Четверо в дороге — страница 25 из 46

Тараканов вызывал улыбку у людей, знавших его: только заявился человек, ничего не сделал, рта не раскрыл, а люди посмеиваются. Всем анекдоты рассказывал, для женщин одни, для мужчин другие. Хочешь не хочешь, а от смеха за живот схватишься. Василий ничего не умел делать помалу: уж если гулял, так гулял, бутылку водки выдует без передыху и хоть бы хны. Плясал до упаду. Раз до того доплясался, что водой отливали. Среди обдирщиков Тараканов самую наивысшую выработку показывал.

Бабы так и липли к нему, и он до них был большой охотник.

Василий навеселе. Не по дощатому тротуару, а возле самой воды шагает, запнулся за бревна, их привезли сюда, чтобы сделать плот для полосканья белья, ругнулся. Нагибается, крякает. Вот, лешак! Поднял бревнище за один конец и отбросил к воде. Всплеск, громкий в тишине. Опять забавно крякает, будто крепкого кваску после баньки выпил, другое бревно поднимает.

Шахов тихо смеется, говорит одобрительно:

— Си-лен!

— Василий, брось! — крикнул я. — Уплывут...

— Не уплывут, — хохочет Шахов. — Не река... Нету течения.

Да, возле этого берега течения нет, есть немного на той стороне, у плотины. Но мне почему-то захотелось возразить Шахову. Подумаешь — широкие натуры.

— Налакался...

— Сухарь вы, Степан Иванович. Перестаньте, Тараканов!

Василий опять запел хрипловатым голосом.

Шахов сказал, пожимая мне руку на прощание:

— А у Льва Станиславовича, кажется, дрянь дела.

Закурил, зевнул: не человек — камень.

— Жаль, старикана. Добрый все-таки... А погодка, кажется, ухудшается. А?

Говорит одинаково равнодушным голосом и о «старикане» и о «погодке». Мне стало не по себе. Надо ответить, а отвечать не хочется. Отворачиваясь, я бормотнул неопределенно: «Да». Подумал: «Он фальшивит, а я поддакиваю. «Да» есть «да». Эх!» И уже злясь на себя, проговорил тихо и напряженно:

— Не знаю уж, насколько жаль.

Он будто подавился чем-то, только клокот из горла вдогонку донесся до меня.

Я сказал как бы сам себе, но нарочно громковато:

— Бесчувственный какой-то.

«Услышал ли?»

Шел и казнил себя: «А вдруг он только кажется таким равнодушным? Только кажется». Чужая душа — потемки.

Окна везде закрыты ставнями, темно, безлюдно. Лишь вьюга гуляет, свистит, будто радуется, что всех выгнала с улицы: «Уу-и-й-ди! Ууу-и-й-ди-и. Ууу-иии!»

Снег лезет за воротник, тает на шее и противно холодными струйками стекает по спине.

«Ууу-и-ди-и! Ууу-иии».

4

При царе время шло по-черепашьи, смены на заводе, дни и месяцы, как новые пятаки, друг на друга походили. В советские годы вся сонность эта полетела вверх тормашками.

Шарибайск — глухой уральский уголок, никому неведомый, таких бессчетное количество на Руси. И уж что скажешь о нашем механическом цехе. Песчинка. Невидимая клетка в огромном теле. Но клетка здоровая, растущая.

Цех стремительно менялся. К мертвым, по виду тюремным, стенам, оставшимся еще от Демидова, за несколько дней сделали пристрой из бревен, досок, установили в нем десятка три токарных станков, на которых начали обтачивать трубы — обдирать с них грубую поверхность. Трубы нужны были для изготовления шарикоподшипников. Новое отделение цеха назвали обдирочным.

Рабочий всякое мудрое слово на свой лад переделывает: обдирочное отделение стали называть коротко — обдиркой.

Видимо, много шарикоподшипников требовалось стране, к нам летели телеграммы, приказы увеличить выпуск труб. Решили построить для обдирки кирпичный корпус, по объему даже чуть побольше механического цеха, и эту работу заводское начальство взвалило на нас.

В апреле начальником механического назначили Шахова. Миропольского перевели на инвалидность.

И вот тут началось!..

Шахов стал все перестраивать на свой лад. Сломали конторку цеха, мрачноватую грязную конуру, и на ее месте построили стеклянную, во все свободные места станки понатыкали, перекрыли крышу, заменили мутные стекла в окнах, пробили новые двери и все это разом. Штукатурили и красили в красном уголке. Не знаю, почему большие, недурно для тех времен оборудованные комнаты и залы называли тогда уголками. Ничего себе уголки! Понавесили лозунгов и плакатов, ни в одном цехе завода не было их столько. Работа все непривычная, пыхтели, ругались, смеялись. Крик, гам.

Провели собрания; спорили, шумели до хрипоты, а выводы делали в общем-то немудрые: надо лучше работать, всем перевыполнять нормы.

Я любовался Шаховым. Он умел выступать. В те годы трибунщиков и болтунов страсть сколько развелось, пели что те соловьи. Шахов обрушился на цеховых болтунов:

— Тут кое-кто из мужиков захотел общими словами, как заслонкой, прикрыться. Пословицы всякие... Тогда уж позвольте и мне парочку пословиц привести. «Пуганая ворона куста боится», это адресую тем, кто тянет кота за хвост и против всего нового выступает. А вторая пословица: «Смелый приступ — половина победы».

