Чет-нечет — страница 47 из 119

льства этой свирепой таски: выдранные клочьями волосы и протертую едва не до черепа кожу.

Несмотря однако ни на какие прошлые удары судьбы, лоскутный детина сохранял полнейшее самообладание. Наступающую толпу обозрел он разумным, даже оценивающим взглядом и только в последний миг, без особой на то причины обретая облик законченного дурачка, закатил глаза, выворачивая их белками, выставил помятую оловянную кружку и заголосил:

– Подайте Христа ради!

Нищие, калеки, странники перехожие засуетились, кто ковылял, кто полз ближе к народу. Наперебой краснорожему лоскутнику возвысил голос седой, но бодрый старец, имевший на груди образ божий, а на руках перед собой блюдо, покрытое вышитой пеленой и с возжженными в плошках свечами:

– Церкви на созидание в селе Рождественском Арзамасского уезда, – пропел он, растягивая слова. Ногами же двигал при этом быстрее, чем языком, рассчитывая опередить лоскутного, когда подоспеет толпа.

Алексей уже миновал лоскутника (тот ревел, заглушая арзамасца: Христа ра-ади!), когда вдруг, спохватившись, свернул назад, хватил краснорожего локтем за шею, завалил на спину и швырнул – лоскутник только кружкой взмахнул, разбрызгивая деньги. Безобразным, но точным выпадом босой ступни Алексей выбил из дрогнувших рук арзамасца блюдо – со свечами, плошками, серебром и золотой пеленой. Ничего не пытаясь ловить, старец горестно возопил, обратив к небесам свои пени. Между тем лоскутник торопился подняться, почитая схватку не конченной. Вскочил, багровый настолько, насколько можно было побагроветь сверх обычного. Алексей рванулся, но опоздал – лоскутник встретил его ошеломляющим ударом в глаз. И пока Алексей отуманено водил руками, размашисто добил его сверху. Юродивый осел – почитатели подхватили его под руки.

Угрюмо осклабившись, лоскутник отступил перед толпой. Арзамасский старец с кряхтением опустился подбирать вещи, ему никто не помогал.

Притихли загалдевшие было повсюду убогие. И только слепец, не разобравшись в значении перемены, продолжал заунывное чтение на крыльце у дверей, открывавших полную золотых отблесков темноту церкви:

Не знаю себе что и быти, Да где мне главы преклонити, Понеже антихриста дети Всюду простерты имут сети; Хотят они нас уловити…

– жалобно причитал слепой лазарь суховатым слабеньким голоском. Наконец даже слепой должен был заподозрить неладное. Отчитав еще: «…А душу мою погуби, И пивом своим напоити…» – он без чьей-либо подсказки замолк, поднял застылое лицо, задрав бороду, и повел головой, прислушиваясь. Красиво обрамленная расчесанными кудрями голова его оставалась в тени, которую отбрасывала кровля крыльца, – девственной белизной сиял залитый солнцем подол рубахи.

Алексей молча высвободился из рук державших его почитателей – противник попятился, но Алексей вовсе и не имел намерения устраивать перед воротами церкви ратоборство. Постояв, он направился своим путем, ступая широко и нетвердо, как пьяный, очень усталый или сильно избитый человек.

– Беса-то распознал в мордатом, – торопливо поворачиваясь туда и сюда, сообщила остроносая, суетливых повадок женщина.

Других соображений не было, и не столь уж невероятная догадка, что в обличье убогого нашел себе приют нечистый, начала утверждаться в качестве общедоступной правды. Припомнили и благочестивого старичка арзамасца – в кабаке, где он пропивал с товарищами излишек собранного на церковное строение денег. Был это, кажется, все ж таки именно этот старичок, а не другой, похожий – кто их сейчас разберет!

Возбужденно переговариваясь, толпа стекала вниз – улица все больше превращалась в канаву, в овражек, заборы и клети по бокам поднимались все выше, приходилось прыгать через сухое русло, которое пошло петлять под ногами.

Алексей не слышал разговоров у себя за спиной, а, может, и не хотел слышать. Когда доносилось всплеском чье-нибудь особенно здравое и потому особенно громкое, самодовольное суждение, он прибавлял шагу, словно желая избавить себя от несносных, мучительных слуху и чувству голосов. Разносторонне обоснованные соображения про лжебогомольцев, лженищих, лжеюродивых, лжепророков раздражали его до болезненного страдания, и он перебил очередного умника выкриком:

– Подайте Христа ради!

Он захромал, закатил глаза, вылупив белки, точно лоскутный дурачок, и не понять было уже юродствует ли Алексей сам по себе или представляет бесовское лжеюродство лоскутного.

– Подайте Христа ради! – вопил Алексей, спотыкаясь на обрывистых склонах овражка, и слепо протягивал ладонь. И так это все выходило жалостливо, что не одно сердце дрогнуло, вопреки трезвым заметам рассудка, что повременить бы надо, не понимая толком Алексея.

И вот уже серебряная монетка, такая крошечная и стертая, что мозолистыми пальцами не сразу выловишь, пала на трясущуюся ладонь юродивого и скользнула в пыль. Тщетно пытался незадачливый благодетель задержать людской поток, его столкнули, серебрушка затерялась в топоте ног.

– Подайте Христа ради! – Выпучив глаза, Алексей ронял копейки с легкостью слабоумного, который не знает ценности денег.

– Христа-ради-христаради-старади-старади, – бубнил Алексей, – превращая значимые для каждого христианина слова в нечто зловещее.

