Маврица обалдело вертелась, тщетно пытаясь уразуметь, кто тут «сестричка», куда рванул Федор Иванович и на кого кричит «дура» Федор-второй.
Точно все с ума сбредили.
Подрагивая на колдобинах, телега тарахтела, дергалась, трещала и останавливалась в общем трудном движении навстречу безысходной давке у Петровских ворот.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ. ПЕРВЫЕ ЗАТРУДНЕНИЯ БОГАТСТВА
В летошний пожар, когда занялась половина Павшинской слободы, женщина и ребенок прятались на дне колодца и задохнулись; нашли их не сразу, а через несколько дней после несчастья. Воду в оскверненном колодце перестали брать, тем более, что и слобода застраивалась медленно, осталась горелая проплешина десятка на три дворищ. Потом в заброшенный колодец упал теленок, и скважину заделали, забросали головнями и корягами. Весной это все просело, сделалась рытвина посреди порядочно уже затянувшегося провала.
Вот в эту яму Бахмат и опустил сундучок, а потом забросал крупным мусором. Заветное место выдавал лишь черный, изъеденный огнем журавль, да и тот указывал своей безобразной культей в пустоту, в небо.
Ложные указания колодезного журавля не могли ввести в заблуждение знавшего тайну Вешняка. Колебался он по другой причине: хотелось бы думать, что Бахмат оставил золото в полное и безраздельное пользование Вешняка, но сообразительный мальчик не поддался соблазну. Сначала он выследил разбойника до Шафранового двора, и только после того, как потерял его окончательно: Бахмат зашел и не вышел, – только после этого, посторожив еще сколько достало терпения у ворот Шафрана, сорвался бежать назад к Павшинскому пожарищу, наткнулся на Федю и от этого столкновения закружил, как ушибленный.
Расчищая сундучок от мусора, он останавливался в горестном забытьи, губы шептали: пусть! Ветер слепил сухой золой, пылью, глаза слезились, Вешняк растирал их до красноты и, распрямившись, озирался. Он примечал людей, которые спасались на пустыре от пожара – огонь сносило в сторону, на город, слышал крики, видел зарево по всей подветренной стороне и опять забывал Бахмата. Мерещился ему не Бахматов нож, а издевательская Федина ухмылка, тяжело, обеими руками опираясь на сундучок, Вешняк повторял:
– Ну и пусть!
Влага капала, черная на белесой от пыли крышке.
Наконец со стариковским вздохом, словно принимаясь за чужую безрадостную работу, Вешняк взялся тащить сундук вверх, но все, что сумел, – поколебать. Затрещали сучья, зашуршал песок, и сундучок к неприятному изумлению мальчика обнаружил намерение провалиться, посунулся вниз и наклонился. А там, куда нацелился он нижним углом, обнажилась дыра, сквозное кружево гнилых коряг.
– Ну и пусть! – с горечью повторил Вешняк, оправившись от испуга. Имел он в виду, понятно, Федю.
По пожарному времени никто не обращал внимания на возню мальчика с сундучком, и он оглядывался все меньше. Подергал дужку внутреннего замка – отскочила. Крышка отворилась с внезапным лязгом, сундучок перекосился еще больше – белое и желтое хлынуло через край, посыпались копейки, ефимки, угорские. Посверкивая, монеты проскальзывали между сучьями, слышался затухающий перезвон, пока падали они все вниз и вниз. Поспешно захлопнув крышку, Вешняк рванул сундучок вверх, что-то он удержал и вытащил, напрягаясь всем телом, из ямы.
– Ну и пусть! – сказал он себе еще раз. Жестокая выходка Феди подготовила его к неприятностям: просыпалось, так просыпалось.
Но все же это было немалое испытание – богатство. Не хватало духу и глянуть, слегка приоткрыв сундучок, Вешняк оцепенело засматривал в его полутемное нутро.
Внезапно он спохватился, что забыл об опасности, – трусливо скакнуло сердце. Нет, пусто было вокруг, хоть кричи.
Благоразумие и алчность склоняли однако Вешняка к сдержанности. Он засуетился. Задумав перепрятать сокровища в недальнюю кучу золы, Вешняк набил мошну и, отойдя шагов тридцать, выбил каблуком ямку, вроде тех, что роют собаки. То есть ямка оказалась безнадежно мала, и это обнаружилось сразу же, едва он принялся ссыпать серебро. Озираясь, Вешняк лихорадочно отгреб сокровища вместе с землей и принялся разрывать углубление руками, потом снова засыпал деньги и утрамбовал сверху землю. Более или менее благополучно устроив еще два тайника, Вешняк сообразил, что не помнит, где у него первый. Бросил все и пустился на поиски, судорожно разгребая и разбрасывая золу.
Рехнуться можно. Не успел Вешняк стать богачом, как измучился.
Так не пойдет, решил он, надо устроить один надежный тайник, то есть отрыть большую яму вместо маленьких. Этим он и занялся, отыскав подходящий сук, а когда кончил, то убедился, что таскать ему не перетаскать. Тогда он снял кафтанец и принялся ссыпать в него серебро, узорочье и складывать тяжелую медную посуду. Узел вышел увесистый, но по руке.
