— Нет, из Башкирии я.
— И родители здешние?
— И родители.
— А я подумал: не из-под Москвы ли. Уж больно ты на одного человека похож. Рассказываю давеча сыновьям о ребятах своих фронтовых, о Ванюшке Никитине, и вдруг стук в окно. Выхожу, а он тут, Ванюшка-то, живой передо мной стоит… Словно во мне что-то перевернулось.
Василий Максимович снова закурил. Руки его дрожали.
— Так здешний ты, значит?
— Здешний.
В темноте глухо шумели мокрые осокори. Мы долго молчали, вслушиваясь в ночь.
…— Как сейчас помню: из окруженья мы тогда только что вышли. Поступило к нам пополнение. Все двадцать третьего года рождения. Мальчишки совсем. Дядей Васей меня звали. За отделенного я тогда был. При начальстве, конечно, обращаются как положено, а так, между собой: «Дядя Вася, дядя Вася».
Бросили нас в прорыв. Идем в атаку. «Короткими перебежками!» — приказываю. Бегу впереди. А они за мной, все двадцать третьего года рождения. Слева от меня чуть позади Захаркин, парень с Волги, бежит. Справа — Парфенов из Перми. Рядом — Ванюшка Никитин из-под Москвы. В землянке все вокруг меня крутился, и тут, смотрю, не отстает. Уж больно я к нему привязался. Хороший такой парнишка, смышленый. Придет, бывало, в землянку и смотрит, как я сапоги чиню.
— Что тебе, Ванюшка? — спрашиваю. — Что ты уставился на меня, как на Иисуса Христа? Или девка красная я?
— Нравится смотреть, как вы работаете. Лицо у вас тогда хорошее, доброе. Как у деда моего на пасеке.
— А в другое время злой я, что ли? Изверг? Или, может быть, другого отделенного вам надо, чтобы шкуру с вас драл? — строго так нарочно спрашиваю.
— Нет, — говорит, — но лицо у вас тогда совсем другое бывает.
Бежим, а он рядом.
— Ну, как идем? — спрашивает.
— Хорошо, ребята, идем, хорошо. Вот пройдем этот бугорчик, там, считай, прямой наводкой по нас хлестать будут. А потом врукопашную. А тут уж, считай, наша взяла.
Бежим по бугорку. Оглядываюсь. Захаркина уже нет за мной. И Парфенова уже нет. Лежит, корчится. Очередью его прошило прямо в живот.
Ванюшка Никитин все оглядывается.
«— Дядя Вася, можно перевязать? — спрашивает.
Жалко Парфенова, а говорю:
— Подожди, через пять минут перевяжешь. Вот займем окопы, и перевяжешь. А пока — вперед. — А сам думаю: «Никакая уж перевязка Парфенову не поможет, когда целая очередь в живот».
Не послушался меня Никитин, остановился. Нагнулся над Парфеновым, а пуля ему прямо в лоб. Так и уткнулся он в ноги дружку своему… Окопы, конечно, мы тогда взяли. Но мало кто из тех ребят вышел из боя. Всего не расскажешь. Ладно! Утро уж скоро. Спать пойдем. Задержал я тебя. — Он тяжело вздохнул и бросил недокуренную сигарету. — А уж больно ты похож на Никитина, так похож, что не уснуть мне сегодня.
…Утро было холодным. Сырой ветер гнал на восток серое небо. Рваными провисшими хлопьями оно чуть не касалось крыш.
Затянув потуже капюшон штормовки, я пошел прощаться с лодками.
На берегу было пустынно и неуютно. Ветер здесь был еще сильнее. Он срывал с волн седые гребни и холодной россыпью бросал их в лицо. По мокрым камням мокро шуршала крапива. На осокорях тревожно галдели взъерошенные грачи.
Василий Максимович встретил меня у ворот.
— К лодкам ходил?
— К лодкам.
— Наверно, уж полны воды?
— Полны.
Проснулись ребята. Мы грузили в машину экспедиционный скарб, и редкие крупные капли с крыш падали на брезент. Василий Максимович суетливо нам помогал и все не отходил от меня.
— Натоптали мы вам. За неделю теперь не отмыть.
— Ничего, ребята. У нас всегда люди, привыкли. Село у нас такое — дорога здесь начинается. Выйдут из гор, обогреться надо. Зашли как-то к нам туристы. Тоже вымокли. Подал им по стаканчику, мать накормила. «Хорошо!» — говорят. Проводил до околицы, мать наложила в мешки на дорогу огурцов. И как-то радостно стало, что люди помнить будут.
Открыли ворота. Выехали на улицу. Стали прощаться.
— Спасибо за все, отец!
— Заезжайте еще, если будете в наших краях.
— Спасибо. Если будем, обязательно заедем.
— Заезжайте еще, — растерянно повторял Василий Максимович и все не отпускал моей руки.
Я уже встал на колесо грузовика.
Вдруг он как-то неловко и суетливо обнял меня, мокрыми глазами уткнулся мне в плечо.
— Слушай, приезжай как-нибудь ко мне, а? Погостишь. Мед будет. Потешь старика. Уж больно ты похож на Ванюшку Никитина. Приезжай, а?
Я растерянно молчал.
— Приезжай, а? — плечи его дрожали, он старался заглянуть мне в глаза, а я не мог выдержать его взгляда.
Он вдруг выпрямился, резко отвернулся, стыдливо вытер рукавом глаза и, сгорбившись, не оглядываясь, пошел к дому. На крыльце стояли четверо его сыновей.
