несусветное от акбитовских идет. «Наша бригада!» Гляди-ка, я тоже твоя бригада! Почему мои слова собранию не передашь? Нет того, чтобы рассудить: что легко, а что тяжело. Вали все в одну кучу...
— Хватит, Апипэ! Давай короче.
— Не укорачивай, ладно?! Как бы сам не укоротился! — огрызнулась она. — Хоть бы чуток прикинула: мыслимо ли дело выработать за лето триста тридцать трудодней? Нет такого закона, и в газетах про то не пишут. Нам, крылышко мое, надрываться незачем, нам палат каменных не строить. Вона, и в своих-то палатах мужа нет. Ложишься одна, встаешь одна, будто кукушка блажная. Таким солдаткам, как я, ста пятидесяти трудодней за глаза хватит. Вот тебе мой сказ!..
Однако на Нэфисэ этот «сказ» ничуть не подействовал. Да она теперь не посмотрела бы ни на что. Приняв на себя огромную, казалось бы невыполнимую задачу, она почувствовала себя еще уверенней, еще сильней. Голос ее звучал тверже, присущая ей застенчивость уступила место комсомольскому задору: чем больше трудностей, тем яростней будет борьба!
— Гафифэ-апа, — сказала она, — не мути напрасно. Разве можно сейчас, как ты делала прежде, хорониться за спину мужа? Твой Султангерей на фронте, а на твои плечи легла и его работа. Тяжело ли, легко ли, — осиль и не хнычь! На других не надейся! Этого требуют от нас те, кто кровь за нас проливают!
Нэфисэ вынула из кармана треугольное письмо, разгладила его и начала читать:
— «Родина! Милые сердцу родные края! Земли привольные! Реки, из которых мы пили воду! Травы высокие, где мы резвились в детстве! Широкие луга, где, укутавшись в отцовские бешметы, сидели в ночном! Берега Камышлы, где мальчишками удили рыбу! Тучные нивы, взращенные в поте лица! Как дорога ты нам, родная сторона! Если бы не одна, а пять жизней было у меня, все пять отдал бы, чтобы нога фашиста не топтала священные земли. Знать, что есть у тебя могучая, прекрасная отчизна, чувствовать, что вся страна дышит с тобой одним дыханием, — большое, неизмеримое счастье для солдата, родные мои...»
В зале стояла напряженная тишина. Женщины утирали слезы, старики сидели, опираясь на палки, низко склонив отягченные думой головы.
«...Вы спрашиваете, тяжело ли нам... Очень тяжело, родные мои! Так тяжело, что и словами не передать! Но мы все же выдержим, обязательно победим!»
Нэфисэ медленно сложила листок и зажала его в руке.
— Эти пламенные слова написал не только мой Газиз! Здесь огонь души и ваших сыновей и ваших мужей. Они ждут от нас дела. И вот все наше лето должно пройти в поле, на борозде. Мы знаем, что будет тяжело, но за родину, за скорую победу над погаными фашистами мы выдержим любые испытания. Даю слово от имени нашей бригады выполнить все взятые на себя обязательства!
Последние слова Нэфисэ были покрыты громом аплодисментов.
Наташа спрыгнула со сцены и протянула Нэфисэ руки.
Из-за десятилинейной лампы выглянуло сияющее лицо Айсылу:
— Вот вам, товарищи, мудрость стариков, пламенное сердце комсомола! Теперь все ясно и понятно. Кто же еще выходит на соревнование?..