1
— Темой нашего сегодняшнего занятия в кружке современной физики будет четырехмерность пространства-времени… — Ротаридес сделал несколько шагов по комнате, куда почти горизонтально проникали лучи солнца, в этот час какие-то тускло-оранжевые, а не слепящие и ярко-желтые, создающие образы скорее пластичные, чем графические, лучи ласковые и проникновенные, а не бьющие прямо в глаза, как днем. Подойдя опять к доске, висевшей на старой, расшатанной стойке, он резко повернулся, отчего рассохшийся паркет как-то по-кошачьи злобно взвизгнул, и вновь увидел перед собой лица, которые даже не старался запомнить, поэтому вместо отчетливой, строго упорядоченной галереи портретов, снабженных подписями, они представлялись ему чем-то вроде хаотической комбинации из глаз, губ, носов, рук и ног, откуда шло теплое излучение, доносились приятные или неприятные запахи. Он не знал, много ли их, мало ли, преобладают ли среди них молодые или не очень, и даже не удосужился вникнуть, заинтересовала ли кого-нибудь лекция; но временами у него возникало сильное и, пожалуй, даже тревожное ощущение какого-то разнобоя, в известном смысле даже коробящего несоответствия между слушателями. Скорее всего оно воспринималось как вопиющая несовместимость — как если бы сидели бок о бок домохозяйка и профессор университета; вундеркинд-математик — и пенсионер, не овладевший правилами игры в шахматы; перепачканный мазутом монтер — и шестнадцатилетняя красавица в нарядном платье; нежная, одухотворенная женщина на пороге материнства — и замкнувшийся в себе угрюмый слепец. По всей вероятности, среди присутствующих таковых не имелось, но Ротаридес и не копался в своих ощущениях. В конечном счете не люди были предметом его исследования, любые посторонние мысли и субъективные оценки лишь осложняли его и без того трудную задачу. Как ни странно, но он радовался, если кто-то вставал и уходил…
— Вопрос, почему пространство имеет три измерения, а время — только одно, занимал философов еще в глубокой древности…
Ротаридес теперь стоял, слегка расставив ноги, напружив щеки и сведя брови так, что почти ничего не видел. Солнце слева светило ему в лицо, и ухо, особенно чувствительное к теплу, уже начало припекать.
— Впервые эту проблему сформулировал Аристотель в своем сочинении «De Caelo»[3] в те времена, когда наука только-только зарождалась. С той поры почти двадцать веков ученые бьются над разгадкой этой тайны, но проникнуть в нее пока никому не удалось. Вы можете возразить, к чему, дескать, исследования, когда и так очевидно, что все в нашем мире имеет объем, то есть высоту, ширину и длину, а время одномерно, и его можно определить всего одним числом. Но повседневный опыт свидетельствует вот о чем: трехмерность пространства и одномерность времени — это наиболее существенные, основополагающие свойства окружающего нас мира. Эти факты действительно не нуждаются в доказательствах. Но объяснить их, ответить на вопрос, почему дело обстоит именно таким образом, — это одна из труднейших задач, стоящих перед современной наукой. Итак, почему из бесконечного множества математически возможных вариантов пространства реально существует только вариант с числом «три»? В настоящее время не создано теории, которая неопровержимо обосновала бы трехмерность пространства и одномерность времени. Эти, как уже было сказано, основополагающие данные остаются пока чисто эмпирическими, и пользоваться ими можно лишь в пределах нашей современной практики. Но значит ли это, что они универсальны и с более широкой точки зрения, с точки зрения будущего? Если вы помните, до открытия теории относительности никто и не подозревал, что наше реальное пространство как-то «искривлено». Между тем факты, подтверждающие общую теорию относительности, одновременно подтверждают и мысль об искривлении пространства, вопреки человеческому опыту, вопреки нашим ощущениям. Зададим себе такой вопрос: разве нельзя допустить, что с какого-то более широкого, пока еще не известного нам поля зрения наше трехмерное пространство будет представлять собой всего лишь частный случай многомерного пространства, подобно тому как плоское Евклидово пространство является частным, крайним случаем пространства искривленного?
В помещении, вобравшем в себя жар, словно пресытившаяся утроба, вдруг потемнело, стало свежее. Ротаридес почувствовал, что ухо, еще недавно нагретое лучами солнца, стало каким-то чужим, он почесал мочку и, следя за гаснущим светом уходящего дня, невольно повысил голос.
— Гипотезы, допускающие иное число измерений пространства или времени, чем то, к которому мы привыкли, в принципе нельзя отвергать как абсурдные. Материя бесконечна, поэтому и формы ее существования могут быть гораздо многообразнее известных нам форм. К сожалению, все подобные гипотезы носили нематериалистический, религиозно-мистический характер и не представляли сколько-нибудь серьезной научной или познавательной ценности. Например, еще в семнадцатом веке философ Генри Мор в Кембридже утверждал, что ду́хи имеют четыре измерения и на самом деле пространство четырехмерно. С тех пор четвертым измерением очень часто пользуются, или, если угодно, злоупотребляют, при объяснении различных загадочных явлений психики — гипноза, ясновидения, телепатии; все необъяснимое и якобы сверхъестественное идет именно отсюда. Тем самым разумная и здоровая догадка неоднократно компрометировалась, и сложилось мнение, что она не имеет ничего общего с наукой и с материалистическим пониманием мира…
2
— А у тебя пубики нет! — радостно встретил Ротаридеса сын Вило двух с половиной лет, показывая отцу плотно сжатый кулачок.
— Пуговицы? Нет у меня пуговицы, — признался отец. Сын с восторженным визгом засеменил прочь. Но тут на смену сыну в дверях показалась мать. Унылый взгляд Ротаридеса смутно видел лицо, правильные, тонкие черты его нежно оттеняла восковая бледность. Именно такими он всегда воспринимал их в минуты, когда незаметно, но упорно старался разгадать, что кроется за этой предельно знакомой и все же по-новому увиденной маской: в карих глазах, теперь казавшихся совсем черными, в складке рта и на губах, которые от волнения всегда немного темнели. В такие минуты Ротаридес иной раз честно пытался разобраться в своих наблюдениях, поднимая на миг завесу над скромными подмостками их супружеской жизни, и когда зритель и актер в нем вновь сливались воедино, он чуть ли не трепетал от неподдельного чувства любви. На сей раз все оказалось иначе.
— Подумай только, его опять кто-то укусил, — расстроенно проговорила жена. — Иди сюда, Вилюш! Покажи папе спинку…
Опершись в их тесной прихожей на небрежно сколоченный стеллаж с книгами, газетами и обувью, Ротаридес надел домашние тапочки, и как раз в это время перед ним предстал Вило.
— А у тебя нет… — опять завел было он, протягивая отцу ладошку. Там оказалась маленькая жемчужно-белая пуговка, наверное, от его же рубашки. Но, тут же забыв о своем сокровище, мальчик уронил ее в отцовский ботинок.
Резким движением мать повернула ребенка спиной, задрала ему трикотажную маечку, и Ротаридес увидел под трогательно нежной левой лопаткой два розовых полумесяца, обведенных лиловой каймой. Опустившись на корточки, он погладил сына по светловолосой вихрастой головке:
— Кто тебя укусил, а?
— Кусил… — охотно подтвердил Вило.
— Кто? Кто это был?
— Кусил… — повторил сын и о чем-то задумался. — Тут… бо-бо. — Эта несложная фраза, видимо, далась ему не без труда.
Ротаридес со вздохом поднялся и пожал плечами. Вило в точности повторил отцовский жест.
— Думаешь, сам он тоже не кусается? Наверняка дает сдачи…
— Сомневаюсь, — отрезала мать, не очень-то верившая в способность своего детища постоять за себя и в его боевой задор. — Он же весь в тебя, — добавила она язвительно и, пожалуй, не без оснований.
