— Ну, плотником. В Сочи на стройке я ведь плотником работал. А если нельзя плотником, на первое время можно и разнорабочим.
— Да брось ты! Еще не приехал, а уже паникуешь.
— Нет, ты все-таки дай. Если что, я прямо к тебе.
«Если бы он у меня был, адрес-то. Наврал, чтобы отвязался, теперь выкручивайся. — За окном снова поплыли желтые фонари. — Дам адрес Семенова. Может быть, на самом деле в партии нужны люди».
Я вырвал из записной книжки листок:
«Алексей Ильич!
Устройте, по возможности, этого мужика. Жизнь у него хреново сложилась. Сам расскажет. Двадцать лет ПО; экспедициям. Хороший взрывник и плотник. Устройте! Ведь для меня бы нашли место? Так вот, пока вместо меня. Спасибо за все!»
— Ладно, пиши: «Оха на Сахалине, поселок Новые Лангры, Семенову»
— Значит, ты Семенов?
— Нет, это фамилия начальника партии., Потому что я туда еще не скоро попаду. Если поедешь, передашь от меня ему вот эту записку. Он тебя устроит.
— Точно?
— Точно.
— Вот большое спасибо! Если что, я мешок за плечи и к тебе. От станции там недалеко. А что, если ей только крышу перекрыть надо, дом поправить, а потом покажет на дверь? Ты уж не бросай меня.
— Не мели ерунду! Сам ведь говорил, что серьезная женщина, двое детей. Не до шуток.
— И то правда.
Но чем ближе подъезжали к Бахмачу, тем больше он суетился, все чаще выходил курить.
— А то, может быть, мне не сходить, а? Возьми меня сразу?
— Да куда я тебя возьму? — не выдержал я. — Куда?
— А то давай выпьем — и мимо. На твой Сахалин, а?
— Брось! Приедешь, а от тебя сивухой прет. Нехорошо получится.
— Да нет, не буду я. Это я к тому, если мимо… Ну скажи, кому я такой нужен? Потрепанный. Бродяга. Я ведь семьей, хозяйством жить не могу. Да и пью. Хорошо, если она баба крепкая. А то пущу все ее добро по ветру, пропью.
— Ну, как знаешь, — отвернулся я. — Дело твое.
В это время поезд гулко застучал по мосту, телом я почувствовал, как вагоны нависли над темной пустотой, и внутри — уж в который раз — я ощутил такую же тошнотворную пустоту. И зачем-то, совсем некстати, вспомнился художник-неудачник Максимов на сочинском вокзале, большой талант, который стал комнатной болонкой. Мне стало холодно, я плотнее закутался в одеяло. Но тут же повернулся и, перевалившись через край, сказал:
— Будет Бахмач, разбуди.
«Почему такое чувство, что больше нечем жить? Почему? Ведь даже хорошо, что так получилось. Ведь любовь к тебе только мешала работать. И теперь нет этой преграды. Конечно, бывает, что любовь помогает, поднимает человека, но ведь это бывает очень редко. Слишком редко, чтобы в это можно было верить. Тогда почему такое чувство, что больше нечем жить?..»
…Я проснулся от звона чайника. Еще не открыв глаза, догадался, что «можно сказать, свой брат, геолог» собирается в дорогу. Видимо, скоро Бахмач.
Я приподнялся на локтях: он осторожно, чтобы не шуметь, уходил с мешком по проходу. Сундучка уже не было, на скамье лежал последний мешок,
Я быстро оделся.
— Что же ты не разбудил? — спросил, когда он вернулся за мешком.
— Смотрю, крепко спишь. Думаю, что будить человека среди ночи. Пусть спит. — Было видно, что он не рад, что я проснулся.
Мы вышли в тамбур.
Поезд стал притормаживать. В тамбур вышла проводница.
— А что, если она не встретит? — снова повернулся он ко мне.
Я промолчал.
Поезд остановился, словно споткнулся, заскрипел. Снова тронулся и уже совсем остановился. Проводница открыла дверь и подняла подножку. «Можно сказать, свой брат, геолог» смотрел через ее плечо на привокзальную площадь и не решался сходить.
— Ну что же вы, Бахмач! — сказала неприязненно проводница. Она еще не забыла, как он сутки назад появился в ее вагоне.
— А вдруг не встретит? — снова спросил он меня. — Ну, если что, я к тебе.
— Ладно.
Я взял в одну руку его сундучок, в другую мешок и спустился на перрон. Ему ничего не оставалось делать, как спуститься за мной.
У соседнего вагона шумно встречались: обнимались, целовались. Потом, подхватив чемоданы, все заторопились к вокзалу. К нам никто не подходил. «Можно сказать, свой брат, геолог» стоял, сгорбившись, у своего сундучка и все чаще оглядывался на дверь вагона: не залезть ли обратно?
От поезда уходили последние пассажиры. Лишь у здания вокзала, плохо видимая в тусклом свете фонаря, стояла какая-то женщина, держала за руки мальчика лет семи. Мне показалось, что она смотрит в нашу сторону.
«Неужели все-таки приехала?» — подумал я и оглянулся на своего спутника. Он тоже смотрел на нее.
Поезд заскрипел.
— Ну ладно, всего хорошего тебе! — поймал я его за руку и вскочил на подножку.
Он ничего не ответил. Скорее всего он даже не слышал, что я сказал. Неловко горбился у своих мешков.
Перрон опустел совсем. Но женщина не уходила.
