Чет-нечет — страница 90 из 119

Не только бумаги: огрызки, слипшиеся комки грязи, длинный волос – не сеструхин, она стриглась коротко, под мальчика. Замызганная тряпочка. Тряпочка пахла, но не понять чем, Федя отложил ее кончиками пальцев. Щепка, обрезки перьев… Огрызки и прочую дрянь Федя отсунул, а клочья бумаги побольше извлек и стряхнул. Разбирая отдельные слова, он пытался прикинуть, стоит ли вообще возиться, складывая лист по местам разрывов.

Тихонечко, умиротворенно посвистывая, он сидел на корточках перед корзиной, когда открылась за спиной дверь.

А ведь ничего преступного Федя не делал! Разве запрещал кто когда рыться в корзинах? И указа такого не помнится, чтобы обходить стороной мусор, – а вот вздрогнул. Вскочить запоздал и растерялся, окаменел спиной. Томительно, с протяжным скрипом не смазанной пяты дверь затворилась. Будто сама собой. Не слышно было живой души, пока…

Обрушилось что-то тяжелое. Федя успел пригнуться, но это – что-то весомое – рухнуло сзади, на пол. И взревел голос:

– Отец родной!

Изогнув шею, Федя покосился глянуть. У самого входа, уставив бороду лопатой, стоял на коленях огромный мужик в кумачовой рубахе с лысым, как неровный булыжник, черепом. Не ясные в сумраке глаза его окружали тени, отчего глаза казались темными провалами. Когда мужик уловил взгляд, взревел повторно:

– Не погуби! Отец родной!

Федя встал, задвинулся боком, чтобы скрыть рваные сапоги – без нарочитого умысла, по наитию. И в сестриной ферязи опустился на сестрин стул. Между тем и мужик поднялся – излишне даже и резво, на Федин взгляд, – прижимая к животу шапку, подошел и опустился на колени перед столом. Так что крупная его голова установилась как раз в меру, избавив Федю от необходимости глядеть на верзилу снизу вверх.

– Виноват! В том во всем виноват я перед великим государем и перед тобой, Федор Иванович, – проговорил мужик низким, плохо дававшемся ему голосом – то прорывался он своим природным рокотом, то, укрощенный, начинал неестественно журчать. – Прости, пожалуй ради бога, государь мой Федор Иванович. Не попомни зла на бедного сироту беспомощного, не смышленого, на Ивана Панова.

– То-то! – наставительно сказал Федя. Он воздерживался однако от лишних движений.

– Или возьмешь? – чутко насторожившись, сказал тогда мужик и понизил голос. – Бес попутал, отец ты мой милостивый, прости меня, окаянного… Возьмешь что ли?

Федя предпочитал не отвечать, но тишина установилась не тягостная, а даже как бы, напротив, ласковая. Мясистые губы мужика поплыли, осторожно складываясь в улыбку. Не отводя взгляд, он зашевелился, нашаривая что-то внизу, на поясе, и поднял тугой кожаный мешочек, горловину которого празднично стягивала зеленая тесьма. Рука разжалась, мошна плюхнулась на стол.

И тут важно отметить то много раскрывающее в Федином свойстве обстоятельство, что достало у него мудрости и самообладания не схватить.

– Мало, – произнес он еле слышно.

– Так ведь не все, – не громче того прошептал мужик. Заглянул туда же, вниз, из того же обильного места появилась другая мошна.

– Обмануть хотел, – заметил Федя с дружеским укором.

– Хотел. – Они смотрели друг на друга влюбленными глазами. – Что же ты раньше не брал? – сказал мужик, возвращая Феде дружеский укор. А вторую мошну удерживал у себя, как бы ненароком, забывшись.

Тут, видно, кое-что и от Феди требовалось – вторую мошну-то заслужить. Раз Федя сказал «мало», то уж волей-неволей вступил во вполне очевидные и непредсказуемые вместе с тем отношения, которые должен был продолжать, на ощупь разбирая дорогу.

– Явка Параньки Мироновой у тебя лежит, – сказал лысый мужик уже без улыбки. Сказал и замолчал.

– У меня, – согласился Федя, не видя смысла отрицать известные просителю лучше, чем кому другому, обстоятельства.

Но мужик по-прежнему чего-то ожидал. И тишина эта Феде не нравилась.

– Я ведь что люблю, – нарушил молчание мужик, – чтобы как туда, – свободной рукой он описал в воздухе воображаемое коромысло, – так и обратно, – ладонь его заскользила в сказанном направлении.

– Справедливо, – кивнул Федя.

– Ну? – произнес мужик.

– А тебе-то что? – блуждал Федя.

– Так ведь, чай, не похвалят.

– Да уж, хвалить не за что, – согласился Федя.

– Об том и речь, – заключил мужик, и разговор снова зашел в тупик.

Испытывая изрядные неудобства от невозможности добраться до чего-нибудь определенного, Федя все ж таки понимал, что собственные его затруднения в дебрях неведомо каких отношений не много значат, а вот томить неизвестностью просителя никак не годится. Не следует оставлять «бедного, беспомощного сироту» без руководства. И вот, приняв это соображение к действию, Федя потянулся через стол и несуетливым движением запустил пятерню в бороду бедного, беспомощного сироты. Федя не раз наблюдал, как учат сирот в московских приказах и, будучи юношей смышленым и восприимчивым, не без основания полагал, что сможет воспроизвести нехитрые приемы вполне удовлетворительно. В самом деле, сирота принял поношение как должное – не дрогнул и не уклонился. Осторожненько и на пробу, благоразумно не обольщаясь достигнутым, Федя подернул.