Оставив его возле сундука, Вешняк полез в провал колодца, проверить, что можно там подобрать. Рука провалилась по самое плечо, ничего стоящего между корягами не прощупывалось, снизу подступала пустота. Сползая все глубже, Вешняк раздвигал сучья и так сумел погрузиться в расширенный ход с головой. Чрезвычайные усилия его вознаграждены были весьма скупо: попалась среди трухи монетка и другая; изогнувшись, вскинув кверху ноги, затиснулся он еще глубже, но теперь уж ничего не мог нащупать. Ниже забившего верх колодца засора простирался неведомой глубины провал.
Пора было выбираться. Отыскивая опору, Вешняк зашевелился, и тут захрустело, он скользнул вниз, да так резко, что едва удержался, зацепившись за что-то ногами. Держали его вверху ноги, а сам он болтался в черной пустоте, хватаясь за скользкие стены по сторонам. Недоумение его, увы! длилось недолго – отчаянно ловил он хоть какую зацепу – и рухнул!
Не так глубоко, быть может, как это показалось со страху, но когда перевернулся в трухе на ноги, ничего над собой не достал. Слабо проступал вверху свет.
Саднило шею, поцарапаны руки. Ноги проваливались в мокрую грязь, словно это было еще не самое дно. И затхлый воздух.
И не на кого надеяться.
Он ощупал стены колодца: осклизлый, нисколько не поврежденный огнем сруб. Хорошо бы жердь, обломки какие-нибудь, чтобы соорудить подобие лестницы. Но всюду под ногами труха. Короткие сучья. И большой череп с остатками шерсти.
Вот когда проняло Вешняка до нутра. Ватными от страха руками то и дело находил он в грязи ускользающие между пальцев монеты, но поднимать не трудился – духу не хватало заботиться еще и о сокровищах… После того, как остались наверху беспризорные сундук и узел.
– Эге! – послышалось вдруг над головой.
Вешняк замер. Звук не повторялся. Хотелось крикнуть, спросить и позвать. Но тут посыпался мусор, зашуршало и отдушина света закрылась.
– Да ведь это щенок! – голосом Бахмата воскликнул человек наверху.
Бахмат! Пришел за своим (в безмятежной уверенности, что за своим) золотом и безмерно, до потрясения удивился. Наверное, он испытывал при этом и другие, не менее сильные чувства.
Там ведь остался кафтан. Слишком известный Бахмату кафтан, из которого пришлось соорудить узел, сообразил Вешняк.
– Ах, щенок! – злобно прошипел человек наверху. – Байстрюк недорезанный!
Про кафтанчик догадался, догадается ли про колодец? Вешняк потерял способность дышать. Снова посыпалось, просветы над головой то пропадали, то появлялись, доносилось бормотание, брань сквозь зубы. Потом, ударив Вешняка по плечу, упала палка. Вешняк не проронил ни звука.
Свет исчез вовсе, и стало тихо. А темно, как в беззвездную ночь. И шумела в висках кровь.
Бахмат сел в яму, догадался Вешняк, сел и нахохлился. Спрятался. Поджидает щенка, чтобы его приветить. Ждет, когда недорезанный щенок вернется опять под нож.
Темно. Тихо. Сыро.
Бахмат напоминал о себе сыпавшимся сверху мусором. Бахмат выказывал терпение. Вешняк, по натуре не столь терпеливый, волею обстоятельств вынужден был подражать во всем Бахмату. Тот затаился там, этот здесь. Тот молчал, и уж тем более помалкивал этот. Что себе думал тот, трудно сказать, этот – так велико было напряжение – не способен был, кажется, даже и думать.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ. СПАСИ И ПОМИЛУЙ!
Федька не сошла с ума, как громогласно уверял улицу брат, вовсе нет. Она прикинула, есть ли надежда прорваться через горящий посад к Вешняку, и нашла, что благополучный исход попытки возможен. Потому-то со свойственной ей трезвостью решила не упускать случай – кто знает, будет ли другой.
Однако для того, чтобы исполнить намерение, требовался уже не расчет и не трезвость, а нечто иное – отчаянность. Как сорвалась Федька бежать, гадать и раскидывать умом уж не приходилось, оставалось гнать напролом, а страх по силе-возможности оставить.
– Куда прешь, обормот?! Прочь, болван! С дороги, черт лысый! – не скупились на ругательства встречные, ибо человек, который движется против течения, волей-неволей привлекает к себе внимание.
Федька не отвечала на брань и не разбирала лица. Забираясь все дальше от Петровских ворот, помнила Федька, что время уходит, не забывала об этом ни на мгновение, и оттого казалось ей не спешит, а опаздывает – стремится вперед, что-то при этом теряя. Требовалась особая напряженная глухота, чтобы ничего не слышать, заглушить в себе трусливые позывы повернуть обратно.
Огненные языки прорезали облака густого черного дыма, доносился визг ветра в пылающих срубах, треск падающих перекрытий, целыми стаями неслись, кувыркаясь красными хвостами, головни. Огонь разом перебрасывало через улицы и слободы; еще не занялось все сплошь, но горело везде, куда ни глянь, и не понять, где страшнее.
Людское столпотворение осталось на ведущих к внешним воротам улицах, а здесь народу поубавилось. Металась беспризорная коза, квохтали брошенные на погибель куры, и каждый человек на виду: тот бежит, этот подбирает трясущимися руками рассыпанную с воза поклажу, там согбенная, обессиленная старуха – цепляется за забор. Попалась навстречу обезумевшая женщина в растерзанной, запятнанной грязью наметке; бледное лицо ее и среди общего помешательства поражало особенным – вне себя! – исступлением. Мчалась, ничего не разбирая, и будто споткнулась – налетела