Четверо наедине с горами — страница 16 из 18

Автобус проскочил березовую рощу, вскарабкался на пригорок. Я заволновался и, вытянув шею, смотрел вперед. Обычно отсюда ее уже было видно, она находилась за селом, в которое мы въезжали, но сейчас она была спрятана туманом. Автобус, скатившись с пригорка, простучал по шаткому мостику, который до сих пор я тоже считал почему-то очень большим, и покатил между двух рядов… смутно плавающих в белой пелене изб.

Еще на станции я внимательно присматривался к попутчикам, но знакомых среди них вроде бы не было. Теперь я смотрел, как они, не обращая на меня внимания, уходили в туман, и я был почему-то рад, что никто из них меня не знал.

Я пошел к маленькому, почерневшему от дождей дому заезжих на верхней окраине села на холме, тому самому, что и в детстве, но тогда он был совсем новым, а деревня моего детства лежала у реки в другом конце села, приткнувшись к нему брошенными огородами, а за рекой была заветная гора Сосновка, но пока не было видно ни деревни, в которой я родился, ни Сосновки. Было очень странное ощущение: я приехал, я был совсем рядом, но ничего не видел.

Часам к девяти туман наконец рассеялся, на гостиничном заборе весело зашумели воробьи, и я увидел внизу за селом среди сжатых полей свою деревню: десяток синих и белых — в зависимости от того, какими дровами топили, — прямых дымных столбов поднимался над темными крышами; река еще курилась туманом, где-то трубно кричали гуси, с ними глухо и нескладно перекликался топор, смешанное эхо звонко отскакивало от каменистых склонов Сосновки, над которой за полосой темных сосен прощально полыхало осинами бабье лето.

Я стоял, навалившись грудью на забор дома заезжих, и со странным чувством нежности и горечи смотрел в страну, куда нет возврата.

Пошел в контору лесхоза, в который приехал. Опять боялся, что встречу здесь кого-нибудь из знакомых. Но мои опасения оказались напрасными; впрочем, в этой части села меня и в детстве почти никто не знал.

После работы вернулся в дом заезжих. Еще в Свердловске, на случай безделья, запасся журналами, но не читалось. В стареньком Доме культуры через улицу напротив (когда-то он тоже казался мне очень большим) шел хороший фильм, но там-то уж я обязательно столкнулся бы с кем-нибудь из деревни моего детства, потому не пошел. Я — заезжий! — сидел на куче березовых дров во дворе дома заезжих и смотрел издали на дерезню своего детства. До чего она была маленькой! И до чего была маленькой вся страна моего детства: село, узкие, небогатые поля между холмов, река, за ней заветная и тоже небольшая гора Сосновка, над которой отрешенно перекликались коршуны,

Прогнали стадо, задымились трубы над избами, затеплились желтые капельки окон…

Утро было чистым и звонким. Как в детстве — проснулся с чувством, что что-то проспал, может быть, самое главное в жизни. Я уже успел смириться, что все здесь, по сравнению с детством, маленькое и скромное, но, как ни странно, небо было все тем же — огромным, сияющим и зовущим за горизонт. Где я только не был за эти годы — но больше нигде не видел такого неба. Теперь я знал, как его назвать: оно было великим. Это я понял сразу, как только проснулся.

И опять после работы сидел во дворе дома заезжих на березовых дровах, смотрел издали на лежащую внизу деревню детства и вспоминал, вспоминал.

Не выдержал, вышел в желтое поле, пошел к Большому Бугру. Я с трудом узнал его, такой он был маленький. В детстве, чтобы дойти до него, после долгих сборов нам нужно было полдня, а теперь я дошел до него за пятнадцать минут. А, впрочем, может, совсем не потому, что в детстве это было для нас уж очень большим расстоянием, просто в детстве все было иначе. Ну что сейчас: заметил, что дошел за пятнадцать минут и что по обе стороны дороги сжатое поле, и что на туфли налипла грязь. А тогда по дороге нас приводил в священный трепет каждый цветок, каждая птичка, выпорхнувшая из ржи; мы могли часами, притаившись, наблюдать за жизнью какого-нибудь жучка. А теперь? Мы рвемся к земле из шумных городов, но, вырвавшись, вдруг замечаем, что с ней у нас уже нет того единства, когда-то что-то мы потеряли, нам больно от этой потери, но нам уже скучно здесь, и мы торопливо убираемся в свои города. Может быть, потому, что в них можно не думать, потому что в них некогда думать — среди созданной самим человеком суеты-свистопляски человек редко остается наедине с самим собой.

Большой Бугор был частью страны моего детства.

На Большой Бугор мы ходили только раз в году — лишь сойдет снег, за подснежниками, пока заветная Сосновка отрезана половодьем. Большой Бугор с двух сторон сжимали поля, и среди сухой прошлогодней травы между небрежно разбежавшихся по косогору березок — россыпи синих, белых, сиреневых нежных бутонов сон-травы. Заброшенная мельница внизу. Таинственные, немного жутковатые провалы дверей; через прорванную, заросшую ивняком и черемухой плотину падают холодные весенние воды.

Во все другие времена года мы забывали о Большом Бугре — поднимались, набирали силу хлеба, и он постепенно терялся среди них. В другие времена года нашими сердцами властвовала Сосновка. На следующий день я специально ушел из конторы пораньше, чтобы сходить на нее. По шаткому висячему мосту перебрался через реку.

