Честь и Долг — страница 50 из 101

Настя отправилась вместе с народом по набережной к мосту Александра Второго, по Литейному и Шпалерной. Первые ряды тридцатитысячной колонны самые быстрые ходоки, — уже подошли к Таврическому дворцу, резиденции Государственной думы. Здесь на заснеженном дворе стояли сотни тех, кто перешел Неву кратчайшим путем.

Окна дворца были полутемны, за ними не видно никакого движения. Любопытные швейцары выглядывали из дверей. Возле входов стояли солдатские караулы с примкнутыми штыками. Под натиском толпы они отодвигались все ближе и ближе к дверям — в первых рядах наступающих — тоже солдаты, тоже вооружены. Их лица полны решимости «спасти» избранников народа, увидеть их благородные седины, которые так трогательно описал Кузьма Гвоздев.

Из подъезда левого флигеля вдруг выбежали солдаты с винтовками на подкрепление караулу. Толпа приостановилась. Но задние напирали на передних, вся площадь перед Думой и вся Шпалерная были до отказа заполнены серой массой шинелей и черно-коричневыми вкраплениями гражданских одежд. Караул мог быть с минуты на минуту смят и растерзан.

Отворилась одна створка высоких дверей с хрустальными стеклами, и на крыльцо под шестиколонным портиком выскочил среднего роста худощавый человек. Его глаза горели сумасшедшим блеском, полные губы кривились, и весь он источал предельное напряжение. Его вид, а особенно беспорядочно размахивавшие руки заставили возбужденную толпу остановиться.

— Граждане солдаты! — простер он руку вперед. — Великая честь выпадает вам, революционному войску, — охранять Государственную думу!.. Объявляю вас первым революционным караулом!

Толпа исторгла радостный вопль, старый караул буквально растворился в потоке серых шинелей, ринувшемся к двери. Посыпалось богемское стекло, и в секунду сотни солдат оказались в вестибюле. Непрерывный черно-серый вязкий человеческий поток вливался и затоплял, словно наводнение, помещения Таврического дворца. Коридоры, круглый зал — Ротонду с четырьмя белыми кафельными печами, Екатерининский с лесом прекрасных колонн и семью электрическими позолоченными люстрами, Белый зал заседаний, коридоры хоров, подступы к буфету, Министерский павильон…

У комнаты номер одиннадцать Настя лицом к лицу столкнулась со стройным, невысокого роста, но словно выточенным из слоновой кости человеком, на лице которого красовались тонкие усики. По газетным портретам она узнала депутата-монархиста Шульгина. Весь его облик выражал крайнее отвращение к случившемуся. Он с презрением взирал на народ, а губы шептали:

— Пулеметов! Пулеметов!..

Настя едва могла передвигаться в густейшей толпе. Большая и тяжелая сумка мешала ей, но бросить ее было жалко — а вдруг помощь сестры милосердия еще понадобится…

В каждой комнате и в каждом зале бушевал свой митинг. Но странное дело, под сводами российского парламента пока еще не прозвучали лозунги о конце войны. Наоборот, депутаты Думы призывали к победе над германцами, к умножению усилий свободного народа. Швейцары и служители, прижатые толпой к стенам, неодобрительно взирали на грязь и разор, принесенные народом. Паркетные полы изящных рисунков, натертые воском и блестевшие как стеклышко, сразу были затоптаны десятками тысяч сапог, махорочный и табачный дым поднялся словно туман к расписанным плафонам потолков. Оставался нетронутым лишь один «кабинет Родзянки» — просторная комната с зеркалом во всю стену. Но и сюда, в обиталище лидеров «общественных» сил, долетают звуки «Марсельезы». В Екатерининском зале непрерывно играет военный оркестр, гул митингующих голосов, дружное «ура!» особенно отличившемуся оратору…

Настя случайно открыла дверь в эту комнату и увидела сидевших на красных шелковых скамейках вдоль стен людей. Выражение их лиц ничего доброго революции не предвещало. Злоба, ненависть, страх перед восставшим народом явственно читались в глазах, обращенных к двери. С чувством гадливости, словно она прикоснулась к чему-то скользкому и мерзкому, закрыла Анастасия дверь.

А за этой дверью в тот момент шло бесконечное заседание так называемого Временного комитета Государственной думы. Со всех сторон к нему сходились вести о том, что старой власти больше нет, что войска и чернь взбунтовались, что новые тысячи солдат и рабочих подходят к Таврическому дворцу, чтобы услышать руководящее слово «народных избранников»… Что вообще все — за Государственную думу, как символ сопротивления царизму. Громкие слова лились потоком в «кабинете Родзянки», и у господ, собравшихся там, эти слова рождали уверенность в своих силах. Предлагалось множество законопроектов и прокламаций, но первым обращением Временного комитета Государственной думы стал призыв к рабочим и солдатам сохранять в неприкосновенности заводы, фабрики и прочее. Время от времени кто-то из них выходил, чтобы произнести речь перед народом, заполнившим дворец и площадь перед ним.

Но в то же самое время господам из «общественности» казалось, что их окружает революционная трясина, которая вот-вот засосет и их, и царскую власть, и все состоятельные сословия. Иногда в этой угрожающей субстанции они видели и какие-то кочки. Шульгин назвал их «кочки-опоры», на которых нельзя стоять, но по которым — с одной на другую — особенно лихо перебегал, чтобы не остановиться и не утонуть, Керенский.