Мать с негодующим видом вышла из передней, а мужчины еще немного постояли в задумчивости. Потом Ротаридеса осенила новая мысль, и он опять нагнулся к сыну.
— Ты сумеешь укусить папу? Ну, попробуй! — он сунул ему под нос палец и потеребил чуть оттопыренную нижнюю губу.
Вило покосился на отца, в уголках рта мелькнула недоверчивая, лукавая улыбка. Он знал, что от этого человека можно ожидать чего угодно.
— Открой рот! Вот так! Ам… — уговаривал Ротаридес, привыкший полагаться прежде всего на экспериментальные данные.
Вило выпятил трубочкой полуоткрытые губы и меланхолично обслюнявил предложенный отцом палец. Ротаридес разочарованно вытер палец о брюки и, брезгливо отстранив сына, прошел в комнату. С порога он окинул взглядом свои апартаменты — впрочем, это не составляло большого труда, так как апартаменты состояли из одной небольшой комнаты и такой крохотной кухни, что, когда жена возилась там с кастрюлями, туда мог втиснуться еще только один человек, и то с трудом. Мебель в комнате жалась к стенам и окнам, казалось, даже лезла вверх к потолку — настоящая рудничная крепь в узкой штольне, — однако и этого было ей недостаточно, она выпирала и на середину комнаты, закрывая половину коричневого паласа, над которым потрудился неугомонный Вило: кругом игрушки, кубики и кружочки, конструктор-строитель, складная книжка, два мокрых пятна и крошки от печенья.
— Видно, они там совсем не следят за детьми, — кричала Тонка из кухни, стараясь перекрыть бульканье и шипенье пара. — Воспитательница говорит, что это случилось, очевидно, утром, не в ее смену… В понедельник непременно спрошу у Карасковой, она приветливей, узнаю, кто это натворил. Тверди не тверди, все равно им дела нет, кто виноват.
— Виноват! — Ротаридес попытался умерить гнев жены. — Ну что ты хочешь от этих шпингалетов?
— Но ведь надо же узнать, кто его кусает!
— Ай!.. — вдруг вскричал Ротаридес: в икру ему вонзились острые мышиные зубки. Не столько от боли, сколько от удивления, он отдернул укушенную ногу и стремительно повернулся к агрессору. На лукавой рожице сына было явно написано: ну что, убедился? Злость Ротаридеса вмиг испарилась, он засмеялся, ему даже польстила сообразительность сына. Все-таки надо сказать спасибо яслям!
— Что… что? — спросила жена.
— По-моему, это касается только Вило. Он сам разберется…
— Разберется, разберется… Ведь он самый маленький в группе. И хуже всех говорит.
— Может, ему не хочется ничего говорить. Я тоже не рассказывал, с кем подрался…
— Воображаешь, что ты за него заступаешься? Как бы не так! Я лучше знаю, на что такой ребенок способен, а на что нет.
Под столиком, втиснутым между двумя секциями стенки, зашуршала бумага. Вило, не любивший праздной болтовни, опять нашел себе занятие по душе. Из мятых чертежей он пытался свить себе настоящее гнездышко, выстилая его изнутри обломками палочек от игрушечного строителя. У Ротаридеса даже ноги подкосились, боль, точно дикий зверь, оставив прокушенную ногу, впилась ему прямо в грудь.
— Тонка! Боже мой!
Тонка выронила крышку, среди монотонных звуков, доносившихся из кухни, крышка продребезжала, как вступивший не в лад ударный инструмент. Жена, раскрасневшаяся и взмокшая, вошла в комнату, держа руки в карманах фартука.
— Зачем ты ему разрешила?! Как это вообще к нему попало?!
Нападение — не самый надежный способ загнать противника в угол. Иной раз, атакуя, рискуешь нарваться на контратаку, особенно если имеешь дело с собственной женой.
— Когда я стряпаю, некогда мне следить за твоим сыночком. Куда прикажешь его запереть? Может, в ванную? Или в уборную? При чем тут я, если ты не прячешь свои вещи?
— Они вот тут лежали. — Ротаридес погладил ладонью пустую полку, как если бы она еще хранила тепло любимого существа.
— Да, он уже и сюда забирается… — сухо подтвердила Тонка.
Отступать Вило было некуда, взрослые, касаясь друг друга головой и плечами, занимали все место под низким столиком. Заметив, что бумаги одну за другой вытаскивают из-под него и игра кончилась, Вило, недолго думая, разразился душераздирающим ревом.
— Сделаешь еще раз, — сказала Тонка, но ни Вило, ни Ротаридес не поняли, к кому относится это замечание. Мальчуган счел нужным зареветь тоном выше, а Ротаридес, сгребая остатки сооружения, запричитал:
— Модель была почти готова! Ты же знаешь, сколько я над ней бился…
— До сих пор не пойму, как тебе не жаль терять столько времени. Да и можно ли вообще построить этакое чудо?
— Тонка! Ведь это же модель четырехмерного параллелепипеда — чехословацкое изобретение! Все чертежи я сделал по проекту инженера Блоха и только тогда приступил к сборке. Думал через неделю показать модель в своем кружке.
— Четырехмерный параллелепипед… — передразнила Тонка. — Язык сломаешь…
Обмен мнениями в столь неудобных позах утомил обоих, запыхавшись, они сели на диван. Под ногами валялись остатки уникального сооружения Ротаридеса. Вило по-прежнему ревел в темном углу под столом, впрочем, из тактических соображений нет-нет да и выглядывал, чтобы уловить подходящую минуту. Хотя бульканье в кухне звучало уже угрожающе, Тонка словно не решалась нарушить эту минуту молчания, минуту глубокой семейной скорби.
— Укропный соус… — наконец произнесла она сдавленным, грустным голосом.
— Сними его с огня, — шепотом отозвался Ротаридес, проглотив слюну, потому что даже злоба не заглушила в нем чувства голода, мучившего его уже давно.
Вило воспользовался благоприятным моментом. Проворно выкатившись из-под стола, он на четвереньках подполз к отцу и, словно верный раб, стал тереться подбородком об отцово колено.
— Папа, колово-о-од, — подлизывался он, зная по опыту, что это действует безотказно.
— Танцуй сам!
— Коловод, колово-о-од! — еще голосистей завопил Вило.
Когда соус в ложке остыл и Тонка могла наконец снять пробу, по всей квартире разнесся топот двух пар ног и радостные детские вопли. С ухмылкой побежденного, с преувеличенным энтузиазмом одержимого, чувствуя себя одновременно смешным и униженным, Ротаридес скакал посреди их уютной комнатки, крепко держа в своих руках маленькие детские ручонки.
3
Вило дважды просился из кроватки на горшок, требовал то холодного, то теплого чаю, потом вдруг вспомнил давние привычки, когда его укладывали спать с соской, но тут его сразу сморил сон, и от всей доступной ему многообразной звуковой гаммы осталось лишь равномерное посапывание. В квартире воцарилась отрадная, завораживающая тишина, нарушаемая только глухим стрекотом пишущей машинки, доносившимся из ванной.
Тонка сидела на корзине для белья, бумаги размещались на гладильной доске — ее клали наискосок через ванну, — а портативный «консул» был водружен на стиральной машине. Ей носили перепечатку по объявлению — то дипломные работы, то научные труды, то литературные опыты — словом, все, что придется. Лишняя крона не помешает!
Ротаридес перемыл в кухне посуду, потом распаренными от горячей воды руками попытался склеить загубленную модель. Соединить углы никак не удавалось, зато склеились пальцы, местами кожу стягивало высыхающим клеем, а когда он, забывшись, почесал глаз, то слиплись и ресницы. Вообще-то не отличаясь сноровкой, он упрямо бился над решением непосильной задачи, но, по правде сказать, только измучил материал. Диверсия Вило была проведена столь основательно, что никакого терпения не хватало. Бросив все, он направился в ванную.
