Четверо в дороге — страница 34 из 46

Связь Ани с Шаховым закончилась тем, чем она нередко заканчивается — женщина понесла. Боясь, чтобы люди не догадались о ее беременности (вот уж дикие стародавние опасения!), Аня перевязывала, сжимала живот. Возможно, скинуть хотела ребенка, разные потом ходили по заводу слухи. Никто ни о чем не догадывался. И как снег на голову: «Аня родила!» Шестимесячного. Уродца: ножки и ручки короткие, без пальцев. Подышал сколько-то минут и помер. Ужасная судьба: глянуть на мир и уйти из него, ничего не поняв. Думали, поплачет Аня и успокоится — что поделаешь. Нет, поникла, помрачнела, в себя ушла, ходила, людей не видя, запинаясь, на телеграфные столбы натыкаясь. Однажды собирая грибы (грибы — моя страсть), повстречал я Аню на скалистом берегу Чусовой. Чего бродит одна? Чего?!

— За ягодами пошла, Анечка? — А какие ягоды — без корзины, да и места тут не ягодные. Одни шишки, да трава редкая, жесткая.

Бормотнула что-то.

— Пойдем, поздно уж.

Всю дорогу молчала.

А у меня мысль мозг опаляла: «Не кончила бы жизнь свою. Виноватого кровь — вода, а невиновного — беда». Самоубийцами становятся под настроением: решил — сделал. Чуть погодил — живешь.

Говорят, девичьи слезы, что росинка на солнце, исчезают быстро. К Ане эта присказка неприменима.

Дня через три меня опять ошарашили: «Аня в больнице. В палате для нервнобольных».

Врач — странный человек — чего-то разоткровенничался со мной:

— Подлечить подлечим. Стараюсь... Но!.. Нервы не насморк.

Аня похудела, постарела, стала как будто еще меньше, на спину поглядишь — дитя. Я вздрогнул, увидев ее болезненно неподвижные огромные глаза.

А как Шахов? Шахов...

В тридцатые годы жениться и развестись было так же легко, как выпить стакан воды. Рассердился на жену, побежал в загс и через пять минут холостым на улицу вышел. А жена, может, и знать не знает. Но это, так сказать, юридическая сторона дела, в действительности же распутство пресекалось крепко, борьбу с этим вели партийная, комсомольская организации, газеты, развод в кондовых рабочих семьях считался самым последним делом.

К категории обольстителей, распутников Шахов, однако, не относился. Я не слыхал, чтобы он с кем-то дружил, кроме Ани. Дуняшка уверяла, будто Шахов крепко любил Аню. В чем же дело тогда, почему не поженились? Причина одна — сдерживало Шахова Анино «социальное происхождение», не хотел с кулачкой родниться, скрывал связь с нею. В анкете надо писать, в автобиографии. Попробуй, утаи. Значит, о больших должностях мечтал: женитьба на Ане ему, как начальнику цеха, ничем не грозила.

Говорят, помогал ей деньгами, в больницу ездил, почернел в те дни, а когда Аня вылечилась, повеселел, квартиру для нее охлопотал, мебель купил. Но все одно — подлец. Потайная подлость хуже открытой. Зря в старину говорили: открыть тайну — погубить верность. Что за, верность, если крепится тайной. Всяко любят. И волк зайца любит.

— Вот так, дорогой Степан Иванович, — сказал задумчиво Миропольский, когда Аня ушла. — Вот так оно.

О Шахове Миропольский говорил мало, неохотно и без неприязни, какую нередко видишь у бывших руководителей к тем, кто заменил их. Слова Миропольского о Шахове были неопределенными: не поймешь — не то хвалит, не то ругает. Сказал однажды:

— Этот — ненасытный, ему всегда будет мало. Такой характер.

Сейчас, помолчав, он добавил:

— Зять ваш, Тараканов, внес интересное рационализаторское предложение, большую экономию даст оно. Увлекающаяся натура. Да! Или хорошее или плохое, но что-нибудь вытворяет. — Засмеялся. — Если такого в вожжах держать и направлять умело, большая польза от него может быть.

Еще помолчал. Проговорил как бы про себя:

— Не могу я с ним, с зятем вашим. Скованно себя чувствую. И у него ко мне настороженность какая-то. Очень разные мы.

Настороженность в глазах Василия я тоже видел, особенно прежде, когда он зятем не был; говорит с другими — на губах улыбка насмешливая, глаза широкие, в них веселые искорки. На меня посмотрит — поджимает губы, искры тухнут, глаза суживаются. Когда сильно злился, на месте глаз одни щелки виднелись. Глянешь: чистый монгол. Годами молод, а норовом стар.

Шли мы с зятем вечером по узкому, глухому — справа и слева высокие плотные заборы — заулку. Видим, трое дерутся, точнее двое парней бьют подростка, ругаясь и матерясь. Бьют умело и жестоко: норовят ударить в шею, в пах, в живот.

Лицо у подростка в крови, он загораживается руками, странно растопыривая пальцы. Пошатывается, но стоит, упрямо стоит, широко и нелепо расставив ноги.

— Вот ведь, двое мужиков — одного мальчишку... — проговорил Василий со злобной сдержанностью.

— Катись!

— Да ты что, не узнаешь?

Никакого впечатления, видать, новички: все парни в Новоуральске знали Василия.

— Ты, папаша, иди, — сказал мне один из парней, мордастый, в модном пальто. — А мы тут с этим длинноногим поговорим.

— Да что это такое?! — начал шуметь и я.

