Отказавшись от чая, я коротко пересказал Владимиру мой разговор с Марченко, а затем спросил: могу ли я прямо сегодня надеяться на содействие его благодетеля, Андрея Николаевича Хардина? И ежели да, то не отправится ли он со мною вместе, немедля, к прославленному адвокату, дабы как можно скорее составить нужную бумагу и дать ей ход?
— Какую же бумагу, вы полагаете, нужно составить? — спросил Владимир.
— Ну, например, прошение…
Я вдруг задумался: какое же прошение было бы уместным в данном случае? Странно, но до сей минуты мысль о существе просьбы так и не обрела в моей голове законченный вид. И тут я придумал.
— Прошение, чтобы Аленушке до суда позволили обретаться дома! — выпалил я. — Под гласным надзором полиции.
— Разумеется, разумеется! — воскликнул Владимир. Он, казалось, ничуть не удивился. — А знаете, Николай Афанасьевич, я ведь сегодня уже был у Андрея Николаевича и говорил с ним. Он искренне вам сочувствует и непременно окажет содействие… Но, видите ли, ближайшие дни господин Хардин очень занят. И он сможет предпринять необходимые шаги не раньше вторника.
— Вторника?! — воскликнул я, не веря своим ушам. — И здесь вторник! Да что они все, сговорились, что ли?
— Успокойтесь, пожалуйста, Николай Афанасьевич, — произнес Владимир. Эти слова я слышал от него за последние сутки не меньше сотни раз. — Да, не все происходит так быстро, как нам того хотелось бы. И даже для быстрых предприятий порой требуется время. Фестина ленте,[46] говорили римляне и были по-своему правы. Давайте посвятим сегодняшний и завтрашний дни отдыху и размышлениям, а уж с понедельника приступим к действиям.
Мне ничего не оставалось, как согласиться — разумеется, не без ворчания и брюзжания с моей стороны.
Вскоре Владимир исчез из дому по каким-то своим надобностям, оставив меня в одиночестве. Я же сходил в трактир пообедать, а потом, вернувшись, прибегнул к лучшему из мне известных лекарств — рябиновке — и уселся в кресле с книжкой в руках. О, конечно же, я был далек от того, чтобы в нынешнем моем состоянии приступить к чтению какого-нибудь романа. Нет, книжка, которую я счел своим долгом изучить, была та самая «Жизнь в свете, дома и при дворе». Уж больно немаловажную роль играла она во всех событиях, и я полагал для себя просто обязательным познакомиться с ней.
Дойдя до слов: «Лицемерие в обществе заключается в том, чтобы быть приветливым к присутствующему лицу, а потом за его спиной злословить его и жаловаться на него другим», — я в сердцах захлопнул книгу. Ну надо ведь, набор советов и рекомендаций самого банального свойства! И стоило же этой незамысловатой брошюрке оказаться в центре столь грозных явлений!
Затем я снова раскрыл книжку — на странице, где начинался раздел «Символика цветов». Про сирень мы уже все поняли — а вернее, не поняли ничего! — но что же означают другие цветы? Дойдя до конца списка, я понял, что мне сейчас впору были бы два растения — ива плакучая, символизирующая «слезы, печаль», и мелисса: «постоянные думы о любимом человеке».
Владимир пришел домой только поздно вечером. Он был в заметно возбужденном состоянии, но ничего рассказывать не стал, лишь отметил, что я выгляжу намного лучше и отдых пошел мне на пользу. Мы выпили чаю, и я ушел спать.
Следующим утром, в воскресенье, я отправился в церковь. Судьба ли в том распорядилась или случайность, но так уж получилось, что ноги вынесли меня на огромную Ильинскую площадь, где стоял новый храм Ильи Пророка. А на углу Алексеевской и Ильинской высилось угрюмое серо-желтое здание, которое оказалось не чем иным, как тюремным замком. Да, именно так! В поисках церкви я вышел к городской тюрьме.
Долго я стоял, созерцая это узилище, и в голове моей роились самые мрачные мысли. Вот состоится суд, признают Аленушку виновной в убийстве, и поместят ее сюда. Как мне жить потом? Где обретаться? Вынесу ли я одиночество? А Аленушка — вынесет ли позор и поношение?
С самым тяжелым чувством вошел я в церковь, но внутри… бремя скорби словно само слетело с плеч моих. Под высоченными сводами богатого храма я испытал вдохновение и невыразимое, незаслуженное мною… торжество! Уверовал я, что все закончится благополучно, что еще немного — день, два, да пусть даже неделя! — и увижу я свою Аленушку, кончится этот ужас и вернется она к спокойной, может быть, даже счастливой жизни, а вместе с нею и я возымею то, чего лишился давно и, казалось, навсегда — покой и умиротворение.
Не для того ли мы и ходим в церковь, чтобы душа воспаряла и приближалась к Богу? Не для того ли и Бог, чтобы мы каялись и были прощены, чтобы мы любили и были любимы, чтобы мы алкали надежды и обретали ее в вере своей?
Я долго молился, стоя на коленях перед иконой Спасителя, а потом поставил свечки — за здравие Аленушки, за упокой Дашеньки моей, за упокой всех невинно убиенных. Уже выходя из храма, я спохватился и, вернувшись, добавил еще свечек — за здравие всего семейства Ульяновых, столь отважно помогающего мне в спасении дочери моей: Владимира, Анны, Марии Александровны, Ольги, Мити и Маняши.