— Ты еще долго будешь печатать? — спросил он Тонку.
— Кончаю, у меня уже ноги болят.
Ей приходилось сидеть в неудобной позе, а так как ноги были у нее не слишком длинные, обхватить как следует стиральную машину никак не удавалось.
— Искупаемся? — спросила она, вставая с корзины. Поднявшись на носки и подняв руки, она потянулась всем телом, и у нее даже что-то хрустнуло, в пояснице наверное.
Ротаридес благодушно улыбнулся: это была их любимая пятничная сиеста. Они частенько купались в ванне вдвоем, хотя, откровенно говоря, это было довольно-таки неудобно. Ротаридес еще сохранял былую форму, но все-таки юношеская стройность уже ушла, иногда их ноги переплетались в тесноте ванны, и не так-то легко было разобраться, где своя, а где чужая нога, и эта возня превращалась в волнующую любовную игру. Тонка заливалась смехом — так обычно гибкие и ловкие люди подсмеиваются над неуклюжим человеком. Почему они забирались в ванну вдвоем, раз она была слишком мала для них? Да потому, что квартира была слишком маленькая: они до того привыкли тесниться, есть и спать чуть ли не прижавшись друг к другу, что и теснота в ванне доставляла им удовольствие.
В то время, когда они нежились в мыльной пене шампуня «Домино», пахнувшего хвоей, уперев ступни под мышки друг другу, многие другие ванны в их пятиэтажном доме на Ястребиной улице, несомненно, тоже заполняли теплой водой, с той лишь разницей, что в них, разумеется, мылись по-одному, да и шампунь был другой марки и с другим ароматом. Вероятно, многие в городе принимали в этот час ванну, и не исключено, что какая-нибудь пара в такой же обстановке извлекала куда более острые удовольствия, чем супруги Ротаридесы, ограничивающиеся целомудренной игрой. И все-таки тех, кто по тем или иным причинам не принимал сейчас ванну, было, конечно, гораздо больше: у одних, может, не было ванны, у других — горячей воды, у третьих — ни того, ни другого, а кто-то вообще пренебрегал и мытьем, и личной гигиеной, хотя за день с него сходило десять потов, не говоря уже о въедливой городской пыли и выхлопных газах. В самом ближайшем будущем Ротаридесу предстояло познакомиться с одной такой особой, не отличающейся излишней чистоплотностью.
Тонка подложила под голову сложенное в несколько раз полотенце и, блаженно зажмурившись, пошевелила пальцами просто ради удовольствия ощутить, как вода мягко ласкает кожу. Голова ее выступала из мыльной пены, словно из кружевного воротника.
— А вон эти, через дорогу, купили косилку для газона, — лениво сообщила она, смежив веки.
— Механическую? — спросил Ротаридес.
— Электрическую. Жена ходила за мужем по пятам и тянула шнур. Битый час канителились на полоске газончика. Он раз пять вставал на четвереньки посмотреть, ровно ли подстрижена трава.
— По мне, на их газон и маникюрных ножниц хватило бы.
— А потом она прошлась веником, я уж думала, притащит тряпку вытереть пыль. А он чуть ли не час чистил косилку.
— Одурели от скуки, вот и…
— Косилка из валютного магазина всего на трехметровый газон!
А Ротаридес тем временем думал: «Прежде у нас был вид на лес. А теперь мы любуемся их нарядными виллами и только злимся и завидуем. Вечером включат свет и не подумают даже задернуть занавеси, опустить шторы. Да вся наша квартира уместилась бы в их кухне». А Тонка в свою очередь думала: «По какому праву? Детей у них нет, а если есть, то взрослые. Полжизни угрохали в дом, теперь покупают никому не нужные косилки. Уже трижды перекрывали лаком двери гаража, весь балкон выложили деревом. А когда сюда переезжали, выгрузили два телевизора, один цветной, а второй маленький, наверное японский. И для кого все это? Может, разругались с молодыми, а может, молодые еще появятся — кому не лестно заполучить такой дом?»
— Вот черт, забыл сигареты взять, — проворчал Ротаридес. Из-за Вило он курил только в ванной или на лестничной площадке. Хоть бы балкон был, иногда вздыхал он про себя.
— Я сегодня перепечатывала статью о Йозефе Голлом[4]. — Тонка по обыкновению никак не отозвалась на упоминание о сигаретах. В сущности, с ее стороны это было высшей формой протеста против привычек мужа. — И в ней рассказывается о том, как он рос. Меня в дрожь бросило от первой же фразы: «Он принадлежал к числу тех, у кого никогда не было детской комнаты…» Понял? Автор создает образное представление о бедности, какую теперь, дескать, и не встретишь. А разве наш Вило не из числа тех же самых, у кого нет детской комнаты? Через сто лет, страшно подумать…
— Зачем писать такую выспреннюю галиматью, если не знаешь, как обстоит дело сейчас? — проворчал Ротаридес. — У меня тоже никогда не было детской комнаты…
Ему вспомнилась темная спальня его родителей; в ту пору он кочевал из детской кроватки на диван, с дивана на супружескую постель к матери, а оттуда снова на диван, пока отец не объяснил ему, что он уже большой и не должен бояться темноты. Много позже в книгах попадались глубокомысленные объяснения того факта, что сын больше льнул к матери, чем к отцу. Очевидно, у этих премудрых психологов тоже не было своих детских комнат.
— Твой автор наверняка живет в таком же доме, как эти. — Он показал жестом в сторону виллы; теперь ему уже нестерпимо хотелось курить. — Ну, я пошел. — Он вылез из ванны, не смыв хлопьев пены с плеч; с кончиков пальцев стекала вода.
— Если ты из-за какой-то сигареты намерен простужаться…
Уровень воды в ванне понизился, обнажив наполовину Тонкины груди, розовые, округлые и все же слегка опавшие после усердного кормления ненасытного Вило. Целую неделю, подумал Ротаридес, целую неделю без любви…
Он натянул брюки, накинул купальный халат и, прихватив пачку «Спарты» и спички, вышел на лестничную площадку. Снизу тянуло подвальной сыростью, ползшей по ногам и смешивавшейся с сигаретным дымом.
Но в тот момент, когда кто-то пыхтя начал подниматься по лестнице и чья-то голова должна была появиться в поле зрения Ротаридеса, автоматически выключился свет. Ротаридес поглубже затянулся, в темноте вспыхнул алый огонек сигареты, и вновь его накрыла седая шапка пепла.
— Кто тут? — испуганно вскрикнул хриплый женский голос, затем звякнуло что-то металлическое и на лестницу выплеснулась какая-то жидкость.
Забыв от удивления выпустить дым изо рта, Ротаридес быстро подошел к стене и нажал кнопку лестничного освещения. Низкорослая тучная старуха одной рукой держалась за перила, а второй прижимала к груди оббитые судки, из которых капала белая жидкость.
— Это я, пани Маарова, — улыбнулся он как можно любезнее. — Вышел покурить…
— Ох, батюшки, до чего же я напугалась…
Он видел, как бурно ходит у нее грудь под зеленой, домашней вязки кофтой. Старуха судорожно хватала ртом воздух, будто в горле у нее что-то застряло, и вся клонилась назад, словно готовая рухнуть. Ротаридес подбежал к ней и подхватил под локоть.
— Пани Маарова…
— Ой, господи, дух заняло!
Ротаридес хотел было взять у нее судки, но старуха вырвала их с такой силой, что он невольно усомнился — так ли уж она была близка к обмороку, как могло показаться. Пахучие пары возносившиеся над непропорционально маленькой, еще не совсем седой старухиной головой, пробудили в нем способности дегустатора: можжевеловка.