Мордастый противно медленно, вразвалку — «шикарная» поза хулигана и жулика — подошел к Василию, на губах гаденькая искусственная улыбка. Я почти не видел взмаха его руки, скорее догадался об этом, настолько взмах был стремителен. Василий слегка мотнул головой, так отгоняют мух, у него из носа потекла кровь.

Подскочил к Василию и другой...

Я опять закричал во весь голос. Выпрямился, голову приподнял: знайте — перед начальством стоите!

Все это происходило за какие-то доли секунды.

И вдруг странная перемена: улыбки у мордастого как не бывало, он отступил, насторожился вдруг, видимо, думал, что противник не выдержит — упадет, пошатнется или убежит. А он на тебе — стоит и вовсе не думает убегать. Замахнулся еще раз, уже медленно, неуверенно — так обороняются, а не нападают, но ударить не успел. Где там! Все закончилось в одно мгновение: Василий перехватил его руку и согнул. Мордастый закричал пронзительно, по-детски. Другой рукой Василий схватился за борт модного пальто и, не обращая внимания на мои крики: «Подожди, оставь!» — рванул, оторвав пуговицы, и отшвырнул парня. Хотел на землю, а парень ударился головой об изгородь и повалился. Нагнав второго драчуна, — тот побежал, — Василий свалил и его. Бил, куда придется, как бы шутя, раз-два — и противник на земле. Не кулаки — кувалды; было у человека этого много грубой животной силы и, если говорить откровенно, сила эта была неприятна мне, отталкивала от зятя. Остановился, глаза горят: еще бы кого вдарить. Некого. Оба драчуна на земле валяются. А лежачих не бьют.

Подросток бормочет, заикаясь:

— И-и-и здорова навтыкал! Спасибочка!

— Налакались так... Пьяных по десять человек на один кулак нацеплять могу.

И тут не преминул хвастануть. Но хвастал вроде бы шутя.

В движениях Василия — я это хорошо видел — было великое пренебрежение к парням; он совсем не злился, смотрел на них с усмешкой и с какой-то лихостью; так кошка забавляется с мышкой: отпустит, догонит...

История эта не прошла так просто. Шарибайский поп говорил когда-то: маленький грех пренепременно потянет за собою другой грех, поболее. Опасность у лихих за плечами.

Мордастый вывихнул руку, было у него сотрясение мозга, кровоподтеки. Модное пальто порвали, загрязнили, подпортили. Отец мордастого, главный инженер соседнего завода, недавно приехавший в Новоуральск, поднял шум, началось следствие. Как реагировал Шахов?

— И правильно сделал, — сказал он Василию.

Пошел к прокурору, в райком, всюду доказывал, что прав Василий и «превышения пределов необходимой обороны» не было, злился, обижался, горячился, морщился, как будто не Тараканова, а его самого привлекают к ответственности.

Дружки и скажи Василию:

— Счастливчик, начальство горой за тебя.

— Горой-то горой. Суть тут... Наш Шахов считает, что никто, кроме его самого, не смеет наказывать рабочего, он для всех царь и бог. Кумекай!

В один из тех дней в местной газете появилась заметка. Хвалили рационализаторов и изобретателей нашего цеха и пуще всего Василия. В конце заметки слова Шахова: мы то-то делаем, то-то думаем делать «по развитию рационализации и изобретательства, которые способствуют...»

Прочитав газету, Василий усмехнулся:

— Не знаю, как так способствуют... Что касаемо меня, я сам по себе, никто мне — ничё. Сколько раз замечал: сделаешь хорошее дело, как-нибудь да присоседится Шахов этот, язви его!

Мне казалось: Василию нравится, что Шахов умеет «присоседиться». Вроде бы критикует, а по голосу судя — хвалит.

Женившись, Василий начал остепеняться. И я удивился, когда Дуняшка сказала:

— Как был, так и остался мальчишкой.

— Мальчишкой?

— Ба-луется.

— Силушки многовато, — проговорила Катя. — Ты ему работенки, работенки почаще да потяжельше подсовывай, окоянному.

Сейчас она чем-то на Василия смахивает: говорит сердито, а улыбается. Стала привыкать к беспокойному зятьку; женщины любят сильных и веселых, к таким они снисходительны, у таких по их мнению и грешок не грешок, а лишь шалость. Нет-нет да и скажет: «Пошли к нашим сходим».

Василий хитер, всячески ублажает тещеньку: то подарок преподнесет, то чем-нибудь вкусным попотчует. Сказала как-то ему: «И чё это платки головные такие дрянные продают, будто на солнышке выцвели?» Все воскресенье носился Василий по району и вечером заявился, слегка подвыпивший, с диковинной красоты платком, таким ярким, таким цветастым, аж глаза режет, — нашел в дальней деревеньке.

— Эх, Василка, Василка! — тая улыбку и покачивая головой, сказала Катя. — Пиво-то зачем пил?

Делала вид, будто осуждает зятька, — до чего же лицемерила.

Зять — человек с чудинкой. На свадебном вечере показал нам свою коллекцию монет. У него их больше трехсот: медные, серебряные, никелевые и несколько золотых. На монетах — откормленные, самоуверенные физиономии с париками, усами, бакенбардами, непонятные буквы и рисунки. Две-три монеты до того проржавели, что разобрать ничего невозможно, не ясно, из какого металла, и по форме не круглые, не поймешь какие, — увидишь такую бяку на дороге, поднять не захочешь. Были у него старинные медали, жетоны и всевозможные монетообразные знаки. Сокровища свои он размещал в альбомах, в обыкновенных альбомах для рисования; на бумажных листах полоски смытой фотопленки наклеены, получилось вроде карманчиков, куда всовывались монеты, под ними надписи, чья монета, ее стоимость, в каком году чеканена — все чин