– Благоуветливый добродей мой! – проникновенно отозвался мужик, словно бы взбодренный.

Но чудилась в голосе и насмешка, что-то неладное, отчего у Феди похолодела спина.

– Что же ты меня томил столько, – говорил мужик, не спуская глаз, погруженных в ямы теней, – что же ты носом вертел? Ан вон ты какой выходит – благополучный.

– Болван! – ответил на это Федя. И тут с неизъяснимым ужасом понял, что и самые ругательства вылетели по недосмотру из головы. – Э… Болван! – повторил он.

Обнаружилось, что и бороду тягать не с руки как-то – через стол тянуться. А если захочет сирота подняться во весь свой не явленный пока что рост? Не удержать ведь этакую глыбищу за скользящее между пальцев волосье. Малодушный соблазн прошиб Федю испариной: сорвать не вполне созревший еще кошель и тотчас закрыть лавочку.

Скрип двери болезненно отозвался тут во всем его существе и избавил от соблазна. Уму непостижимо, как он извернулся решить все сомнения сразу: бороду выпустил, мошну, что по началу еще отдал проситель, смахнул со стола, и успел выпрямиться, повернувшись лицом к двери.

– Федя! – Федька! – вскричали они дружно.

А кабацкий голова Иван Панов прежде, чем двойника увидеть, заранее уж потрясен был невероятной прытью, которую выказал вдруг ни с того, ни с сего подьячий. Когда же Панов обернулся ко входу и еще одного Федьку узрел, прохватило его столбняком.

Испытанная в житейских коловратностях душевная твердость только и помогла Ивану Панову оправиться. Он дохнул, как после чарки первача, мотнул головой, и, невольно осматриваясь в поисках огурца, обнаружил в руках мошну.

– Что он хотел тебе дать? – спросила Федька у Феди.

– Это братское приветствие? – осведомился Федя.

Они заговорили так, будто полчаса перед тем расстались. Да и кабацкий голова протрезвел без закуски: упрятал мошну и поднялся.

– Вот этот из вас взял, – заявил он, обращаясь к Федьке, а указывая на Федю. Этот брат взял для этого. Я ему два рубля денег дал, копейка в копейку. Сочти, а то обманет.

– Мне твоих денег не нужно, ты знаешь, – сказала Федька, заторопившись.

– А это уж ваше дело, семейное, – возразил Иван Панов, – я за старую вину два рубля дал. Рассчитался.

Федя дергано хихикал, избегая взгляда, и Федька поняла, что никакой силой вернуть попавшие в карман деньги его не заставишь.

– Не смею мешать приятному родственному свиданию, – осклабился Иван Панов и пошел к двери.

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ. В КОТОРОЙ РАЗЪЯСНЯЕТСЯ ЗНАЧЕНИЕ СЛОВА «ПРЕЛЕСТЬ»

Федя молчал, ожидая ссоры. Сестра же опустилась на скамью, уронила руки между колен, губа поджалась и подбородок сморщился. А Федя не поддавался, поддерживая в себе дух движением: то о стол обопрется, то плечо выставит.

Федька сидела смирно, глаза ее блестели. И вот дошло дело до слез – по щеке покатилась мокрая дорожка.

– Поцелуемся что ли? – сказал Федя в виде предположения.

Сестра поднялась, Федя обошел стол. Но Федорка отвернулась в последний миг, всхлипнув. Потом она обхватила Федину голову, оплела затылок пальцами, стала целовать лоб, щеки, глаза и снова прикрытые его веки целовала. Лицо у сестры было мокрое, мокрые щеки, влажные мягкие губы, то была не лишенная приятности мокрота; от страстных поцелуев сестры Федя ощущал трепетную щекотку. В душе его увлажнилось и обмякло.

Федя чувствовал себя добрым малым. Если что когда и мешало ему обнаружить лучшие свои качества, так это несносное свойство Федорки поучать. Потому, думал о себе Федя, приходил он нередко в излишнее возбуждение, что, возвращаясь домой, слишком хорошо, заранее предугадывал, что его ожидает. На что у медведя шкура толстая, и тот от бесконечных наставлений взвоет.

Настороженность не отпускала его и сейчас – колом стоял в памяти тот последний вечер, когда, пытаясь поставить раз навсегда на своем, он взялся сестру поучить и в хмельном угаре метил в ее прикрытый прядками волос висок… Но очнулся на полу, не умея сообразить, было что вообще или нет? Как же он все же метил, если, по всему видать, не попал? Если попал, то где Федорка? А не попал если, то почему же он на полу?

Федя проснулся тогда поздно, к полудню, разбитый, очнулся с муторной гадостью на душе, и, не шевельнувшись еще, откуда-то уже знал, что сестры нет. Он уж знал, что один в доме, без копейки денег, пожалуй… Осталось только встать и заплакать. Потом – в тот день это было или позже – он бродил по дому, с ощущением горькой обиды обнаруживал там и здесь пропажи и сквозь вялые волны злости прозревал временами, что страдает от пустоты, той мучительной, не скоро проходящей пустоты, которую приносит смерть близкого. Федорки не было, словно он и впрямь достал ее молодецким ударом в висок. И она умерла. Умерла навсегда, как вообще умирают люди. Забывшись порою в обманном головокру