— Я была у дочери, говорю ей, не задерживай ты меня, не люблю возвращаться затемно… А тут свет возьми и погасни ни с того ни с сего, вижу только огонек, ровно чертов глаз…
— Сигарета… — любезно осклабился Ротаридес.
Старуха замолкла, внимательно разглядывая наряд Ротаридеса. Он попробовал было запахнуть воротник халата, увы, не существующий, но только зря перебирал пальцами, наконец сунул руку в карман и отступил на шаг.
— Мой покойный муж, — тут у старухи прорезался грудной голос, — был такой же волосатый, как и вы, молодой человек… — Отпустив перила, она бойко двинулась вперед, словно не у нее только что отказывали ноги и заняло дух. — Весь зарос волосом, — продолжала она, — а разбогатеть все равно не разбогател…
— Спокойной ночи, — буркнул Ротаридес.
В доме было полно пенсионеров и пенсионерок, переселенных сюда из старого городского квартала — его снесли года два назад. Порой казалось, что они гибнут, как пересаженные в иную почву растения, но это только так казалось. На прежнем месте жизнь и смерть не соседствовали на столь тесном пространстве, таились в частных домишках, а тут сошлись вплотную, разгородившись тоненькими, как пчелиные соты, стенками. Пока Ротаридес докуривает сигарету, расскажем самое главное: в этом подъезде Ротаридесы были единственными молодыми людьми, если, конечно, не считать журналистку, старую деву, жившую на самом верхнем, пятом этаже. Старики любили Ротаридесов, лица их светлели при виде Вило, они пичкали его конфетами, готовы были без конца рассказывать о себе, пускались в воспоминания, пересчитывали по пальцам своих внуков. Ротаридес отделывался от них холодными, односложными ответами, делая вид, что торопится. Но бывало, что Ротаридесы оказывали им услуги; полуслепая мадьярка из соседней квартиры оставила у них бумажку с адресом своей попечительницы, номерами телефонов «неотложки» и «скорой помощи». Было условлено, что, если ночью у нее будет приступ, она постучит им в стену. Но приступ случился у бывшего продавца пива, астматика, жившего над ними и державшего попугайчиков и морскую свинку. Когда приехала «скорая помощь», старик вдруг воспрянул духом, начал всячески отбиваться и подписал бумагу, что отказывается ложиться в больницу. Он хотел умереть дома. Но до сих пор не умер, потому что надо же кормить птичек и своего грызуна. Зато пани Маарова, та самая, которую Ротаридес ненароком напугал на лестнице, доставила ему немало хлопот. Ссылаясь на боли в желудке, она не могла обойтись без ежедневной, пусть скромной, порции спиртного, но иногда тормоза отказывали, и она поглощала все свои запасы, не брезгуя даже ментоловым спиртом. В один из таких дней она, собравшись с силами, дотащилась к дверям и, распахнув их, стала кричать из прихожей на всю лестничную клетку, что у нее, мол, раскалывается голова. В первый раз Ротаридес принял эту сцену за чистую монету, перетащил старуху из прихожей на диван-кровать, прикладывал холодные компрессы и даже самоотверженно поддерживал ей голову над ведром, когда у нее началась рвота; смотреть на это было мало радости. Соседки явились позже и, сжалившись над беднягой Ротаридесом, наперебой советовали ему не поддаваться на эти штучки и даже показали несколько пустых бутылок.
Лишь одна соседка, восьмидесятилетняя Куцбелова, глухая как пень, никогда ни о чем не просила, сплетен не разводила и не приставала ни к кому с расспросами. На улицу она выходила редко, медленно ковыляла в молочную или продовольственный магазин, не глядя по сторонам, и потом опять день-другой о ней не было ни слуху ни духу. Почтальонше или сборщику платежей приходилось колотить ногами в дверь, звонка она не слышала. Если в один прекрасный день она не откроет, никто сразу не узнает — то ли ее глухота достигла последних пределов, то ли старуха приказала долго жить.
Признаться, и мы тоже, подобно Ротаридесовым знакомым, только разводили бы руками, слушая его рассказы о соседях и соседках, и недоумевали бы, каким образом дом превратился просто-напросто в богадельню. В их доме квартиры все однокомнатные, объяснял Ротаридес, и там могут жить лишь одинокие пенсионеры, старые девы да еще какие-нибудь бедолаги вроде нас, забывшие продлить свое членство в жилищном кооперативе. А разве есть и такие? Ротаридес не отвечал, виновато опустив голову, потому что слишком хорошо помнил тот роковой день, когда повез деньги на почту. В автобусе он читал о законе сохранения числа барионов, которому, между прочим, все мы обязаны жизнью, ибо он не допускает распада протонов и нейтронов на более легкие частицы… Чтение было настолько увлекательным, что, только выйдя из автобуса, он хватился бумажника в заднем кармане брюк, но рука нащупала лишь мягкую ягодицу. Он не знал, как быть, и в конце концов решил пока ничего не говорить Тонке. Он так долго убеждал ее, будто и впрямь отослал очередной взнос, что наконец поверил в это сам. Когда правда всплыла наружу, дело чуть не дошло до развода. Ротаридес тут же принял место учителя, унаследовав и квартирку от своего предшественника, который с радостью отказался от обязанности обучать нерадивых юнцов. Но разве это шло хоть в какое-нибудь сравнение с планами и мечтами Ротаридеса?..
Тьма на лестнице скрыла горестную усмешку Ротаридеса. Он жадно втягивал в себя дым сигареты, и теперь его раздражение обратилось против жильцов дома. Того и гляди, в наш подъезд опять пожалует смерть, думал он рассудительно и холодно. Как тем летом… То событие врезалось ему в память, потому что как раз совпало с их переездом. Он притащил из квартиры, где они снимали комнату, последнюю связку книг и, пока Тонка скоблила ванную после ухода маляров, стал быстро собираться в ясли. Времени было в обрез, поэтому он ни на что вокруг не отвлекался и даже не приметил желтый автомобиль общественной безопасности[5], который стоял у дорожки к дому. А когда возвращался назад с весело щебечущим Вило на руках, у подъезда уже стояла черная машина похоронного бюро. Двое мужчин в синих халатах в эту самую минуту выносили из подъезда покойника в открытом гробу, завернутого в пестрое одеяло. Свой груз они небрежно задвинули в машину, чуть не перевернув гроб. Ротаридес еще крепче прижал к себе Вило… и тут на него пахнуло тошнотворным трупным запахом. На фоне мирного летнего дня, полного лепета детей, возвращавшихся из яслей и детских садов, вся эта картина показалась ему на редкость противоестественной и даже жуткой. Он бросился к подъезду, расталкивая толпу взволнованных жильцов, лишь бы убежать от трупного запаха, но еще долго он сопровождал его, вызывая приступы дурноты. И только позже ему вспомнилось, как у машины стояли ребятишки и с интересом наблюдали за происходящим. Кое-кто был с велосипедами, а один, самый маленький, даже с самокатом. Служители из похоронного бюро, видно, нанюхались этого запаха, но дети — они стояли, сжимая звонки велосипедов и самокатов, и смотрели, смотрели… Несмышленыш Вило копошился на полу, пуская слюни. Им еще рано знать о смерти, думал Ротаридес. Он вызвал из ванной Тонку, но, когда они выглянули в окно, улица уже ничем не напоминала о случившемся. По дорожке шла молодая женщина и несла полную сетку свежих овощей. Все сосуществует бок о бок, подумалось тогда Ротаридесу. Даже взаимоисключающие друг друга явления. Рождение и смерть. И это не лирика, не метафора. Такова жизнь…
Но тут у него побежали мурашки по коже, от холода зуб на зуб не попадал. Он загасил окурок и уже совсем собирался открыть дверь в квартиру, как откуда-то послышался громкий голос радио: «…сейчас прозвучит сигнал точного времени…»
Ротаридес остолбенел от неожиданности. Так громко может пустить радио только одна глухая Куцбелова. Однако было трудно сообразить, откуда доносились звуки, к тому же он никогда не замечал, чтобы Куцбелова слушала радио. Другое дело — продавец пива Шубак, тот каждое утро слушает концерт по заявкам…
— Двадцать два часа ровно…
В крохотной прихожей Ротаридес глянул на часы и убедился, что сегодня он стал жертвой иллюзии точного времени.
