Филиппа обычно сидела на короткой, выжженной солнцем траве, прислушиваясь к шуму волн, и вдыхала аромат повсюду растущих роз; Джервэз в это время бродил по окрестностям и возвращался усталый и страшно голодный. Потом он отвозил Филиппу во все те места, где бывал сам, прямо через степь по малоезженым дорогам, которые подымались почти как лестницы — так они были круты.
В степи, где воздух был как прохладное, пряное вино, Филиппа, хорошо закутанная, обычно отдыхала, вдыхая в себя мир и тишину, и чувствовала, как она с каждым днем поправлялась.
И внезапно стало ясно, что она поправилась. К тому же кто-то написал Филиппе и сообщил все лондонские новости. Смеясь, она протянула письмо Джервэзу.
— Я думаю, хорошо было бы опять увидеть Лондон и зажить нашей обычной жизнью. И, честное слово, у меня нет ни одной тряпки, мой дорогой!
Джервэз старался выгадать еще недельку, но стеснялся прямо об этом попросить.
— Да, но скоро июнь, и ты знаешь, дорогая, что тебе придется о многом позаботиться, прежде чем мы поедем в Фонтелон…
Он доказывал, что лучше всего выехать в понедельник.
— Какой смысл провести воскресенье в городе? Во всяком случае, тебе всегда это было неприятно!
Он чувствовал, как трудно ему будет отказаться от этой спокойной счастливой жизни, милых мест, ранних часов, запаха моря и полнейшего отдыха.
Но он также старался понять Филиппу. В конце концов, она себя чувствовала прекрасно, и весьма естественно, что ей захотелось веселья, необходимого ей, как воздух. Но, как бы то ни было, его настроение омрачилось, и, когда они в последний раз поехали вечером в степь, Филиппа тихонько спросила его:
— Ты недоволен?
У него под коротко подстриженными усами промелькнула улыбка:
— Нет. Почему?
Она ближе прильнула к нему.
— Ах, я два раза поцеловала тебя, сама от себя, и раз сказала: «Люблю тебя!» — и хоть бы ты кивнул мне в ответ. Нет, ни разу.
Джервэз громко расхохотался.
— Ты самое обезоруживающее существо в мире! — сказал он.
ГЛАВА XII
Боль в сердце и алая роза,
И мягкий южный ветерок;
Мудрость придет лишь на смену красе;
А скорбь кривит уста.
В Лондоне тоже была розовая герань, но в этом было единственное сходство, угрюмо решил Джервэз.
Он сразу потерял Филиппу: она совсем закружилась в вихре танцев, приемов, пикников, а в доме стон стоял от довольно пронзительного смеха, звона бокалов с коктейлем и несмолкаемой музыки граммофона.
Он уехал на целую неделю один в Фонтелон и вернулся оттуда отдохнувший и жаждущий увидеть Филиппу.
В Фонтелоне он снова нашел самого себя; он читал, ездил верхом и занимался делами имения, сознавая, как ему необходима такая работа, и какую помощь она одна могла ему оказать. Он бесконечно отдохнул душой благодаря именно этому сознанию, которое в глубине своей таило уверенность, что его старое «я», уравновешенное, честное «я», покинувшее его со времени войны, опять вернулось к нему.
В долгие вечера, сидя на террасе, и следя за тем, как постепенно гас последний отблеск заката, он много думал о будущем Филиппы и своем.
Он позволял себе мечтать в этом будущем о детях, о том сыне, по котором так тосковала его душа. Довольно любопытно — любопытно потому, что он во многих отношениях был так же ультрасовременен, как и сама Филиппа, — что он считал, что дети «устроят ее, устроят их совместную жизнь».
В автомобиле он сидел нагруженный ящиками цветов, которые он сам велел запаковать, и сам правил. А когда он, подъезжая к дому, уже замедлял ход машины, на лестницу вышел молодой человек, легко сбежал по ступенькам и пошел по широкой улице по направлению к Гайд-парку.
Он не заметил Джервэза, но тот его узнал: это был Тедди Мастере.
Он остался сидеть в автомобиле, наблюдая, как Тедди удалялся, и замечая в нем каждую деталь, его походку, линию и ширину его плеч, блеск его светлых волос под сдвинутой на затылок шляпой и каждую складку его синего костюма, который был, пожалуй, не нов, но сидел превосходно.
Его снова обуяло то странное, ужасное чувство, которое он испытал, глядя на танцующих Тедди и Филиппу: он чувствовал, как у него сжимается горло. С внезапной живостью он сам вытащил ящики с цветами из машины, нагромоздил их на лестнице и вышел.
Кто-то где-то напевал… Филиппа, и слышно было легкое шарканье ног.
Джервэз поднялся по лестнице в комнату Филиппы — пусто! Он заглянул в гостиную; она была там, спиной к нему, вся ушедшая в разучивание нового па танца, напевая мелодию ритма тем тоненьким голоском, который был так мил и так не соответствовал ее высокому росту. Она повернулась, увидела Джервэза, перестала танцевать и улыбнулась ему.
— О Джервэз, почему ты не писал? Но как хорошо, что ты приехал! Мы сегодня с Тедди исполним танец на благотворительном вечере, и теперь ты это увидишь!