Поезд тронулся. Проводница оттиснула меня от двери и захлопнула ее. Я бросился в вагон и прижался к окну: они все так еще издалека рассматривали друг друга.
Убедившись, что с этого поезда ждать больше некого, женщина отделилась от стены и пошла ему навстречу. Между ними, видимо, состоялся какой-то разговор, потому что она наклонилась, привычным движением — по-крестьянски — забросила за спину мешок, другой взяла за руку мальчика.
«Можно сказать, свой брат, геолог» забросил за спину мешок, взял сундучок, они пошли к вокзалу и вместе с ним уплывали от меня в ночь.
Побег
Из гастролирующего зоопарка убежал волк. С большим трудом он был водворен на место.
(Из газет).
…Ему снилось детство: осиновый распадок, студеный ручей гремел по камням, по упавшим стволам умерших деревьев, нес прошлогодние листья. Тогда он еще не знал, что листья падают с деревьев, он пробовал ловить их лапой и однажды, сорвавшись с камня, крепко искупался в ледяной воде.
Где-то ниже по распадку ручей страшно гудел, как потом он узнал, там весенний поток падал с обрыва в большую реку. За рекой было большое поле, за полем— деревня, в ней кричали гуси, мычали коровы, а по вечерам зажигались звезды и лаяли собаки.
Около родительского логова — под полусваленной березой, была небольшая полянка, на которой он играл со своими братишками и сестренками. Ворковали где-то горлицы, тетерева. По склону в прошлогодней жухлой траве синели мягкие бутоны сон-травы. Он совался в них носом, отчего нос от пыльцы становился желтым и хотелось чихать…
Стукнула дверь. Трехпалый, — звали его так потому, что на левой задней ноге у него было только три пальца: еще будучи вол ком-одногодком он попал в капкан, сумел вырваться из него, но без двух пальцев, и когда через много лет его везли связанным в город, это заметил один из сопровождающих его охотников, и в регистрационной книге так и записали: «Трехпалый», — так вот Трехпалый проснулся еще задолго до прихода служителей зоопарка и с отвратительным настроением, потому что очень не любил сны про детство. Они снова заставляли все вспоминать. Трехпалый делал вид, что спит, потому что еще издалека по шагам узнал Плюгавого, которого ненавидел больше других. Трехпалый приоткрыл один глаз: тот начал обход со слона. С Плюгавым у Трехпалого были старые счеты, и сейчас, конечно же, воспользовавшись тем, что рядом из служителей никого больше нет, Плюгавый постарается с десяток раз больно ударить его лопатой.
…С Плюгавым — так звали его друзья-собутыльники— он познакомился в первый же день, как попал в зоопарк: от того пахло какой-то дрянью, как потом узнал Трехпалый, люди ласково называли эту дрянь вином, вялой гуттаперчевой походкой он равнодушно обходил зверей, глаза были мутными, но они обрели какой-то смысл, даже загорелись, когда он увидел Трехпалого.
— А, зверюга, попался! Новый квартирант вместо подохшего. Ишь, рычит. Порычи, порычи у меня. Я тебе пор-р-рычу, — он больно саданул Трехпалого лопатой. — И ты подохнешь. Думаешь, считаться тут с тобой будут? Ни хрена. Дешевле нового купить. Ишь, глаза-то сверкают, как у нашего участкового. Зве-р-рю-га! — Плюгавый почему-то сразу, с первого взгляда, проникся к Трехпалому лютой ненавистью, словно он, этот волк, был виноват в том, что вчера по пьянке его кто-то крепко отхлестал по роже, а сегодня ему не на что опохмелиться. — Вот счас я тебе лопатой! Сука! Чего? Рычишь? Я тебе счас порычу. — И он жестоко — пока не устал — избил Трехпалого.
С тех пор он почти каждый день избивал Трехпалого. С похмелья, потому что болела голова — и после этого ему вроде бы становилось легче. Не с похмелья, потому что не болела голова — и на ком-то надо было сорвать зло, что вчера не удалось выпить.
Однажды, где-то года полтора назад, Трехпалый отомстил Плюгавому. Тот, еще не проспавшийся с очередного похмелья, вяло тыкал его лопатой, а Трехпалый, неожиданно для себя приняв решение, прикинулся, что спит.
— Ах ты, сука, не хочешь знаться, — рассвирепел Плюгавый. Он подошел к клетке еще ближе и больно ударил Трехпалого по спине, но Трехпалый по-прежнему делал вид, что спит. Тогда Плюгавый, потеряв всякую осторожность, просунул обе руки сквозь решетку, навалился на нее грудью и стал шуровать там лопатой, словно в паровозной топке. И вот тут-то Трехпалый, впервые за многие месяцы неволи, почувствовал все свои мышцы. Томительно и осторожно, не обращая внимания на боль, он проверил каждую из них, потом стремительным прыжком бросился вперед и сомкнул челюсти на локте Плюгавого. Укус оказался несильным, потому что Плюгавый был в телогрейке, но Трехпалый держал его так, прижав к клетке, минут пять, пока не сбежались другие служители; все это время Плюгавый дико орал, визжал, и по зловонному запаху, все больше распространяющемуся вокруг, можно было понять, что он не только обмочился.
В тот день служители избили Трехпалого сообща, после чего Плюгавого не было дней десять, эти дни Трехпалый вспоминает с благодарностью, а потом все пошло по-старому, даже хуже. Утром, прежде чем приступить к работе, Плюгавый шел к клетке Трехпалого.