Чет-нечет — страница 61 из 119

– Ну, будет, дай ему пить, Руда, – велел Голтяй.

В питье подмешивали водку, не много, но постоянно, о чем Вешняк не догадывался, приписывая противный вкус воды колодцу, а головную боль и сонливость – тесноте.

Однообразно гудели колокола, но заключенные в городню успели это забыть. Новый гул, гул многолюдного шествия заставил их вслушаться: нестройный ропот тысячной громады, в котором не различишь отдельного человеке. Пробравшись туда, где щель между бревнами была расширена для обзора, Руда приложился к стене и скоро сумел различить в далекой рябой толпе сверкающие облачения иереев, кресты над обнаженными головами, хоругви и знамена, фонари на шестах, едва приметные в солнечном свете.

– Крестный ход! – вскрикнул Руда сорвавшимся голосом, что-то ликующее прорвалось. – Глянь! – восторг слышался детский.

Друг возле друга, все трое припали к скважине, жадно засматривая на волю. Праздничная толпа приближалась и, разрастаясь, заполняла собой пространство пустыря от стены до слободской околицы.

Третий час с остановками у церквей, у надвратных икон совершалось шествие. Впереди, раздвигая народ, двигались попарно стрельцы, без оружия, но с батогами. За ними несли высокий золоченный крест в окружении фонарей и копий; два дьякона держали чудотворную икону Владычицы. Вились дымки десятков кадильниц; дым, смешиваясь с пылью, взбаламученной шарканьем ног, заволакивал людей, поднимался мглой до верхушек деревьев. По два в ряд шествовали священники городских церквей, каждый имел на руках серебряное блюдо, на котором лежал тяжелый крест. Начищенное до белизны серебро отсвечивало пятнами на разноцветных сукнах и бархатах. Тускло светились пуговицы: крупные ягоды из стекла, серебряные и вызолоченные, из красного коралла и голубой бирюзы. Непривычные к загару, попарно белели выбритые кругами макушки священников. Шествовал протопоп соборной церкви, сан которого был отмечен высоким драгоценным посохом; чуть отступя, двигались за ним епископский десятильник и настоятели монастырей. Наконец, все светские власти: в золоте, жемчуге, но простоволосый, без шапки воевода и стольник князь Василий; воевода Константин Бунаков; дьяк Иван Патрикеев; пестрая толпа городовых дворян и детей боярских. Шли стрелецкие и казацкие полки под своими знаменами. За служилым людом медленно продвигались посадские тяглецы, женщины и дети, удушливый туман сгущался здесь до сумерек, расползался в соседние дворы и переулки, где тоже стоял народ.

Жизнь в городе однако не остановилась вовсе: подходили к окраинам праздничной толпы и уходили, осенив себя крестным знамением, торопливые прохожие – оставалась работа, болезнь, нужда, служба. Волею случая оказался в прилегающем переулке собравшийся в дорогу всадник – переметная сума и саадак с луком у седла. Незадачливый путешественник, розовощекий, едва тронутый бородой парень, не слез с коня по легкомыслию, лени или, может, расчету больше увидеть.

Но на что бы он там ни рассчитывал, возбужденные многолюдством и духотой стрельцы не упустили его – накинулись гурьбою, сдернули наземь и принялись охаживать без разбора, куда пришлось, – плетьми, батогами, доставали кулаком и ногой. Парень вертелся, сипел в тщетной попытке закрыться, бежать и скоро пал на колени.

– Владычица… владычица пешком идет, а ты на коне! – приговаривали стрельцы с придыханием. – А не гордись! Поклониться-то… поклонись!.. Так! Не сиди на коне… перед святым… крестом… басурманин!

При первых хлюпающих ударах толпа раздалась и сплотилась вновь, поглотив в себе человека на коленях – он закрывался руками, и стрельцов, которые били с ожесточением, но без спешки, дожидаясь, пока человек упадет.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. ШАФРАН У СЕБЯ ДОМА

Перезвон колоколов, больших и малых, пронизывая город, отдавался в просторной темной комнате, где стоял у оконца Шафран. Бережно переставив больную ногу, подьячий вынул раму – открылось марево нагретых солнцем, дрожащих под гнетом мощного звука крыш. Шафран перекрестился на церковные маковки, отступил было от окна и вернулся к нему вновь, словно что-то припомнив. В тусклом лице его с по-рачьи обвисшими усами, с путанными водорослями бороды отразилось самоедство неудовлетворенной собой мысли.

– Куда мальчишку девать, боярин? – послышался беззастенчивый голос. – Отведу к приказу да выпущу. Забирай, кому надо!

Шафран оглянулся через плечо. Не сразу можно было сообразить, кому этот неласковый взгляд предназначен. Просторную горницу от края до края застилала лужайка персидского ковра, а лавки, сундуки и прочая обыденность, уступая заморскому диву, жались под стены, отчего и вся комната оставляла ощущение заколдованной пустоты. Не видно было и гостя; при некотором старании, впрочем, сомнительным вознаграждением за упорство в поисках служили ищущему взгляду грязные сапоги на лавке. Затем можно было приметить и обладателя сапог. Тот устроился в тени за поставцом, за посудной горкой, скрестил по-татарски ноги на укрытом полосатым полавочником сиденье.

Прихрамывая, Шафран обошел кружным путем горницу – предпочитая окраины и закоулки, – и подобрался к собеседнику.

