— Ради бога, перестань гладить себя по волосам, Саймон.
— Прости, дорогой.
— По-моему, после бритья ты опять пользовался этим мерзким лосьоном.
— Слегка. Ты бы его не почувствовал, просто в машине ужасно жарко.
— Попробуй все-таки запомнить, что ты мужчина, а не женщина, договорились?
— Не сердись, мое сокровище.
Акселю были ненавистны любые намеки на «стаю». Он решительно пресекал шутки на темы гомосексуализма, да и любые другие рискованные остроты, и не потерпел бы жаргона геев в устах Саймона, хотя и начал скрепя сердце признавать слово «голубой», утратившее, как объяснил ему Саймон, жаргонный оттенок и ставшее общеупотребительным. «Гомосексуалы, не способные говорить ни о чем, кроме гомосексуальности, несносны», — заявлял Аксель. Саймон, почти во всем ему подчинявшийся, не без вздоха расстался с въевшимися привычками. Созданный ими миф гласил, что до встречи с Акселем жизнь Саймона была унылой и печальной, но это лишь отчасти соответствовало истине. Саймон и впрямь тяготел к прочным чувствам и готов был отдаться им всей душой. Неспособные глубоко реагировать и склонные к ветрености партнеры приносили ему немало горьких минут. И все-таки некоторым из приключений он отдавался с полным удовольствием и любил возбуждающую атмосферу гей-баров, где в прежние времена, до Афин и до Акселя, он бывал постоянно. Действовал он тогда в соответствии с принципом: неустанно ищи и надейся, что ты отыщешь любовь. Любовь, на которую он уповал, была истинной. Но ее поиски могли быть и легкомысленны.
Аксель существенно изменил жизнь Саймона. Он первый заставил его осознать, что гомосексуальность — вещь вполне нормальная. Саймон никогда не стыдился своей ориентации, но ощущал ее как нечто странноватое, приносящее удовольствие и, пожалуй, смешное, похожее на игру, без сомнения эксцентричное и обреченное на тайну, смешки и бесконечное обсасывание в узкой компании друзей с теми же вкусами. Никогда прежде ему не удавалось взглянуть на нее как на возможный и абсолютно нормальный стиль жизни, то есть так, как воспринимал ее Аксель. Вынужденно маскируясь, так как не изжитые в обществе предрассудки все еще неизбежно требовали этого, Аксель отказывался стать частью особого «гомосексуального мира», который он называл не иначе как «это проклятое тайное сообщество».
Саймон приложил все усилия, чтобы расстаться с прежними манерами и отказаться от того, что Аксель называл «нравами стаи». Но иногда он чувствовал, что изменения коснулись только внешней стороны его поведения, и горько корил себя за неискренность. Его приводили в смущение некоторые порывы, которые он сам полагал теперь слишком фривольными. Размышления о том, как относится к нему Аксель, донимали Саймона беспрестанно. Любовь Акселя не вызывала сомнений. Но ведь вначале Аксель бесспорно полюбил наперекор рассудку. Сохранялось ли это и до сих пор? Могло ли иметь значение непонимание вопроса о балансе платежей? Был ли он в глазах Акселя глупцом? Казался ли поверхностным, испорченным или, того хуже, вульгарным?
Язвительный свидетель первых стадий их романа как-то раз сообщил Саймону: «Аксель сказал, что его восхищает твой тип вульгарности». Эта услышанная от третьего лица реплика долго мучила Саймона, пока он вдруг не сообразил, что она абсолютно немыслима в устах Акселя. Почему он не понял этого сразу? Да потому, что сказанное очень напоминало его потаенные страхи. За три года они ослабели, но не исчезли. Саймон по-прежнему был зажат и неуверен в себе. «Какой ты ветреник, Саймон, — раздраженно воскликнул однажды Аксель. — А это и недостойно, и некрасиво». Саймон вздрогнул, сообразив, как часто в прошлом пытался играть на очаровании ветрености. (Ах ты, вертихвостка ты этакая! — часто кричал в запале один из предшественников Акселя, и Саймон с ложной скромностью опускал глазки долу.) Не могут ли ветреность и легкомыслие привести его к роковой ошибке? Возможна ли эта роковая ошибка? Временами его подмывало спросить все это у Акселя, но он знал, что тот ему не ответит, так же как никогда не отвечал и на вновь и вновь срывающийся с уст Саймона возглас: «Ты всегда будешь меня любить?» — «Откуда я знаю?» — говорил в этих случаях Аксель.
«А я буду любить тебя всегда, до последнего дня моей жизни. Я отдался тебе и всегда буду тебе верен. Я ликую, потому что ты есть, мы встретились, я могу к тебе прикасаться, и мы живем в одном столетии. Я буду вечно молить Бога, чтобы он наградил тебя за счастье, которое ты мне дал». Не в силах сдерживаться, Саймон повторял это бесконечно, и слова превращались в ликующий гимн их встрече с Акселем и радости востребованной любви. Аксель слушал с улыбкой. Иногда говорил «прекрасно», или «хорошо, так и поступай», или «значит, у нас все в порядке» и шутливо тянул его за волосы. Иногда обрывал: «Заткнись, Саймон. Во всем этом ни капли смысла». Саймон не умел разбираться в настроениях Акселя, не понимал, как и когда они сменяли друг друга. Часто Аксель бывал беспричинно мрачен, а иногда, очень редко, неожиданно разражался слезами, заставляя Саймона замирать от нежности и тревоги. Мы так по-разному чувствуем жизнь, думал Саймон. Боже, какой это ужас любить так сильно и все-таки не иметь возможности увидеть его изнутри.
