Чет-нечет — страница 93 из 119

ыяснилось, что распоп был женат уже в пятый раз, что первую свою жену, попадью, распоп убил до смерти и потом «ходя воровством своим» женился на иных женах и тех жен своих «пометал», а иные сами от него сбежали, «видячи его воровство». Оскорбленный вопиющим нравственным падением былого священнослужителя, воевода посадил не только самого многоженца, табачника и держателя «неведомо какого коренья», но и нынешнюю его жену, несмотря на то, что она «не знала, не ведала» о похождениях распопа. Посадил и ее детей, прижитых от первого, умершего мужа и потому никакого касательства до нравственного облика распопа вообще не имеющих. Сидел среди прочих в тюрьме бродяга, пойманный приставом «на площади у писчей избушки», – других указаний на причину задержания в деле найти не удалось. Сидели тут пострадавшие на «беседе» стороны: к Ряжескому богомазу в гости пришел певчий дьяк с женой, и между женами вспыхнула ссора. Дьячиха показала, что «начала ее де Иванова жена бранить и бесчестить, и увечить, и грабить, и грабежом с нее сорвала треух низаной с соболями, цена пятнадцать рублей, кокошник лудановой осиновой золотной с зернами жемчужными, цена семь рублей» – следовал еще длинный перечень всего сорванного «грабежом». «И ныне от того битья, – значилось дальше в деле, – младенец в брюхе трепещется». Жена богомаза, хозяйка, показала в свою очередь, что певчий дьяк с женой приехали поздно, сидели долго, и «начали ее в доме бить и увечить, и муж де ее в то число насилу ушел, и окончины в дому их все из окон выбили, и он же, Леонтий (певчий дьяк, гость), бив, унес польскую кожанку вишневую суконную по цене в шести рублев». А дьячиха украла пятнадцать тарелок. Поставленные перед воеводой противоборствующие стороны опять вошли в противоречие и вцепились друг другу в волосы, а князь Василий по свойству своей горячей натуры бросился их разнимать. На шум и грохот падающих тел ворвались из сеней подьячие и так отделали обеих женщин, что их трудно было уже отличить одну от другой. Хотя в деле имелось для неведомой надобности добросовестно составленное описание полученных тут же в съезжей отметин: «битых мест: правая рука выше локтя перешиблено и забагровело и вспухло, да по спине в шести местах бито и сине, левая рука близко мышки знатно бито ж и почернела». Примерно то же с понятными отклонениями значилось и во втором случае. Не желая больше отделять одно от другого, князь Василий, отдышавшись и кое-как расчесав бороду, велел посадить и дьячиху, и богомазиху в тюрьму «до указу». Где Федька их и обнаружила, когда приняла дела. Обе женщины к тому времени несколько успокоились, подлечились; следы взаимных и чужеродных побоев сошли, и только младенец в брюхе по-прежнему трепыхался.

Словом, имелось немало не подпадающих ни под какие указы случаев, решение которых целиком зависело от благоусмотрения и общих философических воззрений судьи. После длительного совещания с мирскими Бунаков принужден был распорядиться, чтобы под зад. Этой мере наказания к неописуемой своей радости были подвергнуты человек двадцать. Однако если в съезжей хранилось развернутое дело с подклеенными отписками в Москву во Владимирскую четверть или в Разбойный приказ, то ни на какое ускорение тюремный сиделец рассчитывать уже не мог и должен был по заведенному порядку томиться в ожидании приговора. Так что большинство сидельцев на месте и усидело. Да прибавилось к ним двадцать три человека избитых в кругу государевых изменников, которых бросили в тюрьму мирские власти. Да несколько человек разбойников объявилось, и душегубство случалось, и татьба с поличным – всего хватало. Так оно и вышло, что итог по ряжеской тюрьме оказался прежний.

Обретался тут и Шафран. Федька не имела желания его видеть и не видела. Десять дней назад извлеченный из тюрьмы и битый в кругу кнутом, он и об эту пору не обмогся, где-то лежал на брюхе в дурном забытье…

Степан Елчигин, закрыв глаза, вытянулся на полу, тощая солома под ним сбилась.

– Ну вот, гляди, едва дышит, – удовлетворенно отметил крестьянский сын.

Толкаясь, обступили тюремники, заслонили свет. Федька опустилась на корточки (помнила она при этом, что пол в тюрьме не мыли со дня постройки), подняла расслабленную руку Степана.

К несчастью, имея столько ушей вокруг, нельзя было объясниться с Антонидой. Конечно, Антонида знала, что Федька для нее делала: составила и отправила в Москву новую челобитную с благожелательной отпиской Бунакова при ней, – Антонида понимала, что Федька на ее стороне, и все же могла сейчас по неведению, по общему упадку духа спасению своему помешать и Федьке немало повредить.

Федька положила на пол исхудалое запястье больного (все равно она не слышала чужое сердце – только свое), и обернулась к сторожу.

– Гривна, Степана донести. Бери на плечи.

– Поднимайся! – грубо сказала она затем Антониде, чтобы не явился соблазн пускаться в разговоры.

Антонида повиновалась так же бездумно, как сторож. Встрепенулась она, лишь когда Степан на чужих руках застонал:

– Что же ты делаешь, изверг! – кинулась она к сторожу.