— Поехали! — глухо выдавил я.
Непонятная горечь перехватила горло.
Перед дальней дорогой
Пусть, что было — останется за спиною.
Мы уходим вперед.
А. Городницкий.
Сначала ему показалось, что проснулся он от тишины. Но смутно догадывался: причиной тому был какой-то звук, может быть, даже стук в окно.
Доронин открыл глаза и сразу все вспомнил: что больше никогда ее не увидит, что до отлета осталось семь дней, самых мучительных дней, и куда-то их нужно деть — и он был не рад, что проснулся.
Тишина пустого старого дома была густой и затхлой. Редкий звук с улицы проникал сюда, и было горькое ощущение, что за эти полчаса, на которые он смог забыться, он проспал что-то очень важное, может быть, самое главное.
В саду невнятно стукнуло. Доронин вздрогнул, он как раз думал о том, что никогда не сможет простить себе своей нерешительности.
Через некоторое время стук повторился. Это падали яблоки. Теперь Доронин знал, что проснулся от их стука о землю.
Куда деть эти семь оставшихся дней? Куда их деть? Может быть, на это время куда-нибудь уехать? Но куда?
В саду гулко и печально падали яблоки.
А что, если поехать туда, в Провальное урочище, к пропасти? Ведь только там он был счастлив. Как он не подумал об этом раньше? Конечно же: перед дальней дорогой он не может не проститься с местами, где был по-настоящему счастлив.
Доронин включил свет, посмотрел на часы: на поезд еще можно было успеть. Несколько мгновений он колебался, потом быстро оделся, забросил за плечо пустой рюкзак и выбежал на улицу. В темноте над домами зарождалась гроза. Чуть успел добежать до трамвая, как на город обрушился оглушительный ливень.
По асфальту рядом с трамваем поплыли голубые и оранжевые всплески реклам. Города грустнеют после дождя, но они становятся особенно грустными и близкими, когда через несколько дней ты уезжаешь из них навсегда. Запоздавшие прохожие прятались от дождя в подъездах и под навесами крыш, трамвай останавливался, они бежали к нему из темноты, и улыбки женщин светились так же загадочно и чисто, как прохладные капли дождя, запутавшиеся у них в волосах.
Мимо проплыло кафе, по-ночному пустое, освещенное изнутри полусумраком единственной лампы. Оно, наверно, было ничем не лучше других, это кафе. Но за шесть лет, прожитых в этом городе, оно стало Доронину родным, иногда оно заменяло ему дом и друзей Вернувшись из очередной экспедиции, он любил посидеть здесь, незаметно наблюдая за посетителями, или смотреть в окно на косые струи дождя по асфальту. В дождливые вечера кафе было особенно уютным. Но в последнее время в нем стало слишком людно, рядом вырос новый заводской корпус, и Доронин несколько раз собирался сменить кафе, но так и не сменил. Почему-то он прощал ему все: и тесноту, и неуют. Может быть, потому, что иногда сюда заходила она.
И сегодня Доронин был здесь. Сидел в углу и перелистывал еженедельник «За рубежом». Время от времени посматривал на дверь.
Потом еженедельник был прочитан от первой строчки до последней. Оставалась лишь одна большая статья о Чили. Несколько раз Доронин ее пропускал, уж очень статья была большая, теперь же больше нечего было читать.
Конечно же, она давно уехала. Доронин был почти уверен в этом, но все равно время от времени посматривал на дверь.
«В Чили очень много контрастов, — читал он. — На ее крайнем севере лежит знойная пустыня Атакама, на крайнем юге — ледники Огненной Земли».
Уже повесили на двери дощечку «Закрыто», но он все еще чего-то ждал и, нисколько не вдумываясь в смысл строк, читал длинную статью о Чили.
Потом затолкал еженедельник в урну и уже в который раз — самой дальней дорогой, чуть ли не в обход города — поплелся домой.
…Вагон был переполнен, даже негде было присесть. Спасаясь от духоты, Доронин вышел в тамбур. За окном качалась ночь. Прижавшись лбом к грязному стеклу, думал о том, что, наверно, поехал напрасно. Всю дорогу придется промучаться на ногах, а завтра, кроме тряского восьмидесятикилометрового пути в автобусе, еще полсотни километров нужно идти пешком глухим лесом. А он не взял даже штормовой куртки или плаща, не говоря уже о палатке.
Доронин сам толком не знал, зачем придумал эту поездку. Просто куда-то надо было деть эти последние семь дней. Просто больше не с кем было прощаться.
Сколько ни мучался, он так и не мог до конца понять, почему развалилась экспедиция. Где была первая трещина?
Он снова и снова вспоминал все сначала. С самого первого дня, когда случайно попал в эту спелеологическую экспедицию. Тогда он, конечно, думать не думал, что уже через год она станет чуть ли не единственным смыслом его жизни. И не будет никого ближе этих парней.
«Мы ведь составляли как бы единое целое, — с горечью вспоминал Доронин. — По крайней мере мне всегда казалось так. Может быть, иногда недоедали, может, иногда было трудно, но ведь все соглашались, что эти два экспедиционные месяца в году — самые счастливые. Два месяца в году. Возвращаешься и целый год живешь ожиданием следующего полевого сезона. Пещеры научили, заставили несколько иначе, что ли, как бы со стороны, посмотреть на себя и на окружающий мир. Когда по нескольку суток не