Различие «чувствований» порой приводило к конфликтам. Саймон жадно впитывал все, зримо лежащее на поверхности, со вкусом, не спеша, поглощал каждую секунду времени, прожевывал ее как некий прекрасный плод с тонкой, мягкой, пушистой кожицей и крепкой, сочной, мясистой плотью. Даже несчастье, когда оно не было непоправимым, он проживал именно так (непоправимое несчастье действовало иначе: душа как будто расставалась с телом). Саймону нравились все времена суток, нравилось есть, пить, смотреть, прикасаться. Все свои действия он превращал в церемонии. Ему нравилось медленно наслаждаться минутами радости, и он строил жизнь так, чтобы этих минут было как можно больше. Иногда ему думалось, что все его удовольствия — гладит он кошку или спинку чиппендейлевского стула, пьет сухое мартини, любуется картиной Тициана или лежит в постели с Акселем — единоприродны и различаются только насыщенностью. Аксель, напротив, воспринимал протекающее время неоднозначно и непредсказуемо, а его жизнь делилась на слои и сегменты. Саймон не сомневался, что восторг, доставляемый Акселю оперой «Дон Жуан», в корне иной, чем восторг, испытываемый в общении с ним, Саймоном. У Акселя была своя, потаенная жизнь, переживания, с ним, Саймоном, никак не связанные. Он обожал оперу, и Саймон, который ее терпеть не мог, целый год притворялся, что получает от нее удовольствие, пока наконец нестерпимый пароксизм скуки не привел к яростному воплю признания, вызвавшему жестокое осуждение Акселя — не за отсутствие хорошего вкуса, а за выказанную нечестность. Когда они путешествовали за границей, Саймон проявлял бешеное стремление ухватить все возможные впечатления, и Аксель иногда доводил его до бешенства полнейшим равнодушием к требованиям момента. Аксель способен был провести целый день в отеле, за книгой, и так и не взглянуть на знаменитый памятник, расположенный всего в какой-то сотне ярдов. Однажды они бешено поссорились в Венеции, где медлительность Акселя два дня подряд заставляла их приходить в Академию как раз к моменту закрытия.
Моя любовь всегда тревожна, всегда несвободна от боли, размышлял Саймон. Но, может быть, этот мучительный оттенок неотделимо связан с моим счастьем, счастьем особенным, высоким, необыкновенным? Бывает ли по-другому? Иначе ли счастливы любящие друг друга гетеросексуалы, например Хильда и Руперт? Саймону трудно было представить их жизнь постоянным напряжением экстатической боли. А для того, чтобы Аксель не причинял ему боли даже в самых обычных бытовых ситуациях, от них обоих требовались колоссальные усилия. Любой момент был непредсказуем. И душа все время переходила от волнения к тревоге. Однажды Саймон попробовал описать это чувство Акселю. Аксель не высмеял его, но и не подтвердил, что чувствует похожее. Была ли любовь Акселя столь же всепоглощающей, как его? Ночью иногда приходил покой. Сон рядом с любимым выводит тебя из-под власти времени. Но иногда, проснувшись на рассвете, Саймон гадал: какие несчастья ждут его впереди?
Голубой «хиллман минкс» стремительно пересек границу Болтонса. Зеленые кроны кустов и кругло подстриженных деревьев по-вечернему неподвижно застыли на фоне беленых стен, позолоченных мягко клонящимся к закату солнцем. Алые розы обвивали белые оштукатуренные балюстрады, ирисы всех цветов виднелись сквозь прутья выкрашенных решеток.
— Да, боюсь, Таллису предстоит нелегкое время, — задумчиво повторил Аксель.
— Почему именно сейчас?
— Потому что Морган устроит жуткую… неразбериху.
— Бедный Таллис, — проговорил Саймон и про себя добавил: бедная Морган. Бедная, бедная Морган. Такая независимая Морган. Я должен прийти ей на помощь. Я должен помочь ей собрать осколки. При мысли «помочь ей собрать осколки» по телу пробежала волна удовольствия. Да, как ни странно, ему это будет приятно. Будет приятно помогать собирать осколки.
Машина свернула на Прайори-гроув.
— О! Посмотри, какой пудель, Аксель! Ну не душка ли?!
— Не надо сюсюкать, милый. Да, пес хорош.
— Я так хочу кошку. Давай все же попробуем.
— Слишком большая ответственность. Мы ведь уже обсуждали это, Саймон. Нас целый день не бывает дома. Кошке будет не выйти и не войти.
— Мы могли бы проделать кошачью дверку.
— Кошачью дверку! Нет уж, благодарю.
— Я возьму на себя все заботы. Подумай, сколько радости принесет нам зверюга в доме.
— Одной зверюги в доме более чем достаточно. Мы сделаемся рабами этого животного.
— Но я и на это пойду с удовольствием!
— «Если хочешь есть спагетти, не ленись жевать». Виттгенштейн.
— Не думаю, что Виттгенштейн и в самом деле говорил все то, что ты ему приписываешь.
— Гм, похоже нам негде припарковаться.
— Когда я в первый раз попал на эту улицу, тут вообще не было машин.