Он приоткрыл дверь в комнату:
— Представь себе…
— Тсс! — шикнула на него Тонка.
Опустив глаза, он увидел у своих ног Вило, который, сидя на горшке, клевал носом.
— Выпил слишком много чаю, — прошептала жена. — Как бы ночью опять не описался…
Ротаридес, молча переждав, когда придет конец этой ночной процедуре, продолжал вполголоса:
— Представь, примчался я в буфет за несколько минут до пяти, а буфетчица закрывает дверь перед самым моим носом. «Какого черта, — говорю, — ведь пяти еще нет». «Пять десять, дорогой товарищ, переведите-ка лучше свои часы». Странное дело, и в автобусе я у двоих посмотрел на часы. У обоих они показывали одинаковое время, на семь минут больше, чем у меня. Ничего не поделаешь, я перевел свои часы. А сейчас только что слышу по радио сигнал «двадцать два часа». На пять минут меньше, чем на моих. Ты что, не удивляешься? Ведь если у двоих людей часы показывают одинаковое время, логично предположить, что оно точное. Но у этих двоих часы врали одинаково. А главное, оба были посторонние друг другу люди…
Было время, когда Тонка с интересом выслушивала монологи Ротаридеса, хотя подобные рассуждения могли бы предостеречь ее, дать понять, кого она, собственно, выбрала себе в мужья, но теперь это уже не имело значения. Признаться, детская способность Ротаридеса удивляться невесть чему когда-то очаровала Тонку.
— Скажи на милость, у кого было включено радио?
Согласно Тонкиным сведениям, Шубак вместе со своими попугайчиками и морской свинкой уже неделю как уехал к приятелю в деревню, ясное дело, не ради себя, а ради своих подопечных, недаром он был маниакальным любителем животных. А что, если радио все-таки слышалось от Куцбеловой? Ротаридесы, переглянувшись, не могли удержаться от улыбки. Стоило заговорить о Куцбеловой, как им невольно вспоминалась одна история, которую она сама рассказала, повстречав их как-то на автобусной остановке; старуха была ни жива ни мертва от ужаса — еще бы, забрела за тридевять земель от своих привычных маршрутов, — и они помогли ей сесть в автобус. «К дохтуру еду, — сообщила она тогда. — Я уже была у него раз, да он какой-то чудной. У меня, знаете ли, ухо болит, а он давай в нем ковыряться да дуть. Бабушка, говорит, это плохо, что вы не слышите. Чего, говорю, плохого, на одно ухо я оглохла еще с войны, да и второе мне без надобности. Пришла я не потому, что не слышу, а потому, что болит. А он знай пристал: ну как, бабушка, теперь лучше слышите или нет? Какой, говорю, мне прок с того, что я стану лучше слышать, если не перестанет болеть? Ты мне слух не возвращай, лучше совсем его лиши, только пускай не болит… Ну, да он, знаете, молод еще, разве ему втолкуешь». — «Вот вам наш умозрительный гуманизм, наши подчас принудительные благодеяния», — сказал Ротаридес Тонке, когда они остались одни.
Австрийский диван и кресла, единственная роскошь в их квартире, превращались на ночь в двуспальную кровать. Педантичные, но узко мыслящие австрийцы не учли, что на их диванчике из гарнитура под громким названием «Мона» будут спать супруги; в разложенном виде он представлял ложе только для одного человека, поэтому Ротаридесам приходилось класть на пол верхние подушки с двух кресел из того же гарнитура и застилать одеялом и простыней. Решаясь на покупку «Моны», они отдавали себе отчет, что лучше удобно спать, чем удобно сидеть, но молодой оптимизм, вера, что в такой квартире они долго не задержатся, придавали им решимости. Теперь винить было уже некого, получили, что хотели.
— Я мечтаю о том дне, когда можно будет прийти и завалиться на перину, — сказала Тонка, проделав ежевечернюю гимнастику.
— Куда прийти? — недоуменно спросил Ротаридес.
— В нашу спальню, конечно. Утром я никогда постель бы не застилала, а вечером… вечером пришла бы — и прямо бух на перину. Когда-то это будет?
Ротаридес закашлялся, завозился, и подушки на полу разошлись.
— Вспомни лучше тех, кто приходил к нам по объявлению твоей тетки, когда она собиралась перебраться в город. Десять лет жили вообще в одной комнате, еще хуже, чем мы.
— Зачем вспоминать о них? Ты еще скажешь, что в свое время в деревне вся семья жила в одной комнате. Без горячей воды и с дощатой уборной во дворе. А теперь вон какие дома отгрохали, прямо под окном!
— Может, купить ружье да и перестрелять их всех… — отозвался Ротаридес примирительным тоном.
Следует заметить, что такие диалоги на сон грядущий велись не впервые. Даже слова произносились почти одни и те же, менялись только ролями — в зависимости от того, кто первый заводил речь о спальнях и перинах.
Ротаридес погладил Тонкино бедро и потянул ее за рубашку.
— Оставь, я устала, — сказала она, поворачиваясь к нему спиной.
Ротаридес обиженно убрал руку. Тонка снисходительно погладила мужа по подбородку.
— Ты же знаешь, после купанья меня сразу в сон клонит.
— Можно подумать, ты каждый день купаешься.
Уже засыпая, Тонка проговорила:
— Прежде, у нас дома, когда мы вылезали из ванны, на стенках оседала смытая с нас грязь. А теперь после купанья вода всегда такая чистая, чистая…
— Что лишний раз свидетельствует о прогрессе, — насмешливо подхватил Ротаридес, и всякий раз, когда Тонка отвергала мужа, его тон звучал особенно иронично. — Возросший уровень жизни…
Вдруг, словно бы по наитию, он встал, но, перелезая через жену, задел ее ногой, отчего она, естественно, проснулась.
— Куда ты?
— Да так… хочу взглянуть на небо.
Отдернув пыльную занавеску, он высунулся из окна и стал смотреть на небо. Надо сказать, в глубине души Ротаридес питал слабость к звездам и еще с юности мечтал стать астрономом-любителем.
— Бог весть, много ли в этом году ожидается комет, — сказал он.
— Перестань!.. — в отчаянии взорвалась Тонка. — Когда ты наконец угомонишься? Четырехмерный параллелепипед, теория относительности… а теперь еще кометы!
— В тебе говорит предрассудок, Тонка, — торжественно провозгласил Ротаридес, настроенный на великодушный и возвышенный лад созерцанием безграничного ночного небосвода. — В конце концов это вовсе не заумь или нечто непостижимое. Даже при средних способностях можно понять Эйнштейна, точно так же, как и музыку Бетховена. В наше время никого не удивляют такие простые и привычные понятия, как точка кипения воды, движение маятника или давление в двигателе. Но ведь в ту эпоху, когда были сделаны все эти открытия, они были такими же абстрактными и загадочными, как сейчас смещение спектральных линий к красной черте или отклонение лучей света. — Немного помолчав, он добавил: — Недавно один непрофессиональный астроном, просто-напросто любитель, открыл комету, которая названа его именем… — Но Тонка уже не слышала этой знаменательной фразы, она спала и — как всегда после изнурительного дня — даже тихонько похрапывала.