Она подошла к нему и поцеловала его; он мог чувствовать ее свежесть сквозь тонкое белое платье — кусочек вышитой шелковой ткани с низким серебряным поясом с бирюзой.
— Милый, ты не болен?
Ее голос сразу привел его в себя. Он поцеловал ее волосы; они также были свежи и ароматны.
— Нет, это, верно, жара и автомобиль. Ну, как дела?
— Ничего, все в порядке. Но что с тобой, потому что вид у тебя неважный? Позволь, я позвоню Сандерсу, чтобы тебе подали виски с содой.
Джервэзу удалось улыбнуться. Он был настолько же смущен этим потоком чувства, как и расстроен им; его в некотором роде поражал самый факт, что он мог так чувствовать — и из-за чего? Простое подозрение, и как таковое — абсолютно неосновательное, как подсказывало ему его настоящее «я».
Он взял себя в руки, выпил виски с содой, попросил своего секретаря принести всю накопившуюся корреспонденцию в комнату Филиппы и обсудил с ней некоторые вопросы.
Потом они пили чай, и приехали гости.
Джервэз вышел из дому и собирался пройти на Мальборо, но на Пэл-Мэл его окликнул, к великому его изумлению, из такси Разерскилн; такси подъехало к самому тротуару.
— Поедем в спортклуб. Выпьем там чего-нибудь, — предложил Разерскилн.
Джервэз сел в машину.
— Какого черта ты здесь делаешь? — спросил он.
— Дела, — уклончиво отвечал Разерскилн, а потом прибавил: — Кит теперь в школе, так что мне пришлось приехать сюда на матч.
Джервэз вдруг вспомнил, что на следующий день назначен матч в крикет между Итоном и Харроу.
— Ну а как поживает Кит?
— О, он молодец! Всегда здоров. Никогда не встречал ребенка, который был бы так изумительно здоров. В прошлом феврале он сломал себе на охоте ключицу и руку, а через две недели поправился и снова ездил верхом.
Голос Разерскилна был абсолютно невыразителен, но даже он не мог скрыть звучавшей в нем гордости и любви.
Такси остановилось у спортклуба.
— Войдем, — снова пригласил Разерскилн. Джервэз последовал за ним, лениво думая о том, что Джим поседел, поскольку вообще это заметно на рыжеватых волосах.
В комнате, в которой ему пришлось ожидать брата, разговаривало двое мужчин, один необычайно толстый, другой — обычный тип лондонского биржевика, преуспевающего, сдержанного, приятного.
Человек со складками жира над воротничком прохрипел:
— Так что я купил ей браслет, и влетел он мне в две тысячи… Строгих правил, или легкомысленная, или какая бы там ни была — никогда не подозревайте вашу жену! Обходится чертовски дорого!
Звучный, вежливый смех, еще несколько деталей, еще выпивки — и мужчины поднялись уходить.
Джервэз узнал в толстяке Ланчестера; другого он не знал. Он кивнул Ланчестеру; тот просиял и низко поклонился в ответ, хотел, видимо, заговорить и не решился. Джервэзу приходилось сталкиваться с ним по делам благотворительности, касавшимся больниц; он вспомнил, что Ланчестер был очень щедр и, что особенно говорило в его пользу, втайне исключительно щедр к детской больнице.
«Всегда любил ребят», — сентиментально хрипел он.
Вошел Разерскилн и заказал напитки.
— Как дела? — спросил он. — Устроил ли ты дренаж на Нижних лугах?
Джервэз это сделал. Они обстоятельно потолковали о разных системах орошения.
— Как поживает твоя жена?
— Приезжай, пообедаешь с нами и увидишь ее. Ты слышал…гм… что она была больна?
Красное лицо Разерскилна выглядело деревянным.
— Да. Тяжело?
— Да.
— Чертовски не повезло.
Пауза. Потом Разерскилн, подогретый прекрасным виски, продолжал то, что он в более холодные минуты назвал бы болтовней:
— Гм… есть надежда?
— Не думаю.
— Немного рано, собственно говоря.
— Должен завтра видеть Кита, — сказал Джервэз.
— Да. Великое событие. Приезжай завтра завтракать в Гардс-Тент вместе с Филь!
— Благодарю. В час тридцать? — Они снова выпили.
— Ну, едем к нам обедать. — Разерскилн размышлял.
— С удовольствием бы, но я так редко бываю в Лондоне… а тут есть одна женщина…
— О, хорошо. Загляни, когда сможешь.
Они расстались у дверей клуба. Джервэз пошел домой и по дороге встретил Тедди Мастерса, во фраке и в цилиндре набекрень, мрачно и бесцельно бродившего по улице.
Тедди приветствовал его:
— Алло, сэр! — и машинально улыбнулся.
Он не сознавал, что в этом «сэр» — дань молодости зрелому возрасту; но Джервэз уловил оттенок и страдал.
Но для Тедди все условности языка казались естественными по отношению к Джервэзу. Джервэз был тем, кто нанес ему самую тяжкую рану в жизни. Тедди мог делать дела, мог стараться забыть — но не забывал.
Он любил Филиппу той наивысшей, истинной любовью, которая так редко встречается и которая так длительна, пожалуй — единственная длительная любовь. Та любовь, которая создает счастливые браки и довольство жизнью, потому что она является такой же необходимостью для людей, ее ощущающих — имеющих счастье ее ощущать, — как дыхание или сон.