Четверть гения — страница 22 из 28

— Еще раз надо читать, — ухмыльнулся он моему взгляду, моему удивлению, — и еще раз, тогда подействует.

И я прочел заговор снова. И снова. А он стоял, оставив топор в одной левой руке, а правой держался за низкий сук, и глаза его были опущены, и он был уже не вахтером и не убийцей, а кем-то третьим… Но я знал, что очарование сейчас пройдет. Сунул листки в карман и прыгнул за дерево. Чтобы потом побежать по тропинке, которую я украдкой проследил глазами до самой опушки. А дальше город. Люди. Милиция, наконец.

Но за деревом стоял медведь. Обыкновенный бурый мишка, прочно стоящий на земле на всех своих четырех лапах и, наверно, ни черта не понимающий, что его позвало сюда, зачем он этого послушался, почему не убегает при виде людей.

Я толкнул медведя с налету в плечо, отскочил, поскользнулся, упал.

Медведь вскинулся на дыбы — не столько, верно, от ярости, сколько от неожиданности, — и тут прямо перед ним оказался человек с топором.

Человек с коротким криком обрушил удар, предназначавшийся мне, на медведя. Топор, уже поднятый, вклинился в мохнатую грудь буквально с треском. И тут же лапы лесного хозяина накрыли плечи и голову старика.

Потом медведь отшвырнул в сторону беспомощно-вялое тело и повернулся ко мне. Но с коротким рычанием между ним и мною встали неведомо откуда взявшиеся черно-серые псы — лишь через секунду я понял, что это были волки. Медведь молча опустился на четыре лапы и ушел. Волки скользнули в кусты и исчезли в них. Лишь один из них мимоходом дотронулся до моей ноги горячим шершавым языком. И повсюду в кустах и деревьях вокруг поляны зашелестело травой, застучало и заскрипело ветками.

Звери не пгицы, они не выдают своего присутствия без крайней надобности. Я понял, что они сошлись к поляне, лишь когда они ушли. И только веселая красная и желтая белочка прыгала почти у самых моих глаз с ветки на ветку, словно для того только, чтобы отвлечь от гнетущих мыслей.

Я встал и подошел к Федору Трофимовичу. Он лежал лицом вверх — живой. Я спросил:

— Идти можешь?

— Подожди. — Он попытался перевернуться, я помог ему, взяв за руки, и чуть не выпустил рук, когда увидел, во что превратил медведь его плечи и спину.

— Сесть дай.

— А хуже не будет?

— Не будет.

И тут я почувствовал, что у меня кружится голова, а ноги не держат. Я опустился на землю рядом с ним. Большая рука в крупных чеканных мозолях протянулась к моему горлу. А я не мог пошевельнуть пальцем. Гипноз?

Наверно. «Что бы это ни было — смерть», — как-то вяло подумал я. Но рука оказалась у меня не на горле, а за отворотом пиджака, в кармане. Вынула листки. Разгладила. Запекшиеся губы тяжело раненного человека шевельнулись. Он читал листки, проверяя, все ли на месте. Мною овладела безумная усталость. И собственная неизбежная смерть почти не занимала.

Сопротивляться ведь ей было невозможно.

— Убивать тебя не буду, — сказал он. — А заговоры — забудь. Забудь. Забудь. Забудь. Ты их не помнишь. Не помнишь. Помнишь?

— Нет.

— Ну вот. А теперь я их рву. Смотри. И из его рук взлетели в воздух десятки клочков бумаги.

— Сегодня ты их не ищи. И тащить тебе меня не надо. Где уж! Иди к дороге, машину останови. Лечиться будем. А чтоб ты молчал, тебе и велеть не надо. Верно я говорю? Эх, знал бы я, что так еще могу, и топор бы с собой не брал. Ну как, шарлатан я?

— Что нет — то нет, Федор Трофимович.

— То-то!

Он взмахнул раненой рукой, и я вдруг обнаружил, что стою в дверях архива, которые только что открыл, выпуская меня, вахтер. И рука у него здоровая, и плечи со спиной целы, даже телогрейка не порвана.

— Вот какой я шарлатан, понял?

К чести моей будь сказано, я устоял на ногах, только на секунду прислонился к косяку.

— Понял!..

— Увольнять будешь?

— Такое чудо природы? Что вы, Федор Трофимович!

— А ты тоже ничего… крепкий мужик… будешь…Часто по вечерам мы сходимся вместе и сидим вдвоем у зарешеченного окна в моем кабинете на втором этаже. Я помаленьку пытаюсь выпытывать у него колдовские секреты, выменивая их на рассказы о теориях возбуждения и торможения коры головного мозга, о психофизиологии внушения, галлюцинаций и прочего. Он крутит головой и пускается в рассказы о своем троюродном дядьке, который у соседей с улицы взглядом горшки цветочные на пол сбрасывал. В последнее время его — после какой-то радиопередачи — больше всего интересуют возможности изменения человеческого голоса.

— Можно вот мой голос на твой похожим сделать? — спрашивает он.

— Да зачем? Ведь это же все наваждением было, что вы мне показали?

— Наваждение, наваждение… Что наваждение, а что и нет. В этом не тому разбираться, кто его видит, а тому, кто напускает. В общем, спать тебе уже пора, начальник. Да и мне тоже… на посту быть надо.