Улица кончилась разваленным частоколом и перешла в гнилостную топь: ржавая вода, жесткие болотные травы и прогалинами черная, перемешанная копытами земля. Дальше можно было пробираться только по узким, в две или три плахи мосткам. Сделалась толчея, потому что никто не хотел отставать, а приходилось разбираться по одному. Алексей не оглядывался и не ждал, он стремился вперед, словно кто тянул его за протянутую руку, и гнусаво причитал:

– Ста-ради-ста-ради-ста-ради!

Долгой цепью топали люди по шатким, местами порушенным мосткам, которые поднимались все выше на вбитых в трясину сваях. И уж не остановиться было, не обойти друг друга, не замешкать, если бы кто и озадачился вопросом: а куда, собственно, все несутся? Впереди спина, сзади на ноги наступают, вправо трясина, влево трясина, того и гляди оступишься. Разносились завывания Алексея, дорога из пары колотых бревен уводила все дальше, и он торопился, словно в неведомой дали, ожидал его тот, кто имел власть утолить нестерпимую жажду духа. Мостик с длинным поручнем из березовой жерди перекинулся через заплутавший в болоте ручей, дальше, дальше бежали узкие бревна, юродивый пустился рысью, увлекая за собой растянувшихся вереницей почитателей, бревна гудели и постукивали в пазах на поперечных колодах. И уже показалась песчаная осыпь, куда тянулись последние прясла мостков.

Алексей спрыгнул на песок и оборотился.

Измученный, потный мужик, который ввиду очевидных преимуществ – дородности и важной повадки, сумел, оттеснив прочих, пристроиться за юродивым, а потом, подпираемый в спину, волей-неволей вынужден был нестись как угорелый, – этот упоенный своим первенством почитатель попал тут на последнюю, зависшую над топью плаху… И с содроганием уразумел, что Алексей напоследок выкинет! Опору из-под ноги! Уразумел, не имея уже ни возможности, ни мужества что-либо изменить, – не успев переменить прежнего, благочестивого образа мыслей, продолжал он полетный бег в грязь, когда Алексей вывернул рывком плаху, – ухнул, вздымая разноцветье жемчужно-зеленой тины. Следующий почитатель испуганно махнул рукой, словно отрицая чудовищную очевидность, и плюхнулся рядом, третий повалил их обоих. Сзади продолжали напирать, люди сталкивали друг друга в тину и не могли задержаться; кто валился по пояс, кто по колено – его тоже сшибали. Плотно сбившаяся вереница на мостках замедлила шаг, стеснилась перед последним, раскиданным уже пряслом… но выхода не было – куда денешься, не поворачивать же обратно! – стали прыгать.

Алексей, погрузившись ступнями в ослепительно белый и горячий, как в горниле, песок, поджидал народ, взирая на грязную, в брызгах и брани кутерьму с выражением утомленного всеведения на лице. Первый же, кто выбрался, барахтаясь, из болота, – прежде дородный и важный, а теперь главным образом заляпанный и осатанелый – смазал ему по сусалам, не разбирая ни святости, ни сокровенного смысла. Другой добавил – вот тебе наука! И третий лез испытать кулак – вот тебе в довесок, на-ка! Потные, грязные, дикие, с молчаливым пыхтением ожесточенно шатались они, вздымая кулаки, вокруг присевшего – голова зажата в руках – Алексея. Он не подавал голоса. Только хруст стоял, да глухое буханье.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. ВЕШНЯК БЕРЕТСЯ ЗА УМ

Вершняк отмылся от грязи и тины в Талице и, несколько обескураженный, вспомнил Федькины наставления. Они возникли перед его мысленным взором, как полные укоризны огненные слова на стене, – где-то он что-то краем уха слышал – об огненных буквах и роковых стенах.

Однако, как ни верти, полдня прошло, а дело еще и не начиналось.

От болотистой Талицы и почти до верховьев Хомутовки, подошла к городу гладкая, словно расчищенная для конского ристалища, степь – ни оврага, ни ручейка какого для обороны, и потому посад замыкался здесь не обычным острогом, а рубленной городнями стеной, то есть шла тут стена, составленная из засыпанных землей срубов. Здесь-то и нужно было искать, как уяснил Вешняк, поставленное на девятом венце снизу бортное знамя куцерь. И хотя стена эта начиналась тут же, у Талицы, полный раскаяния Вешняк, решил не давать себе поблажек и начать с дальнего конца, для чего отправился через полгорода к Хомутовке – мелкой овражистой речушке, которая прикрывала Ряжеск с запада и северо-запада, так же как топкая Талица заслоняла его с востока.

Долгий путь через две слободы имел еще и то преимущество, что было время пораскинуть умом и приняться за дело с понятием, а не абы как.

Всякая тайна играет по-настоящему, всеми своими гранями играет, когда знаешь, в чем она состоит и чего искать. Тот же клад, например, размышлял Вешняк по дороге, больше ведь ничего не нужно, хватило бы намека: клад. Достаточно было бы слова. И тогда не стоило бы труда сообразить, что куцерь – две сошедшие углом зарубки, когда обращен острием вниз, являет собой вид стрелки: «копать здесь!» Он же, куцерь, обращенный острием вверх… Тут воображение сдавало, и Вешняк начинал досадовать, что так и не расспросил толком Федора. Ничего другого, кроме «здесь не рыть!», на ум не приходило, но это ответ был, очевидно, не