4
Каждое утро, примерно с половины шестого, Вило начинал повторять слова из своего словарного фонда. Как ни прискорбно, но первым вразумительным словом, которое Вило произнес за время своей краткой карьеры в науке красноречия, было не «мама» и не «папа», а «машина»; по-видимому, его первые уличные впечатления оказались наиболее сильными. Ротаридес прилежно записывал каждое новое слово, произнесенное сыном, в специальный дневник и особо выделял записи о первых попытках составлять фразы. Но в этом отношении Вило не баловал родителей, синтаксис и фразеология были для него камнем преткновения.
Поэтому нынешним утром отец удивленно вздрогнул, когда Вило отчетливо произнес:
— Пойдем зиляткам!
Едва успев изобрести, не без труда, эту загадочную просьбу, Вило тут же повторил ее раз десять. Как ни бился Ротаридес, расшифровать загадочное слово он не смог.
— Бога ради, что значит «зиляткам»? — обратился он к Тонке.
— Не знаю, — отмахнулась было она, но, поскольку Вило тянул свое, вдруг вспомнила: — Ах да, вчера мы проходили мимо зоопарка, и я пообещала, что сегодня вы сходите к зверятам.
В субботнее утро Ротаридеса могла поднять с постели только какая-нибудь вдруг осенившая его идея или новинка в словаре сына. Он записал просьбу Вило под очередным порядковым номером, а также свое объяснение к ней.
— Знаешь, что мне приснилось? — Тонка вытянулась по диагонали на их общем ложе, голова ее завалилась в щель между подушками, которые за ночь успели разойтись. — Будто мне срезали веки… Так щипало глаза, даже моргать не могла…
— Оно и понятно, сколько можно сидеть за машинкой. Капала вчера капли?
— И капала, и мазью мазала. Но ни капли, ни мази не помогают, когда глаза устают… На сегодня мне осталось напечатать еще двадцать страниц.
Ротаридес склонился к Тонке, внимательно приглядываясь к ее глазам; густая сеть сосудов, прочертившая белок, свидетельствовала о хроническом конъюнктивите.
— Сегодня получше, — сказал он твердым голосом. — Если хочешь, сходи сама с Вило в зоопарк.
— Нет уж, до обеда иди ты, а после обеда отправлюсь я. Давай, как обычно, соблюдать очередность.
Ротаридес поцеловал Тонку в плотно сжатые губы. По утрам, не побывав в ванной, она не любила целоваться. Вило стоял в кроватке и наблюдал за родителями.
— Пойде-е-ем… — заканючил он плаксиво, понимая, что перестал быть центром внимания.
Когда примерно через час Ротаридес открыл дверь, то чуть не опрокинул близорукую мадьярку Рошкованиову: она стояла под дверью с флаконом жидкости для чистки и влажной тряпкой в руках.
— Натерла вам двери, — улыбнулась она. — А этой не натру. — Она показала напротив, где жила ее заклятая врагиня Тварогова. На днях в районном национальном комитете они взапуски обвиняли друг друга, твердя, что буянят на лестнице и нарушают покой соседей. Беспрерывные скандалы, от которых у Ротаридесов дребезжали оконные стекла, помогали им, надо думать, поддерживать бодрость духа. — И площадку нынче не стану мыть всю. На вашей половине вымою, а на ее нет…
— Благодарю вас, пани Рошкованиова, — дипломатично ответил Ротаридес, косясь краем глаза на двери Твароговой. Он понимал, что обе эти скандальные старухи оспаривают друг у друга право на их дружбу, словно и впрямь дело шло о награде, но неукоснительно соблюдал нейтралитет.
— Идем зиляткам, — важно сообщил Вило. Своим внезапным появлением в дверях он спугнул старуху, уже совсем было приготовившуюся к пространному монологу.
— Куда ты собрался, миленький?
— Зиляткам, — повторил Вило и стремглав помчался вниз по лестнице.
Ротаридес откланялся и поспешил за сыном. Вдогонку старуха успела крикнуть им самое главное, из-за чего сегодня и находилась в добром расположении духа:
— Дочка пишет, что приедет!
Ротаридес знал, что Рошкованиова когда-то удочерила и воспитала девочку, которая впоследствии удачно вышла замуж и переехала в Будапешт. Его не слишком занимало, приедет она или не приедет, ясное дело, старуха объявила об этом только ради Твароговой, которая наверняка подслушивала под дверью. Пусть лопнет от зависти!
На улице вопреки ожиданию их встретило неприветливое, хмурое утро, как будто никакой весны не было и в помине. Ротаридес выждал в подъезде и, только убедившись, что старуха убралась восвояси, вернулся за теплыми шапкой и пальто для Вило. Конечно, разумнее всего было бы вообще никуда не ходить, особенно тем, у кого была детская комната.
В зоопарке они оказались единственными посетителями, и Ротаридесом уже при входе овладело чувство, что они явились сюда после закрытия сезона. Казалось, будто в это серое весеннее утро, когда все вокруг дышит холодом, а дорожки сразу же за воротами исчезают в белесой мгле, никто, кроме них, даже не помнил о буйной зелени парка, находящегося в непосредственном соседстве с оживленной городской магистралью. В такую погоду, думал Ротаридес, возможно, и не следовало бы вообще вспоминать о зоопарке, возможно, лучше держать детей в убеждении, что зоопарк — это как бы перелетная птица, что существует он лишь в присутствии детей, в радостные для них, солнечные дни. Пожалуй, с его стороны было просто бестактно, если не кощунственно, явиться сюда в такую пору, хотя обычные часы открытия и закрытия зоопарка аккуратно действовали и ничто — ни объявление, ни знак, ни табличка не запрещали никому осматривать или даже трогать зверей в их тесных клетках, домиках, рвах и загонах, неумело имитировавших уголки дикой природы. Из чисто служебных соображений по-прежнему сохранялся запрет на кормление зверей.
Вило, тоже несколько удрученный, крепко вцепился в отцову руку, когда в дальнем вольере пронзительно загалдели попугаи, а в ответ им с другого берега лощины отозвалось всполошенное гоготанье диких уток, гусей и лебедей, словно перелетные птицы оповещали всех, что упустили срок отлета. Антилопы, зубры, пони, тигры и пумы по очереди поднимали головы и тусклым взглядом провожали одинокую пару посетителей. В черных глазах гималайского медведя, поднявшегося с громким сопеньем на задние лапы, застыло напряженное ожидание; в принужденной позе стоял и его северный сородич, всего в нескольких метрах от него за бетонированным, наполненным водой рвом, словно высеченный из цельной глыбы арктического льда.
Ротаридес покрепче запахнул у Вило воротник пальто и, вздохнув, повел его по середине дорожки.
В какой восторг пришла бы детвора в погожий солнечный день при виде павиана, особенно если б он затеял прыгать с перекладины на перекладину или, плотоядно оскалив желтые зубы, просунул бы между прутьев косматую лапу! Какое удовольствие попотчевать шотландскую овцу пучком листьев с тернового куста! Сейчас Вило ни к чему не проявлял интереса, и Ротаридес, виновато сутулясь, держался подальше от заграждений, обрамлявших неширокую дорожку.