Возвращаясь домой со слезами благой возвышенности на глазах, я даже не взглянул больше в сторону тюрьмы. Не бывать там Аленушке! — твердо решил я.
Остаток воскресенья я тоже провел большей частью в одиночестве — Анна Ильинична куда-то уходила, потом возвращалась, затем снова уходила, Владимира же опять, как и в субботу, почти целый день не было дома.
Самое же удивительное, что и в понедельник я его увидел только… к вечеру. Когда я поднялся утром — чувствуя себя бодрым, полным энергии, — Владимира в доме уже не оказалось.
— У Володи какие-то важные дела, — сообщила Анна Ильинична, угощая меня завтраком. — Он ушел, когда еще восьми не было. Сказал, чтобы вы не волновались и ждали его.
Первые несколько часов я действительно не волновался.
Пробило полдень. Владимира все не было.
Я начал тревожиться. Потом негодовать. Потом даже сердиться.
«Ну где же он? — в глубоком удручении думал я. — Сегодня понедельник, мы могли бы и вместе предпринять что-то. Вряд ли Владимир занимается только своими, неведомыми мне делами. Наверное, он и спасению Аленушки как-то споспешествует. Но как? И почему без меня?»
В этот день я опять обедал в одиночестве — все в том же трактире Лебедева на Успенской улице, где я сиживал в субботу и воскресенье. Вернувшись домой, я снова не увидел Владимира. Да и Анна Ильинична куда-то удалилась. Если вообразить мои переживания в виде музыкальной гаммы — от волнения до серженья, — то, пройдя по ней до обеда в одном направлении, я сейчас пустился в направлении обратном. Сначала сердился, потом негодовал, а затем стал не на шутку тревожиться.
Где Володя? Что с ним? Уж не случилось ли чего?
Кончилось тем, что я уже не мог ни сидеть, ни лежать, ни читать, ни прикладываться к рябиновке: ходил по комнате из угла в угол, выглядывал в окно, снова ходил, выбегал в прихожую, заслышав какой-нибудь шум, но то было либо эхо уличных звуков, либо же мои собственные — Господи, спаси и помилуй! — слуховые галлюцинации, и опять ходил в угол из угла.
В начале девятого вечера на лестнице послышались шаги. Я выбежал в прихожую и открыл дверь. В квартиру деловым шагом вошел Ульянов. Лицо бледное, рыжеватые волосы взъерошены, под глазами тени, но ступал Владимир легко, словно его окрыляли какие-то радостные события.
— Володя, что случилось? — вскричал я. — Где вы пропадали? Я весь извелся!
— Простите меня! Ради всех святых, простите меня, мой дорогой Николай Афанасьевич, — ответил Владимир. Впрочем, в голосе его особого раскаяния не слышалось, говорил он отвлеченно-рассеянным тоном, явно захваченный какими-то мыслями. — Была бы возможность, пришел бы раньше, — сказал он. — Ну да ничего. Пусть запоздал, зато у меня есть что вам сообщить. Но прежде — чаю! Или квасу! Или морсу! Очень хочу пить!
Я огорчился — не на Владимира, на себя. Надо же, так ждал, а самовар не удосужился поставить. Однако Владимира отсутствие кипятка не очень-то и смутило. Он напился в кухне холодного чаю, после чего увлек меня в свой кабинет.
Я, как обычно, сел на диван. Владимир подошел к своему столу, на котором лежал большой лист, свернутый в рулон. Побарабанив по нему пальцами, он выдвинул стул и уселся напротив меня. Солнце уже садилось, но в комнате было еще достаточно светло. Тем не менее Владимир вскочил и зачем-то зажег лампу. Потом снова сел. Его узкие карие глаза в неярком свете казались черными, горящими изнутри угольями. Некоторое время он молчал, рассеянно водя большим и указательным пальцами по бородке, словно разглаживая ее.
— Николай Афанасьевич, — начал он наконец, — сейчас я вам скажу что-то очень важное. Так что слушайте, пожалуйста, внимательно. Пока вы отдыхали и приходили в себя, мне удалось выяснить кое-что весьма интересное. Интересное и необычное. — Он откинулся на спинку стула и значительно посмотрел на меня. — Но прежде чем я сообщу вам, что именно, я должен вас спросить: достаточно ли вы окрепли, чтобы в самое ближайшее время принять участие в рискованном предприятии?
От такого вопроса тревога моя только усилилась, но вместе с нею разгорелось и любопытство.
— Помилуйте, Володя, — ответил я с деланною улыбкою, которой старался скрыть нетерпение, — ну что за вопрос! Крепок я, крепок, как прежде! Все хвори мои — это нервическое, от уязвленности души. Конечно, я не жеманная дамочка, но — бывает… — Я взмахнул рукой, словно отметая всякие сомнения насчет вернувшейся ко мне крепости тела и духа. — Конечно же, я готов и к риску, и к испытаниям. Вы ведь о нашем деле, верно?
— Ну, разумеется! — воскликнул Владимир. — О чем же еще? Неужели вы думаете, что, обнаружив Елену Николаевну захваченной полицией, я успокоюсь и только и буду что ждать суда и полагаться на искусство великого адвоката Хардина? Нет и еще раз нет!
Столь энергически он произнес эти слова, что я устыдился недавних своих мыслей. Владимир же, после короткой паузы, перешел к делу.