– Молчи! – оборвала ее Федька. – Пошли! – велела она крестьянскому сыну. – Посторонись! – прикрикнула на тюремников.

– Донесем ли? – усомнился крестьянский сын.

– Шагай! – толкнула его Федька.

Осмотрительное движение их, вынужденную остановку перед лестницей и подъем – все ощущала Федька нераздельно-тягучей пыткой.

– Мы уходим! – объявила она наверху. – Степан уж не дышит. Пусть умрет дома.

Горшечник молча сопровождал их до пыточной башни и, когда осталось последние запоры снять, воскликнул в великой крайности:

– Бумагу!

Она достала из-за голенища сапога лист. Он принял с опаской:

– Что это?

– Бумага. Распоряжение воеводы Константина Бунакова.

Увы, горшечник едва умел грамоте, и Федькино мастерство пропало втуне. Горшечнику и того достало, что разобрал: Бу-на-ков.

– Бумагу береги, – посоветовала Федька на прощание, – спрячь и никому не давай, пока не спросят. А ну как хватятся: где твоя бумага? А вот она. Ты ее заховал добро и не потерял. Всегда оправдаешься.

– Так-то оно так. Пожалуй, – кивнул горшечник. – Подальше положишь – поближе возьмешь.

После переезда съезжей избы на двор к Прохору Нечаю, Федька перебралась туда же – нашелся для нее чуланчик. Изредка она наведывалась к опустелому дому Вешняка и каждый раз с грустью подмечала признаки запустения. Но то, что обнаружилось сейчас, больно ее задело. Калитка покалечена: замок выдран вместе с доской, обнаженной костью торчала свежая щепа. От легкого толчка калитка отвалилась и плашмя, воздымая пыль, хлопнулась наземь. В доме не уцелело ничего железного: дверные приборы: пробои, задвижки, крюки – все выдрано топором, и гвоздя нигде не осталось. Сброшенные, сбитые с пят двери загромождали проходы. Исчезли слюдяные оконницы.

Подняв больного в горницу, крестьянский сын с любопытством осматривался. Федька поспешила расплатиться и выпроводить его вон, калитку подняла и подперла жердью.

Потом она рыскала по закоулкам, пытаясь найти что из утвари, вычищала загаженную избу. Антонида оказалась плохая помощница. Блуждала она тут и там, клала назад, что взяла, и куда-то брела, не замечая Федьку, смотрела в окно без переплета, забывшим себя привидением являлась в одверье. И видела ее Федька, пробегая, возле разбитого горшка – она разговаривала.

Однако задерживаться до ночи нельзя было, нельзя было и откладывать объяснение.

– Я вас вызволил, – медленно, давая возможность осмыслить каждое слово, стала внушать Федька Антониде. Было у нее подозрение, что Антонида так и не нашла случай сообразить произошедшую с ней перемену. – По подложному распоряжению воеводы Константина Бунакова. На самом деле такого распоряжения не было.

– Не было? – тускло удивилась Антонида.

– Вы бежали из тюрьмы, это побег…

Внутренне вздрогнув, Федька обнаружила тут, что больной приподнялся на лавке и смотрит. Словно нежданный гость вошел без предупреждения – вошел Степан в разум и силится подать о себе весть.

Антонида встрепенулась:

– Что, воздуху нет? Или пить?

Сначала он прикрыл веки: да, вижу, дома, потом качнул головой: нет – насчет воздуха и воды. Мнилось ему, наверное, он это вслух произнес. И перевел взгляд на Федьку, желая, чтобы ему объяснили присутствие этого человека. В сумерках темного помещения лицо Степана не носило безжизненного оттенка – не потому однако, что возвращалось оно к жизни, а потому, напротив, что ушло, погрузилось в тень.

Федька пристроилась в изножии и стала повторять то, что уже сказала Антониде. Степан не долго смог сидеть в положении, которое требовало усилия, – свалился навзничь, головой на тряпье.

Кажется, он вполне уяснил обстоятельства побега, и Федька должна была объяснить, почему рассчитывает на удачу и не особенно опасается последствий своей дерзости: в город едут сыщики; сейчас, тотчас от Елчигиных, Федька доставит это известие воеводе Константину Бунакову и мирским властям – враз всполошатся. Елчигиных после этого кто вспомнит?

Ни муж, ни жена не испытывали расположения загадывать далеко вперед, но Федька храбро пустилась в область догадок. Забота о будущем, полагала Федька, станет пробуждаться в Елчигиных вместе с жизнью, и наоборот: беспокойством, заботой надеялась она пробуждать жизнь. Пытаясь расшевелить застуженное в тюрьме воображение, она пространно останавливалась на своих побуждениях и не боялась говорить о Вешняке, которого никто из них не видел уже более двух недель. Толковала, что шустрый и добрый мальчишка, смышленый и веселый такой, славный мальчишка не пропадет, не может такой пропасть. Найдет он дорогу домой, когда узнает, что отец и мать вернулись.

Обращалась она вновь к тюремным делам: челобитчиков в вашем деле нет, ни один живой человек вас ни в чем не обвиняет, лишь бумаги. А бумаги… что бумаги! (Федька не стала посвящать их в замысел уничтожить позднее и дело, это она должна была взять на себя и ни с кем не собиралась делить ответ.) Разве Шафран вспомнит, продолжала Федька, но и этому сейчас забот хватает. А там посмотрим.