Я быстро, перепрыгивая через людей, лежавших на палубе, направился к пассажирскому люку.
На трапе я столкнулся с Дульником. Он приглашал меня завтракать. Я взял его за рукав и потащил за собой. Дульник, догадавшись, что произошло «чепе», то-есть чрезвычайное происшествие, охотно последовал за мной, спросив о причине волнения.
Мы пробирались с ним по коридорам первого класса. Судно нудно скрипело. Сверху, на палубе, слышалось глухое лязганье подкованных железом каблуков.
Разыскав каюту капитана, я остановился, чтобы собраться с духом. За дверью вели громкий разговор.
– Сработать надо войну правильно, – слышался голос капитана, – никто пальцем на тебя не должен тыкать. И вести себя нужно с флотским народом мудро. Требовать требуй, но не шарлатань своей должностью… А то вот, к примеру, Павлушка, ты его знаешь (следовала какая-то фамилия, известная им обоим), подчинялся я ему полтора года. Пустой человек! Бесцельно может суетиться, кричать, обещать, хвастаться, свою копейку за рубль выдавать. Его суета всегда приводила к противоположным результатам. Пока его нет близко, все стараются, работа идет; появляется он, нашумит, нагремит, все разладит, уйдет. Люди после его ухода все сделают по-своему, а он после кричит взахлеб: «Я! Я! Я!» Стучит в грудь. Прямо бы его на дрянном шкерте удавил, а то засунул бы его в форпик, – плавай, учись жизни…
– Кто-то там ломится, Фесенко! Может, какой свой марсофлот? – раздался голос капитана. – Впусти!
Щелкнул ключ, дверь приоткрылась. В дверях стоял подвыпивший Пашка с аккуратно зачесанными назад волосами, в фланелевке, на которой висела надраенная до блеска медаль «За отвагу».
Фесенко, видимо, ожидая встретить командиров, приготовил почтительную улыбку. Увидев же нас, растерялся. Он смотрел на меня немигающими, удивленными глазами. И вдруг, вместо того чтобы поздороваться со мной, юркнул в каюту.
Я застучал кулаком.
– Да кто там, Фесенко? Пусти хоть самого дьявола! – закричал капитан. – Чего ты там ворожишь?
Фесенко снова приоткрыл дверь. Теперь на его голове была надета мичманка, а на поясе пристегнут морской пистолет. Я поставил ногу между дверью и нижним пазом филенки, нажал плечом.
– Фесенко, это я, Лагунов!
Пашка, изобразив па лице удивление, протянул мне руку:
– Сколько лет, сколько зим!..
Еле сдерживая негодование, я принялся укорять Фесенко за его грубый поступок с девушкой и ее больным братом. Моя взволнованная речь произвела на Пашку совершенно иное впечатление, чем я ожидал.
Все небрежней и небрежней становилась его поза, все снисходительней улыбка. Наконец, не дослушав до конца мои соображения о поведении моряков в море, Пашка посмотрел на часы и, взяв мою руку выше кисти, пожал ее и легонько подтолкнул меня от двери:
– Иди, брат, отдохни…
Тут я не стерпел и с силой оттолкнул его. Пашка отпрянул с внезапно посеревшим лицом, дверь в каюту с треском распахнулась. Из-за столика поднялся Михал Михалыч.
Капитан третьего ранга был без кителя, в одной тельняшке, открывавшей его сильные, волосатые руки. Пронзительные глаза уперлись в меня, и я увидел, что все его тело напрягается, на лице заходили желваки. Белки его глаз налились кровью. Вероятно, этот человек был страшен в гневе.
Не знаю, чем бы все кончилось, если бы на помощь мне не пришел Дульник. Он неожиданно очутился впереди меня и звонким голосом рапортовал по всем уставным правилам о причинах нашего вторжения. Дульник стоял в идеальном положении по команде «смирно», не опуская ладони от своего виска, с откинутыми назад плечами.
Михал Михалыч был поражен внезапным появлением третьего лица. Его гнев прошел, глаза улыбались, вспотевшие пальцы забарабанили по стеклу столика, оставляя на нем пятнышки.
Внимательно выслушав Дульника, Михал Михалыч взял бутылку и налил две полные чашки коньяку, поставил чашки на ладонь, протянул нам.
– Эх, марсофлоты, марсофлоты, – со вздохом произнес он, – зеленые юноши! Давай-ка опрокидывай!
Михал Михалыч ласково и испытующе приглядывался к нам. Дульник попытался предложить было выпить за здоровье капитана, но Михал Михалыч решительно остановил его жестом загорелой руки.
– Выпьем, ребята, за то… – Михал Михалыч, не спуская с нас глаз, рукой нашарил бутылку, налил себе коньяку, – за то, чтобы и в пятьдесят лет у вас сохранился такой характер… чтобы… и в пятьдесят лет вы смогли делать так называемые необдуманные поступки, в самом хорошем смысле этого слова. – Он покусал свои темные губы. – Выпьем, ребята, чтобы в человеческих отношениях не было постоянного расчета, второй мысли, чтобы друг был другом по-настоящему. Поймите меня правильно, ребята. Желаю вам прожить сто лет, а ежели начнете румб за румбом отклоняться с такого курса, молите бога, чтобы отправил вас к дельфинам раньше, чем сделаетесь подлецами…
Михал Михалыч залпом выпил коньяк и сквозь зубы сказал Пашке:
– Выматывай весь хабур-кабур из каюты.
Фесенко зло глянул на нас.