НЕОБХОДИМАЯ СЛУЧАЙНОСТЬ



Вечер был мой, только мой. Все они собрались здесь из-за меня, ради меня, для меня. Сколько раз я повторял это себе! Не помогало. Да, каждый тост на банкете был за мое здоровье, или за мои успехи, или за мое перо, или… Правда, за мой талант у них хватило деликатности не пить. А сейчас все позабыли про меня, болтают, шутят, ухаживают — равные среди равных, таланты среди талантов, — и что им тот, кто собрал сотню людей в зале для редакционных совещаний! Профессора и заслуженные артисты, главные инженеры и знаменитые писатели — им было хорошо друг с другом…

Я вышел из зала на лестничную площадку.

Волосы неправдоподобно сивого цвета, усы, видные даже со спины, — наш замглавного. С кем это он?

А замглавного говорил — вернее, рассказывал:

— Рядовой литсотрудник. Даже не рядовой. Бездарнее его я у нас не знаю. У каждого ведь есть хоть проблески… Такой банкет?.. Ну, при его связях чего не добьешься. Представляете — пришли пять академиков. Темы? Темы он находить умеет. Только поэтому и держим. Да и тронь его попробуй. Сами видите! — он ткнул локтем в сторону зала.

И вдруг я испугался, что сейчас он обернется и обнаружит, что я все слышал. Ведь все это было обо мне. И все было правдой.

Опрометью обратно в зал.

Ага, Ира Панченко здесь! Как я ее раньше не заметил? Первая балерина мира! А все-таки помнит, кто ее свел с Улановой… Толя Глазков разошелся. Читает ей стихи. Ну кто подумает, что это ему крупнейший математик США прислал телеграмму… Как там было? Я еще с этого начал статью в «Комсомолке»…

«Дорогой профессор Глазков! Я потратил десять лет жизни на решенную ныне вами проблему. Я полагал, что человеческий разум слишком примитивен для нее. Счастлив; что оказался не прав. Когда бы вы ни приехали в Нью-Йорк…»

А в деканате в ту пору деловито решали, можно ли принять данную работу студента третьего курса А. Глазкова в качестве зачетной — как же, ведь она была написана не на заданную тему. Впрочем, о последнем я не писал… Сейчас-то он действительно профессор. А когда мы только познакомились, такой был парнишка — восьмиклассник. Помню, академик Панкратов удивлялся, зачем я привел к нему этого мальчика.

…Что-то я пропустил. Мои гости уже несколько минут как молчали и смотрели в дальний правый угол. Там, у высокого ящика размером со стенной шкаф, возился директор института кибернетики. Разошлись фанерные створки, и мы увидели за ними небольшую нишу в человеческий рост и над нею темный экран с цифровой шкалой сбоку.

— Сюрприз! — объявил кибернетик. — Я знал, друзья, что на вечер в честь нашего Георгия соберутся самые разнообразные, но очень талантливые люди. Счастливый для нашего института случай — мы ведь как раз создали машину для объективной оценки таланта. Не буду вдаваться в подробности, но прикидочные эксперименты показали, что машина как будто справляется с задачей. Сегодня здесь пройдет ее государственное испытание. Кто хочет первым принять в нем участие?

Я рванулся вперед.

— Разрешите мне как юбиляру… Давно я не видел такого растерянного лица. Кибернетик торопливо загородил мне дорогу.

— Погодите, погодите, — пробормотал он. И тут же, оттесняя меня в сторону, вырос рядом один из первой тройки, побывавшей на Марсе, — Валя Тройнин:

— Уж дайте мне. — И решительно занял место у аппарата.

Пока ассистенты возились с ним, сзади выстроилась целая очередь. Но мне — пусть с шутками и комплиментами — так и не дали занять в ней места.

Это было невежливо, в конце концов. Я юбиляр, они здесь ради меня, машина благодаря мне… И вдруг я понял. Все эти люди, герои моих заметок, статей и очерков, мною прославленные, мною воспетые, не считали, что я им ровня. Для них, талантов, я был только милой посредственностью. Но им-то я нравился. Они жалели меня. Случайность командировок в череде суточных, проездных и квартирных сталкивала меня с этими людьми, вводила их фамилии в репортажи и очерки. А потом вступала в действие необходимость. Необходимость сделала авиамоделиста конструктором ракет, победителя школьной олимпиады — академиком, повара Мишу — вот этим самым кибернетиком, доктором наук, директором института.

Я смотрел на кибернетический агрегат, на нишу; в которой сменяли друг друга гости, на экран, где плясала кривая.

Вот ее высшая точка остановилась против семидесяти.

— О, — сказал кибернетик, — отлично, дорогой профессор, ведь все, что больше двадцати пяти, уже талант. Конечно, соотношения здесь условны, но…

У академика кривая прыгнула до восьмидесяти двух, у композитора — до сорока девяти, подскочила до семидесяти шести у балерины и дошла только до четырнадцати у писателя.

Они веселились — все, кроме писателя. Интересно, неужели я выгляжу сейчас таким же мрачным?

— А сколько у вас? — теребила кибернетика Ира Панченко.

— Восемьдесят четыре, — краснея, ответил он. И тогда меня прорвало. Я вытащил из-за столика стул, вышел с ним на пустое пространство почти перед аппаратом, повернулся к гостям. Сел на стул верхом и заговорил.

Говорил я, конечно, вежливо и нежно. Что мне оставалось?