Наконец они добрались до одноэтажного домика с заколоченными окнами и дверями, смахивающего на буфет или на сарай для корма. Ротаридес приостановился, но потом решился заглянуть за самую дальнюю ограду, примыкавшую на косогоре к высокой стене. За металлической сеткой стоял казуар и пристально смотрел на подходивших радужным глазом. Ветер трепал его черное оперение, отчего оно отливало металлическим блеском. На шее у казуара пламенели свисающие вниз складки кожи огненно-красного цвета. Мощный роговой шлем на голове придавал ему вид инопланетянина. Ротаридес встал как вкопанный перед этим редкостным созданием, очевидно, на роду ему написано еще недолго обитать на нашей земле, поэтому-то оно появляется как бы украдкой и невзначай, словно в поисках укромного уголка, где можно было бы дождаться конца дней своих. Однако удивление, застывшее в мерцающем взоре казуара, поражало больше, чем весь его сказочный облик; не шелохнувшись, ни разу не моргнув восковыми веками, казуар смотрел на представителей рода человеческого, ожидая минуты, когда порыв ветра или любая иная небесная стихия сорвет их с места и швырнет в бездну тьмы…
— Кику, — сказал Вило. И тут же, будто слово это прозвучало заклинанием, из-за туч выглянуло солнышко, и вдруг лежавшая на всем печать уныния разом исчезла.
Сзади протренькал звонок; по дорожке на них неслась на трехколесном велосипеде девочка лет пяти, вдали замаячили еще какие-то фигуры. Ротаридес почти силком оттащил Вило, который все пытался завести с казуаром беседу на петушином языке, и повел его прочь. Из темных провалов загона осторожно выбрались гиены, принюхиваясь к выхлопным газам: ветер пригонял их с улицы, куда выходил дощатый забор зоопарка. Ну и дрянное жилье, мерзкое жилье, почти как наше, невольно подумал Ротаридес, с отвращением приглядываясь к этой, с позволения сказать, резервации. Спросили бы хоть у той же гиены, каково ей дышать загрязненным воздухом…
Только у самого выхода он спохватился, что дома их еще не ждут, остановился, теперь они с Вило поменялись ролями: сын тянул на улицу, куда его манила цепочка машин, а отец охотнее вернулся бы назад.
— Эй, постойте! — Из окошка кассы высунулась голова, которую вряд ли можно было причислить к числу заморских зверей. — За фотоаппарат с вас крона причитается!
Мужчина, к которому относились эти слова, обернулся, хотя уже миновал отгороженный проход к кассе, и Ротаридес узнал в нем своего однокашника по гимназии. Господи, что у него за вид! — подумал он. Звали его Йожо Тропп, в гимназии он был звездой легкой атлетики, подающим надежды чемпионом края по прыжкам в высоту. С первых дней школьной жизни Ротаридеса снедала жгучая зависть к этому тренированному, мускулистому малому, к его горделивой тигриной походке, упругости и силе, которую он любил демонстрировать на глазах у восхищенных представительниц слабого пола. От былого Йожо Троппа прежней осталась, пожалуй, только физиономия, покрытая такой же, как раньше, пятнистой сыпью, но теперь она не так бросалась в глаза, потому что лицо расплылось, обрюзгло. Если раньше Троппа портила лишь эта сыпь на лице, то теперь приходилось прикрывать брюшко полами пиджака; ляжкам явно мешали при ходьбе узковатые брюки, и ныне вряд ли ему удалось бы взлететь над планкой не только краевого, но даже районного соревнования. Когда он положил перед окошечком кассы монету, Ротаридес обратил внимание, что и пальцы у него стали вроде короче. Только потом, когда они обменялись рукопожатием, он сообразил, что пальцы вовсе не стали короче, а просто растолстели.
— Здравствуй, Йожо!
— Здорово, Вило!
(Боже ты мой, что у него за вид! — мысленно ахнул Йожо Тропп. — Бледный как смерть, поджарый, как гончая, уж не солитер ли часом у него?)
— Это твой?
— А это твоя?
Йожо Тропп пришел тоже со своим отпрыском — девочкой в джинсовом костюмчике, она была постарше и явно смышленее маленького Вило.
— До чего ты выросла! — пошутил Ротаридес, заметив, что девочка смотрит на него в упор оценивающим взглядом, давая тем самым понять, что его сынок отнюдь не заслуживает ее внимания.
— Вот еще! Вы же меня никогда не видели, — отрезала высокомерная девица.
— Ну и что? Разве ты не растешь?
— А я хочу кафети! — подключился к беседе Вило, узрев у девочки пакетик с конфетами.
— Брысь, иностранец! — отчеканила девочка и отвернулась.
— Где работаешь? — с неподдельным интересом спросил Ротаридес.
— В Гипротрансе, юрисконсультом. А ты?
— Преподаю, — ответил Ротаридес, не вдаваясь в подробности.
— Мы собираемся устроить осенью встречу выпускников. — Тропп вытащил из внутреннего кармана новехонький бумажник и подал Ротаридесу изящно оформленную визитную карточку. — Позвони мне через месячишко-другой, сообщу подробности. Впрочем, и звонить не стоит… Загляни как-нибудь к нам вечерком, адрес, надеюсь, не забыл…
— Зайду, — нетвердо пообещал Ротаридес.
Тропп многозначительно поднял палец, слегка прищурил раскосые глаза и, расплывшись в улыбке, продекламировал:
— Gallia est omnes divisa in partes tres, quarum unam incolunt Belgae, aliam Aquitani, tertiam, qui… tertiam…[6] Черт, а как там дальше?
— Не помню. — Ротаридес пожал плечами и придержал Вило, который норовил дотянуться до конфет.
— Черт побери, по всем статьям стал сдавать. — Тропп шлепнул себя по животу. — Бывало, мог чуть не круглые сутки есть и пить, и все сгорало без следа, а теперь от кружки пива разносит…
Ротаридес смутился, ему стало как-то неловко, что он по-прежнему чувствует себя молодым, а возможно, и выглядит моложе своих лет.
— Эх-хе-хе, Великий Муфтий, вот уж кто поизмывался над нами, помнишь? Бывало, со страху у меня сводило кишки и перед его уроком почти всегда тянуло в сортир…
Ротаридеса позабавило не столько само признание, сколько то, что Тропп решился сделать его через десять лет. Его искушало желание посмотреть, как Тропп отреагирует на другое:
— А помнишь нашего Ваянока? «Тропп, скажите нам…» — Он пробасил на манер их старого учителя физики Моравца. Псевдонимом «Ваянок» тот подписывал свои стихи в школьных литературных альманахах, втайне торжествуя, что ни одна живая душа не догадывается, кто их автор. — «Тропп, скажите нам, говорит ли вам что-нибудь формула Rki = 0? Разумеется, ничего не говорит. Это Эйнштейново уравнение поля для пустого пространства. В данном случае оно соответствует содержимому вашей головы, пан Тропп. Садитесь и подумайте, каким из пяти методов классификации я сейчас воспользовался…»
— Вот идиот! — вскипел Тропп, словно возвращаясь на десять лет назад. — Прекрасно знал, что накануне я участвовал в соревнованиях. Старый хрен изводил нас, ведь это в университете проходят…
Но тут Вило предпринял отчаянную попытку вырвать у девочки из рук целлофановый пакетик. Та не задумываясь залепила ему пощечину. Вило ответил ей такой же любезностью.
— Перестаньте! — вскричали в один голос оба отца. Ротаридес решительно подхватил Вило на руки и шагнул к выходу.
— Уже уходите? — разочарованно протянул Тропп. — А то пройдемся, поболтаем еще. Если торопишься, мы отвезем вас на машине. Она у меня тут, на стоянке…
Ротаридес заколебался. Домой действительно было еще рано, но… Тропп обозвал его любимого учителя Моравца идиотом. Таким, как Тропп, видите ли, не нравилось, что он старался расширить обычную школьную программу. А разве он, Ротаридес, теперь делает не то же самое? И через десять лет какой-нибудь Тропп… Да разве это важно? Он давно смирился с мыслью, что его лекции интересуют, в сущности, лишь его самого. Не стоит принимать близко к сердцу чужое равнодушие, а то вообще перестанешь мыслить. И он согласился на предложение Троппа.