Какие-то вооруженные люди появлялись и хотели его слушать, исполнять его приказания. Фигура Керенского благодаря этой вооруженной, хотя и зыбкой опоре вырастала, затмевая собой всех остальных деятелей. Это не были ни полки, ни какие-либо организованные части. Такие части бились сейчас на улицах против полицейских засад и пулеметов, отворяли двери тюрем и арсеналов, шли вместе с рабочими занимать заводы, телефонную станцию, вокзалы, склады оружия и продовольствия.

— На революционной трясине, привычный к этому делу, — говорил Шульгин своему другу Маклакову, — танцует один Керенский… Почему именно его ищут, спрашивают: что делать? как защищать революцию?!

…Толстый Родзянко сидел в своем кресле, вцепившись в подлокотники руками, как будто его уже силой стаскивали с поста председателя Думы. Свисавший над воротником жирный затылок налился кровью так, словно удар вот-вот хватит этого человека с властным выражением лица, украшенного густой холеной бородой и усами.

Он поворачивался из стороны в сторону и все допытывался у депутатов, окружавших его, бунт или не бунт происходит в империи.

— Я не желаю бунтовать. Я не бунтовщик, никакой революции я не делал и не хочу делать, — твердил он, словно оправдания могли остановить грозный поток, ежесекундно вливавшийся в Таврический дворец. — Если революция и сделалась, то именно потому, что нас не слушались… Ни его величество государь, ни это проклятое чудовище, имя которому — русский народ… Против верховной власти я не пойду, не желаю идти! Но что делать?! Ведь правительства нет! Делегации рвутся сюда со всех сторон. Спрашивают, что делать?! Как же быть?! Отойти в сторону?! Оставить Россию без правительства?! Есть же у нас долг перед родиной!..

— Берите, Михаил Владимирович, берите власть! — неожиданно горячо, что не вязалось с его внешней апатией, воскликнул Шульгин. — Берите, как верноподданный… Берите, потому что держава Российская не может быть без власти… И если министры сбежали и их с собаками теперь не разыщешь — то должен же их кто-то заменить?! Ведь сбежали?.. Или нет?

— Они арестованы! — сообщил Керенский, возникший неизвестно откуда. Но я сказал гражданам новой России: Дума не проливает крови! Я дал им лозунг! Они теперь никого не убьют!

На мгновение Керенский замолчал, по привычке сгорбившись, а затем вновь расправил плечи и уже без патетики спокойно добавил:

— Толпы рабочих, солдат и студентов арестовывают министров. Их сажают под арест в Министерский павильон. Я распорядился, чтобы караул никого к ним не допускал — нельзя исключить самосуда толпы, а Дума не проливает крови! — последние слова он опять выкрикнул, словно обращался к толпе. Очевидно, они ему очень нравились.

— Сбежали… — продолжал бубнить Родзянко. — Председателя Совета министров неизвестно где искать… Кончено!

— Если кончено, так и берите власть, — уже настойчиво и зло стал давить на него Шульгин. — Учтите, что может быть два выхода: все обойдется, государь назначит новое правительство, так мы ему и сдадим власть… А не обойдется, если мы власть не подберем — ее подберут другие, те, которые уже выбрали каких-то мерзавцев на заводах под названием Совет! Берите наконец, черт их возьми! Ведь у нас нет сейчас здесь пулеметов, чтобы разделаться с взбунтовавшимся гарнизоном и этими мерзавцами рабочими, со всяким революционным сбродом!

— Вы правы, Василий Витальевич, вы правы! — твердил в расстройстве чувств Родзянко. — Но как опереться на все эти выражения симпатий к Думе? Они трогательны, но как на них опереться? Ведь чья-то враждебная рука — я вижу большевиков — отнюдь не желает укреплять власть Думы!

Шульгин пощипал свои тонкие усики, его руки дрожали от возбуждения и ненависти к черни. Он так же, как и все члены Думы, утверждая себя, уже много раз выходил в Екатерининский зал. Полуциркульный, в Ротонду, в Белый зал — туда, где беспрестанно сменялись ораторы, говорившие о свободе, о долге перед народом, о победе над германцами. Он тоже говорил — долго, витиевато. Его слушали, как и всех, — внимательно, аплодировали и кричали «ура!». Его коробило, но надо было снова и снова повиноваться людям, заглядывавшим в кабинет Родзянки и требовавшим ораторов… Теперь, к ночи, волна несколько спала. Во дворце остались лишь бездомные солдаты, устроившиеся везде, где можно прилечь, расставив пулеметы, которых так не хватало Шульгину, составив ружья в козлы, словно в казарме. Кое-где в комнатах еще кипели речи. А поздним вечером кто-то пришел и сообщил, что одну из комнат бюджетной комиссии занял исполнительный комитет какого-то Совета рабочих депутатов. Похоже на то, что власть стала ускользать из рук господ членов Временного комитета…

Многие думцы расположились на ночлег в полукруглой комнате за кабинетом Родзянки, в так называемом «кабинете Волконского». Никто из них не мог уснуть. Ведь рушился их мир.