Глухо шумели сосны. Молча, а потому еще более горько, горели рябиновые костры.

За годы без меня здесь почти ничего не изменилось. Только повзрослели, вымахали чуть ли не на три метра ввысь в то время совсем маленькие сосновые посадки.

Опять смотрел на деревню своего детства — только теперь уже с противоположной от дома заезжих стороны: с обрыва над рекой в просветы между сосен. В детстве мне часто приходилось смотреть отсюда на свою деревню — на Сосновке, среди незлобливого зверья, деревьев, трав и птиц, отводил я душу, убегая сюда от своих недетских бед. Вот остатки моего шалаша, как в нем страшно было во время внезапной грозы и по ночам: в темноте глухо и жутко шумели вековые сосны, устало скрипели; ухали совы, в старой хвое под подстилкой шуршали мыши.

Сходил я и к мшистому роднику за колхозной пасекой, и даже на поросшую чертополохом поляну над скалой, где раньше был охотничий хутор и где я был всего дважды в жизни.

За день я обошел все заречье, и все было близко, все было рядом, а раньше каждый из этих походов был бы для меня событием. Возвращаться в дом заезжих через мост было далеко, и, как в детстве, сняв брюки и закрутив в них туфли, перебрел реку по перекату. Ноги занемели от студеной воды, холод залез даже в кости, и я долго растирал их, пока они не стали гореть.

Пошел вверх по реке, рассматривая прибитые к берегу щепки, обрубки досок, водоросли и разный другой хлам, принесенный издалека, — я очень любил это занятие в детстве. Поравнялся с островом. И тут разноцветную гальку перебирал перекат. В воде у берега что-то белело. Нагнулся: это был приплывший из чьей-то сегодняшней страны детства размокший бумажный кораблик. Придирчиво осмотрел его и почувствовал к раскисшему, не приспособленному к дальним плаваниям суденышку необыкновенную нежность: неровно вырванный лист из школьной тетради, расплывшиеся фиолетовые каракули, и надо же — со времени моего детства конструкция бумажных кораблей ничуть не изменилась.

Река незаметно привела меня к деревне моего детства. Я постоял у околицы, но войти в нее не решился. Стал обходить огородами: мимо конопляных зарослей по краю оврага, мимо березового кладбища с единственной сосной на отшибе. Под этой сосной лежит мой дед. Когда-то самый большой на кладбище лиственничный крест почернел, покосился. А вот и крыша дома, в котором я родился, в котором прожил до пятнадцати лет. Теперь в нем живут незнакомые люди. Мне хотелось остановиться и подольше посмотреть на него, но бессознательно я ускорил шаг, и скоро он исчез за другими крышами.

Вдруг остановился: по тропе навстречу мне, задумавшись, медленно шел Шарик, мой Шарик!

Я уже давно забыл о нем, я совсем забыл, что он вообще был на свете, а он вот по-стариковски ковыляет мне навстречу и все еще не видит меня, и мне стало очень больно. Я вдруг вспомнил, как мы делили с ним вместе наши горькие дни, ведь он был единственным моим другом, как он провожал меня до шоссейной дороги, не подозревая, что я уезжаю навсегда. Он стал совсем седым и старым,

— Шарик! — окликнул я дрогнувшим голосом. — Шарик!

Он вздрогнул, испуганно остановился, но тут же оправился, равнодушно посмотрел на меня и свернул с тропы в сторону, в заросли полыни.

— Шарик!

Но он даже не оглянулся. Торопливо ковылял прочь. Хотел перепрыгнуть через плетень, но не хватило сил, сорвался. Понуро поковылял, прихрамывая, вдоль плетня, скрылся в полыни. Он не узнавал меня.

Но я видел, что он узнал меня, но принципиально не хотел узнавать. Я видел, что эта встреча неприятна ему. Он принципиально не хотел узнавать человека, которого считал лучшим другом, который предал его, бросив на произвол судьбы.

Как я не хотел в детство!

Как я не хотел в детство! Но оно не хотело считаться с этим и горькой волной воспоминаний тащило меня в себя. Я стоял и смотрел на заросли полыни, куда он ушел. Надо же, он жив, а я за все эти годы даже ни разу не вспомнил о нем!

— Шарик! — позвал я неуверенно.

Но Шарика не было. Лишь колыхалась, шуршала под ветром полынь.

Я медленно побрел дальше. Может быть, это все-таки не Шарик, ведь прошло столько лет? Нет, Шарик Мне было стыдно и больно.

На углу огорода обернулся. Шарик, сгорбившись,

стоял на тропе и смотрел мне вслед. Но стоило мне сделать шаг в его сторону, как он тут же исчез в овраге. Он не хотел встречаться со мной, он презирал меня, и я поплелся ночевать в дом заезжих на холме.

Я сразу все вспомнил: как уезжал отсюда десять лет назад, как меня душили слезы, как он бежал рядом со мной и лизал мне руки, стараясь меня успокоить. Как я залез в грузовик, а он все бежал за машиной, до него еще не доходило, что я уезжаю навсегда.

Как я не, хотел в детство!

Но детство уже забрало меня в себя. Что переполнило тогда чашу моего терпения? Или просто в тот день я почувствовал себя взрослым? Не помню почему, но у меня был тогда очень хороший день. Может быть, в тот день я в первый раз был влюблен. Не помню…