Необычное вступление. Чаще на собраниях сыпались общие, «шибко политичные» фразы, гладкие, как из газеты, но нагнетающие скуку и зевоту, потому что не было в них ничего нового. А тут — анализ. Такая-то смена идет позади. «Рассмотрим, почему?» В смене этой наименьшая выработка у токаря Федорова. Почему Федоров отстает? Тысяча «почему» — и на все ответ. Анализ и анализ. Говорил, какую получит государство пользу, если каждый рабочий в цехе и на всем заводе увеличит выработку на один процент. Хотя бы на один. Сколько на эти средства можно приобрести станков, купить велосипедов, сшить костюмов. Приводил цифры и факты, цифры и факты...

Люди такого, как Шахов, склада часто работают не только за себя, но и за многих и, бывает, а это уже опасно, — подменяют, подавляют других, полагая, что только они все знают и могут. Шахов в каждую щель не лез, знал: в мелочах погрязнешь. «Это дело механика». «К мастеру! Пусть разбирается мастер. Почему ко мне?» Кое-кто возмущался:

— Видал, как отмахивается.

Но это был стиль. При необходимости начальник цеха мог заняться каким угодно делом: к примеру, проанализировать работу молодого токаря или проверить, как рабочие после смены протирают станки.

Говорил мастерам:

— Не бегайте по цеху, как оглашенные. И если уж начали в чем-то разбираться, разбирайтесь основательно.

Не запоздает ни на минуту. Дисциплина была у него в крови. «В дисциплине — основа успеха. Дисциплинированный рабочий не будет шататься по цеху, болтать с соседями, он все сделает, как надо. Только за счет одной дисциплины мы сможем намного увеличить выработку».

Поклонялся дисциплине, порядку и точности, как богам. Говорил легко, будто семечки щелкал, простыми мужицкими словечками, со смешком, ругнется раза два забористо. Очень нравилось рабочим, как он выступал: хохотали, аплодировали, взбадривались. Голос громкий, твердый, чистый и какой-то легкий, живой. В словах убежденность, уверенность, а это здорово действовало на людей.

Выступал Шахов на каждом заводском собрании и почти на всех городских — крепко к говорильне приохотился. Трибуна была для него привычна, как стол в конторке. А ведь чем чаще выступает человек, тем больше его знают, тем больше уверяются в его знаниях, смекалке и работоспособности. Иные болтуны только тем и жили. Надумает начальство человека за безделье снять, ан нет, смотришь, кто-нибудь да словцо за него вкрутит: «Что вы, он же такой активный товарищ, на собраниях выступает, умен и в политике силен». А болтун, тот работать не умеет, умеет только выступать. Шахов выгодно отличался от других трибунщиков: не было у него общих рассуждений.

Зайдешь в конторку — над листом бумажным колдует, опять выступать собирается. В редакции районной и областной газет позванивал. Имя его частенько мелькало в газетах, на самом виду стал человек. Трибунная активность Шахова мне было как-то не по душе, хотя я понимал: это верный путь к популярности.

Лучшим стахановцам всяческие почести оказывал, за руку здоровался, в столовую и клуб вместе с ними ходил, беседовал как с ровней. Многие за него стояли горой.

На новой должности Шахов раскрылся, его увидели.

Страсть как любил рекорды. И рекордишко-то порой маленький, какая-нибудь лишняя деталька, а шуму!.. Сразу же сам с профоргом, слесарем Прошей Горбуновым, фанерный лист у входа в цех начинал приспосабливать. На фанере надпись: работайте так, как стахановец такой-то! Это тоже имело резон: для рабочих пример и начальство видит.

Окна в своем кабинете Шахов раскрывал настежь, хотя весна была холодная, сырая, промозглая. Рабочие, особенно девки, дивились, ойкали:

— Начальника цеха не видели? — кто-нибудь спрашивал.

Отвечали с довольным смешком:

— В морозильнике.

Уволил двух сменных мастеров. По цеху шумок прошел: «За что?» Мастеров считали работягами, они старались. Но как старались? Смотрят в рот начальнику цеха и мне, ждут, что же мы скажем. Дадим команду — выполнят, а своей инициативы не проявят. Разве что по мелочам. «Начальник цеха об этом не говорил». «А я не знал, откуда я мог знать?»

И вот странно: в помощники себе Шахов взял техника, молоденького, вялого, робкого, который всюду тянулся за ним бледной тенью. Люди диву давались: зачем ему такой помощник?

Руководитель часто кажется подчиненным умнее, чем он есть на самом деле. Не замечали? В этом что-то непонятное, но факт. Видимо, подчиненные находят, вернее сказать, стараются находить в его речах, манерах, во всем поведении что-то необычное, значительное; циркуляры, не им продуманные, а «спущенные» сверху, указания «вышестоящих организаций» воспринимаются людьми как «плоды труда» их собственного начальника, хотя бы частичные. И вообще хочется верить, что «наш-то, наш-то куда лучше ихнего», — уж такова природа человеческая. Шахов же давал немалую пищу для таких преувеличений.

Культпоходы, экскурсии устраивать начали, в шахматы состязаться, по бегу соревноваться. Шахов наталкивал: «В здоровом теле — здоровый дух». С парнями на лыжах катался, в заводских соревнованиях по бегу на лыжах второе место занял. Старики смеялись: «Не солидненько, Егор Семеныч. Поди, не шешнадцать лет». — «Стар гриб, да корень свеж».