– Товарищ капитан третьего ранга, я думаю…
– Я люблю думающих людей, – оборвал его Михал Михалыч, – а сейчас наберись мужества и обдумай прежде всего свою ошибку…
Приятель Михал Михалыча сидел на койке, прислонившись к стенке, и внимательно наблюдал за всем. Он не проронил ни одного слова. Его лицо сохраняло то же обиженное выражение, которое я заметил при нашей первой встрече.
Фесенко принялся собирать пожитки, стараясь все время оставаться к нам спиной. Михал Михалыч поправил пистолет на поясе, надел китель, застегнулся, вынул из кармана гребенку и быстро причесал свои редкие, черные, с небольшой проседью волосы.
– Мы, Павлушка, перебазируемся на твою площадь, – сказал Михал Михалыч, – а то этот услужливый балбес еще чего-нибудь набедокурит.
«Павлушка» молча кивнул головой, встал и вышел вместе с капитаном.
Мы остались с Фесенко, не окончившим еще сбора вещей.
Он заискивающе улыбался, поминутно вытирал пот со своего белого лба, полуприкрытого новеньким козырьком мичманки. Пашке хотелось получить наше прощение. Я решил не быть злопамятным. Перед его уходом мы условились встретиться и поговорить обо всем.
Девушка и ее брат не высказывали словами своей благодарности. Она чувствовала себя неловко и в чем-то оправдывалась. Вскоре брат ее натужно закашлялся. На платке, поднесенном к его рту сестрой, появилась кровь. Девушка нахмурилась, быстро смяла платок в кулаке, на ресницах ее появились слезы. Мы ушли, узнав, что фамилия этих молодых людей была Пармутановы. Ее звали Камелия, его – Виктор.
Люди лежали на палубе под моросящим дождиком, прикрывшись одеялами, шинелями, чехлами oт орудий.
Тучи заволокли небо. Только в одном месте была видна бледно-голубоватая полоска, будто протянутая акварельной краской над потерявшимися вдали берегами Крымского полуострова.
Матросы шептались между собой. Оказалось, что радист пробежал из рубки к капитану теплохода с известием о появлении на нашем пути подводной лодки.
Мне было тоскливо. На теплоходе я чувствовал свою оторванность от Крыма, не знал, что меня ждет на Большой земле. Хотелось с кем-нибудь поговорить, поделиться своими мыслями.
Я вздрогнул от чьего-то прикосновения. Рядом со мной, отворачиваясь от ветра, стоял Пашка с виноватым выражением на лице.
Мелкие капельки дождя оседали на его шинель, серебрили черный ворс, дрожали на козырьке.
– Ты не серчай на меня, Сергей, – сказал Пашка, – всякое бывает в жизни.
– А что мне серчать на тебя? – ответил я.
Фесенко сразу понял мою недоверчивость и отчужденность, криво улыбнулся, вытащил из кармана пачку папирос и протянул мне. Я отказался. Тогда он закурил сам, перешел на подветренную сторону, облокотился о поручни, помолчал. Если ветер нагонял дым на меня, Фесенко отгонял его рукой, искоса следя за мной зеленоватыми прищуренными глазами. Я вспомнил слова Михал Михалыча, произнесенные с такой искренностью. Мне показалось, что я слишком строг к Пашке: ведь мы оба участники битвы, завязавшейся всерьез и надолго – на жизнь и на смерть. И я притронулся рукой к холодной руке Фесенко.
Глава девятая«Ты не любишь свой полк!»
Красноармеец из службы охраны ведет меня по аэродромному полю к командиру полка. Он не вступает со мной ни в какие разговоры, хотя знает меня хорошо, не так давно относился ко мне почтительно: теперь я стал для него каким-то чужим, подозрительным.
Мне казалось, что причиной был найденный в наволочке разобранный автомат, который я должен был сдать по общему приказу для вооружения парашютистов, формируемых в Гудаутах. Считая себя парашютистом, я не сдал автомат.
Меня нашли возле самолета, посадили на гауптвахту – каменный амбар, примыкавший к вещевым складам. Продержали на гауптвахте два дня и вот, наконец, меня ведут к самому командиру полка майору Черногаю.
Моя вина кажется настолько незначительной, что я не сомневаюсь в благополучном исходе разговора с командиром полка, несмотря на неустойчивый, грозный характер майора. Шагая впереди конвоира, я продумываю возможные вопросы комполка и мои ответы, поражающие даже меня своей логичностью.
Низкие облака подползают с моря в нашу долину, охваченную с трех сторон горами. Тучи подгоняет посвежевший к вечеру ветерок. Молодой, пухлый снег, лежащий на вершине хребта, не вяжется с зеленой травкой, застлавшей, словно ковром, аэродромное ноле.
То там, то здесь виднеются недавно вернувшиеся из боя истребители. Кажется, машины вспотели и чрезвычайно устали. Мы привыкли относиться к ним, как к живым существам.
Южная зимняя сырость пронизывает насквозь. Хочется спрятать нос в воротник, хочется потереть руки. Присутствие конвоира заставляет меня воздержаться от лишних жестов.
Возникшее в мозгу слово «арестант» заставило меня вздрогнуть от стыда. Возле самолетов – люди. Они знают меня, и мне хочется спрятаться от людских взглядов, скорее разъяснить все. Я невольно ускоряю шаги. Конвоир догоняет меня. Толстенький солдат в ватнике, перепоясанном ремнями, с соломенными ресницами, сутулыми плечами и озябшими большими кистями рук, торчащими из коротких рукавов шинели, недовольно ворчит: