Честный проигрыш — страница 41 из 82

— Руперт, признайся, ведь ты презираешь Таллиса.

— С чего ты взял? — раздраженно ответил Руперт. — Он совершенно бесхарактерный…

— Но ты его не презираешь. Что же отлично, отлично. А какова предназначенная мне роль? — Сняв очки, Джулиус с интересом подался вперед, добродушно поблескивая темными глазами.

— Та, за которую ты, позволь заметить, сам взялся.

— Вот как. Похоже, через минуту ты скажешь: «мы люди светские» и «каковы ваши намерения?». Ты очень яркий пример полного выпадения из времени.

— Мы не светские люди. В этом давай воздадим себе должное, — сказал Руперт. — А что касается намерений, то… что ты о них скажешь?

— Что их просто нет, милый Руперт. Никогда в жизни я не был так далек от каких-либо намерений.

— Ладно, допустим, — сказал Руперт. — Но ты знаешь, как Морган неуравновешенна. Насколько я могу судить, она все еще влюблена в тебя.

— И?

— И, говоря жестко и определенно, я думаю, что ты должен или пойти к ней и как минимум помочь ей разобраться, хочет она развестись с Таллисом или нет, или исчезнуть.

— Ты хочешь сказать, уехать из Лондона?

— Да, на некоторое время.

— Но, Руперт, я обожаю Лондон. И как раз только что решил купить дом в Болтонсе.

— В самом деле? — Мысль, что Джулиус поселится в двухстах ярдах ниже по улице, неожиданно пробудила в Руперте тревогу. Нет, она не была неприятной, но все-таки почему-то тревожила.

— Пока это только идея. Может, я передумаю.

— Должно быть, ты очень богат, — суховато заметил Руперт.

— Но в этом месте и правда хочется жить. Ты согласен?

— Да, безусловно. Но, возвращаясь к Морган… Ей не прийти к разумным решениям, пока ты вроде и здесь, а вроде и нет. Ты ее просто парализуешь.

— Так, может, ей стоит уехать?

— У нее здесь обязанности. Ведь ты, разумеется, понимаешь…

— Мучить своего мужа? Да, разумеется. Бедняга муженек!

— Кстати, ты виделся с ней в последнее время?

— После довольно забавного происшествия несколько дней назад — нет. Но получил от нее длиннейшее письмо.

— И что она сообщает, если, конечно, позволено это спросить?

— Позволено. Я сейчас покажу тебе это письмо. О! Его нет. Наверное, уже выбросил. Письмо было экстатическим. Сплошь рассуждения о новой эре любви и свободы, которую она хочет провозгласить. В ней столько настойчивости.

— В ней много дурости, — сказал Руперт. — Всегда живет то в одном выдуманном мире, то в другом.

— А разве все мы живем иначе?

— Одним из ее измышлений был Таллис. Он олицетворял собой святость бедности и еще что-то в этом роде.

Потом как-то утром она проснулась и разглядела, что вышла замуж за слабого и не способного преуспеть человека. Это задело ее гордость.

— Значит, по-твоему, моя вина не слишком велика?

— Нет. Ты удачно подвернулся, но первопричиной не был.

— Камень с души! Расскажи мне о Таллисе. Как ты думаешь: он эпилептик?

— Эпилептик? — изумленно повторил Руперт. — Насколько я знаю, Таллис вполне здоров. На нем можно воду возить. Почему тебе вдруг пришло в голову?

— Так, случайно, не обращай внимания. Знаешь, на мой взгляд, ты слишком беспокоишься о Морган.

— Просто хочу, чтобы эта девочка была счастлива.

— Редко бывает, чтобы кто-нибудь просто хотел другому счастья. В большинстве случаев нам приятнее видеть своих друзей в слезах. И если вдруг кто-то хочет другому счастья, это желание практически неизменно вытекает из каких-либо собственных интересов.

— Возможно. Но в моем возрасте я мало размышляю о мотивах своих действий. Когда я вижу, что следует делать, я это делаю. Большего мне не нужно.

— Прекрасная мысль. Надеюсь, она попадет в твою книгу. Кстати, книга — это вон те увесистые желтые блокноты там на столе? Можно взглянуть?

— Пожалуйста. Она уже практически закончена. Хильда хочет отпраздновать это событие. Пришлет тебе приглашение.

— Как мило! И что: все мы будет произносить философские спичи? Будет такой новый «Симпозиум»? Я с удовольствием приму в нем участие.

Руперт не без тревоги следил за Джулиусом, который неспешно надел очки и, склонясь над столом, принялся наугад открывать блокноты, поднося их к ближайшей лампе, листая, как всегда скромно и хитро улыбаясь.

— Да, Руперт, пессимизму до тебя не добраться. Какие возвышенные речения в духе Платона! В тебе пропал пастор.

— Надеюсь, тон все же не слишком высокопарный. Предполагается, что это, так сказать, философская работа.

— Философия, философия, — сказал Джулиус, возвращаясь к своему стулу. — Люди бегут от самосознания. Любовь, искусство, алкоголь — все это формы бегства. Философия — еще одна форма, возможно, утонченнейшая. Даже более утонченная, чем теология.

— Но можно хотя бы стремиться к правдивости. В самой попытке уже есть смысл.

— Когда речь идет о таких вещах — нет. Достопочтенный Вид говорил, что человеческая жизнь подобна воробью, пролетающему через освещенную комнату. В одну дверь влетел, в другую — вылетел. Что может знать эта пичуга? Ничего. Все попытки добраться до правды — очередной комплект иллюзий. Теории.

Руперт ответил не сразу. Он понимал, что Джулиус его подначивает, и готов был сопротивляться. Улыбнулся Джулиусу, который, с сосредоточенным выражением на лице, все еще продолжал стоять, держась за спинку стула. Джулиус улыбнулся в ответ: из-под скромно опущенных век мелькнула искорка.

— Я думаю, что теоретик — ты, — наконец сказал Руперт. — Тебе присущ некий общий взгляд, скрывающий от тебя безусловные, здесь и сейчас проявляющиеся оттенки человеческой жизни. Мы шкурой чувствуем разницу между добром и злом, мертвящей силой злодейства и животворящей силой добра. Мы способны к чистому наслаждению искусством и природой. Нет, мы не жалкие воробьи, и уподоблять нас им — просто теологический романтизм. Да, у нас нет гарантий своей правоты, но что-то мы все же знаем.

— Например?

— Например, что Тинторетто лучший художник, чем Пюи де Шаванн.

— Touché! Ты знаешь мою страсть к венецианским мастерам. Но по правде-то говоря, милый Руперт, и об искусстве говорится очень много глупостей. То, что мы в самом деле испытываем, мимолетно и противоречиво, чем резко отличается от длинных и серьезных рассуждений, которые мы выдаем по этому поводу.

— В определенной степени согласен, — сказал Руперт, — но…

— Никаких «но», дорогой друг. Кант исчерпывающе показал нам, что реальность непознаваема… А мы по-прежнему упрямо доказываем, что можем ее познать.

— Кант полагал, что нам даны прообразы. Вот главное, что он хотел сказать.

— Кант безнадежно увяз в христианстве. В этом же и твоя беда, хоть ты ее и отрицаешь. Христианство — одна из самых величественных и манящих иллюзий, когда-либо созданных человечеством.

— Помилуй, Джулиус, но ты ведь не стоишь на старомодной точке зрения, что все это — сфабрикованная материя. Разве христианство не средство развития духа?

— Возможно. Но что из этого? Оно насквозь противоречиво.

— Жизнь духа противоречива, — сказал Руперт. — Но добро — нет. И если мы…

— Все эти сказки о мертвящей силе зла тоже стары. Ты когда-нибудь замечал, с какой легкостью малые дети воспринимают доктрину Троицы, хотя вообще-то это одна из самых странных концепций созданных человеческой мыслью? Взрослые с той же легкостью усваивают абсурдные метафизические предположения, которые — они инстинктивно чувствуют — дадут им душевный комфорт. Например, идею о том, что добро — блистающее и прекрасное, а зло — уродливое, мертвящее и уж, как минимум, мрачное. Опыт опровергает это предположение. Добро — скучно. Какому романисту удалось интересно выписать добродетельного героя? Этой планете свойственно, чтобы тропа добродетели была Такой невыразимо гнетущей, чтобы с гарантией сломить дух и утомить взгляд любого, кто попытается, не отклоняясь, идти по ней. Зло же, напротив, приводит чувства в движение, увлекает, живит. И в нем куда больше загадочности, чем в добре. Добро как на ладони. Зло непрозрачно.

— Я хотел бы сказать совершенно обратное… — начал Руперт.

— Потому что ты веришь в существование чего-то, что на самом деле присутствует лишь в туманных грезах. То, что принято называть добром, — феномен маленький, жалкий, слабый, изувеченный и, как я уже сказал, скучный. В то время как зло (только я предпочел бы употреблять какое-нибудь менее эмоциональное слово) способно проникать в потаеннейшие глубины человеческого духа и связано с сокровенными источниками витальности.

— Любопытно, что у тебя появилась потребность заменить слово. Полагаю, что вскоре ты попытаешься перейти к более нейтральному термину, например к «жизненной силе» или другим аналогичным глупостям, но тут уж я буду против.

— К «жизненной силе»! Помилуй, Руперт, я давно уже прошел эту стадию!

— Хорошо. Злу свойственна глубина, хотя не думаю, что в наше время ее границы так уж непредставимы. Но почему не признать, что добру свойственна высота? Можно, не возражаю, сказать и наоборот, если ты разрешишь констатировать само наличие дистанции.

— Дистанция — когда речь идет о добре — как раз то, против чего я протестую. Давай сохраним предложенную тобой картинку. Она удобна и привычна. С моей точки зрения, верхушка чертежа — полная пустота. Верхушка срублена. Человечество склонно было мечтать о выходе добра за пределы жалкого уровня, на котором оно копошится, но это только мечта, да к тому же и очень расплывчатая. И дело не только в том, что добро полностью чуждо человеческой природе, а и в том, что в широком смысле слова добро не укладывается в концепцию, людям не дано даже представить себе, что это такое, точно так же, как они не могут представить себе некоторые явления физики. Но в отличие от физики здесь даже отсутствует система счисления, указывающая на наличие предмета, и связано это с тем, что предмета просто не существует!

— Но были святые…

— Оставь, Руперт… Какой это аргумент при тех сведениях, что предоставила в наше распоряжение психология! Да, люди жертвовали собой, но это не имеет ничего общего с концепцией добра. Большинство так называемых святых интересуют нас как художественные натуры, или как персонажи, обрисованные великими художниками, или — еще вариант — как люди, пользовавшиеся властью.