– По тульской дороге столб хороший освободился, – сказал он, обращаясь к видневшимся за поставцом сапогам. – С Егорья вешнего Семка там висел Лоншин. Так уж обсыпаться успел. Как мясо-то в гниль сойдет, так кости сыплются. Или зверье таскает – не поймешь.

– Не пугай.

– Мальчишка мал, а вас больших на кол посадит.

– Зарезать что ли?

Нет, Шафран не произнес это слово – другой, тот, что на лавке. Шафран молчал. Но и гость его не выказывал особенной кровожадности – убить, так убить, гость тоже не видел надобности молоть зря языком. Шафран же, как поднял с поставца чарку, так и забыл вернуть ее на место – застыл, приподняв чарку над полкой.

– Что? – шепнул он вдруг. – Что упало?

Сапоги шевельнулись, гость подвинулся и спустил с лавки ногу.

– Да никого, – возразил он с недоумением.

– Нет, упало, говорю, – прошептал Шафран. Осторожно опустил чарку, но не разжал пальцы. Стоял, напряженный.

Били колокола, бой этот сливался в сплошной будоражащий перегуд, а здесь, в горнице у подьячего, ничего не происходило.

– Бахмат, – сказал Шафран, наклоняясь к сапогам. – А что бы нам не сделать хитрее?.. Надо город поджечь.

Когда Бахмат обдумал это ответственное предложение, он присвистнул. А уж потом откликнулся словом:

– Задача.

– Мальчик должен поджечь. В этом-то штука, чтобы мальчик. Понимаешь?

На это гость не отозвался никак – не ответил и не присвистнул.

– И его, мальчика, – горячечно зашептал Шафран, – на пожаре найдут. А в руках обожженная серная тряпка. Подкладывал ее под клеть. Или крышу… разобрал угол над сеновалом…

– Живого найдут?

– Живого! – с внезапной злобой прошипел Шафран. – А тебя, болван, мертвого!

Слова «убить» он все-таки не произнес и поставил это себе в заслугу, обращаясь тут мысленно к судьям. Хотя одного «поджечь», которое явственно прошелестело в горнице, с избытком хватило бы на четвертование.

– Кто ж поверит, что мальчик?

– Так видеть его должны. На пожаре-то. Как поджигал.

– Да полно, боярин, вздор городить: убежит.

– Убежит-убежит! – раздраженно возразил Шафран. – Не убежит. С умом взяться так не убежит. На меня валите: Шафран, мерзавец, во всем виноват, и нам, то есть вам, от него досталось. И с воеводой, гадина, стакался. Воевода у него в доле. Пятую часть берет… а то, третью – врите больше, много ума не надо соврать-то. Мамка с батей заживо в тюрьме сгниют, если город не сжечь, тюрьму не разбить и все тут к чертовой матери перевернуть! Так-то.

– Да разве мальчонка посмеет?

– Мать покажите.

– Какую еще мать?

– У него одна, болван. Тюремный целовальник Варлам Урюпин ее… сам понимаешь что. Покажите, как Варламка ее к себе водит.

– Те-те-те… возни-то сколько, – вздохнул невидимый гость.

– Как загорится, придешь за расчетом, последним расчетом – всё. Всё на этом. Чтоб больше вас здесь никто не видел. Всё. Как загорится, уносите ноги.

– Не то, боярин, ты что-то придумал… – Не поддаваясь горячечному шепоту, Бахмат оставался холоден и неуступчив. Примечательно, что в течение разговора гость так и не вышел из тени, а хозяин, подобравшись поближе, находил для себя удобным обращаться к посудному поставцу, не доискиваясь особенно, есть там за ним кто или нет.

– Про Федьку Посольского скажите: толку, мол, от него что? – продолжал свое Шафран. – Пустобрех. А у вас, мол, товарищ в тюрьме. Надо его вызволить. Вместе, мол, за одно стоять. Мальчишка город подожжет, а вы тюрьму будете ломать.

– А ты-то где будешь? – осведомился голос за поставцом.

– А я дома буду, – не замечая насмешки, возразил Шафран. – Как загорится, да мальчонку схватят – пусть тогда уж живого берут! лучше живого, чем мертвого, – как схватят, придешь за расчетом. Не обижу. Но чтоб схватили его на поджоге, непременно. Чтоб схватили. И вот еще что: Посольский-то Федька про то про все знает. Что поджечь. Он с нами в думе. Только нельзя его на дело брать, хиляк он, где ему пытки выдержать? Без него сделаем. А город как загорится, Варламке Урюпину конец, Шафрану конец. Тюрьму раскатаем по бревнышку. Только бы город поджечь вот. Лишь бы как-нибудь нам его поджечь! Да и что не поджечь: сухой, полыхнет, не успеешь и поднести. Он и сам-то, город, не сегодня-завтра сгорит, что ж его немножечко не поджечь?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. ЗАВИСТЬ И ЖАЛОСТЬ

Прохор приехал на ногайской лошадке с такой долгой гривой, что не трудно было признать в ней ту самую, ночную; с седла он не слез и спросил:

– Пришел мальчик-то?

– Нет, – сказала Федька, передавая замотанную в ремень саблю.

В перебаламученной голове ее как будто бы прояснилось. Вместе с утренним светом возвращался естественный разум. Она отлично сознавала действительность всех предметов и действительность Прохора, но не могла одолеть тупой бесчувственности и не удивилась тому, что Прохор помнил о Вешняке, а она… она, кажется, забыла. Одуряющая слабость заставляла Федьку держаться за верею калитки, и она возвращалась взглядом к лошадиным копытам и человеческим сапогам, словно проверяя… не Прохора, нет – себя.