— Старик, — начал Тропп, разделив конфеты поровну между детьми, — а ты знаешь, что из нашего класса только мы с тобой обосновались в Братиславе? Когда я порой думаю об этой встрече выпускников, ну, что придется о себе рассказать, при случае похвалиться… Ведь каждому любопытно знать, чего добился другой. Верно я говорю?
— Неловко как-то… — пробормотал Ротаридес.
— Не спорю, не спорю, но деваться некуда, так уж заведено… Так вот, мне положена машина, скоро получу место в Генеральной прокуратуре. В таком городе вечно к чему-то стремишься и вечно чего-то не хватает. Здесь надо уметь делать дела. Представь, переехали мы в новый дом, а там полно пустых квартир, на лестнице эхо, как в колодце. Не успели въехать — звонок в дверь, какой-то тип предлагает: «Верчу дырки в панелях, пять крон каждая». Не успел убраться, за ним другой: «Металлические прокладки не желаете?» С четырех комнат запросил четыреста восемьдесят крон… Какой-то старикан, сущая пигалица, предложил образцы табличек на двери и на почтовый ящик… Кто-то обивает пороги специальным пластиком или черт его знает чем… А что из этого следует? — Тропп многозначительно подмигнул и сам же ответил: — У тебя положение, образование, а у тех деляг деньги! Сантехник, автомеханик или мясник на смех тебя поднимут, узнав, сколько лет ты учился и сколько сейчас зарабатываешь! Я, правда, не жалуюсь, оклад мне обещали повысить… Вся штука в том, чтобы ты был нужен полезным людям. Услуга за услугу, верно говорю? Только не всякий, чье богатство вот тут, — он постучал себя пальцем по той части тела, которую в свое время учитель Моравец квалифицировал столь неуважительно, — умеет им распорядиться. Известное дело… Впрочем, стоп! Станьте вон там! Раз уж мы заплатили крону, давайте сделаем несколько снимков.
Ротаридес оторопело встал около какой-то клетки, даже не поинтересовавшись, удачно ли выбран фон, и смотрел, как Тропп расстегивает футляр, из которого показался объектив фотоаппарата «Петри», позволяющего фотографировать без особых хлопот. Он продолжал болтать и устанавливая выдержку:
— В школе нам вдалбливали в головы, что отметки и знания — всё, и мы им чуть было не поверили. Как бы не так! На днях я встретил Ваничка, помнишь, который еле-еле переполз в последний класс, представь — жирует в Союзе потребительских кооперативов… Ты бы видел его новую «симку»! А с другой стороны — наш светоч, Ротаридес, — Тропп продолжал смотреть в видоискатель, — тот самый, который собственными руками сконструировал телескоп, чтобы наблюдать за движением звезд, так вот он трясется в автобусе и воспитывает молодое поколение…
— Ты ведь обо мне говоришь, Тропп. — Фотоаппарат в сотую долю секунды увековечил растерянное лицо Ротаридеса.
— А то как же. Впрочем, извини… Я все испортил, а? Как бы то ни было, в Братиславе устроились только ты, я и Ваничек. Ну разве это не замечательно?
Ротаридес стоял с кислой и недовольной миной, словно при виде ученика, принесшего в школу липовую справку, хотя за версту видно, что подпись родителей подделана.
— Однако пора по домам…
— Ты что, обиделся? Я же пошутил! Неужели тебе неприятно, что мы гордились тобой? — Тропп добродушно обнял Ротаридеса за плечи и примирительно заворковал: — Я тебя понимаю, старик! Ребенок все жилы вытянет, о жене и говорить нечего… Моя благоверная продала мой альбом с марками… А что с твоим телескопом?
— У меня его больше нет, — ответил Ротаридес, сам удивляясь происшедшей в нем какой-то странной психологической метаморфозе. Оба они вернулись памятью на десять лет назад и стали такими, какими были когда-то: Тропп — тщеславным и самоуверенным, ревниво переживающим свои успехи и неудачи, а он, Ротаридес, в свою очередь, нерешительным, замкнутым, всячески скрывающим свой страх перед людьми, мечтателем в маске бескомпромиссного реалиста. Неужели и вправду человек вообще не меняется?
— А пока телескоп был у тебя, ты что-нибудь открыл? — с живым интересом спросил Тропп.
— По-моему, да, хотя доказать не могу, — серьезно ответил Ротаридес, отлично понимая, что не признался бы в тайной своей правоте никому из тех, кто не знал его десять лет назад. — Второго сентября семьдесят шестого года, сразу после наступления сумерек, я открыл в созвездии Северной Короны новую комету, примерно десятой величины. Но я тогда не знал, что об открытии надо сообщить в Международный астрономический центр. А третьего сентября эту же комету открыл другой астроном-любитель из города Куинси в Калифорнии. Таким образом, комета получила название не Ротаридес, а Марк Кохлер… В ноябре ее можно было увидеть в обычный полевой бинокль…
На лице Троппа было написано удивление, смешанное с недоверием.
— На уроках физкультуры тебя тоже всегда кто-нибудь обгонял. — Он засмеялся. — Тотальное невезение, а?
— Но я-То знаю, что был первым, — упрямо проговорил Ротаридес и, решительно откланявшись, поволок за собой Вило, чей подбородок был весь в коричневых потеках от шоколада.
— Старик! — крикнул Тропп. А когда Ротаридес оглянулся, еще раз щелкнул спусковым крючком. — Последний снимок первооткрывателя кометы, на сей раз в в компании с зеброй! — Он захохотал. — Заходи недельки через две. Или хотя бы позвони…
— А ты пока выучи физику! Я тебя проэкзаменую.
— Иди ты знаешь куда…
Несколько безмолвных свидетелей укоризненно посмотрели на двух мужчин, но, не дождавшись продолжения дискуссии, с напускным интересом взялись разглядывать зверей, которые вовсе и не собирались их развлекать.
В автобусе Ротаридес уставился в окно, но ему мозолил глаза приклеенный к стеклу плакатик, и он наконец прочитал его:
«Благодарим всех молодых и здоровых, которые во время проведения Недели внимания к престарелым и инвалидам уступят им свое место в городском общественном транспорте. Уступайте им место и в другие дни, не забывайте об этом непреложном моральном долге. На вашу любезность когда-нибудь ответят любезностью и вам».
Под последней фразой какой-то шутник приписал обыкновенной шариковой ручкой:
«А кто знает, доживу ли я до этого?»
Отчасти сочувствуя автору примечания, Ротаридес, обремененный множеством моральных заповедей, всю дорогу сидел как на иголках и озирался, не появится ли в автобусе старик или инвалид из их большого дома на Ястребиной улице, чтобы уступить ему место. Но никто не появился, словно на время «Недели внимания» старики избегали пользоваться общественным транспортом.
5
Сквозняк, ворвавшийся в прихожую, сдул с полки только что вынутый из машинки лист бумаги, и Ротаридес, ловко поймав его в воздухе над самой головой сына, от первых же строк не мог оторваться:
«…на террасе ресторана «Кот д’Ор», в гостинице «Палма о Лак» в Локарно, посетители могут вволю наслаждаться дуновениями ласкового ветерка, веющего с озера, и любоваться отсветами тлеющих древесных углей, на которых готовят фирменные блюда под наблюдением шеф-повара Граппели, прошедшего курс обучения у знаменитого Эскофье в ресторане «Ритц» в Лондоне. Я смаковал ассорти несказанного вкуса под названием «Земля и море» — из мяса барашка и индейки, отборных пресноводных и морских рыб — и, памятуя прежний опыт, тщательно продумывал тактику, что помогла бы мне выведать у неумолимого владыки кухни — время от времени он возникал около жаровни, величественно-сосредоточенный, повелевающий своими подданными, подобно богу гастрономии, — рецепты его непревзойденных блюд, среди коих можно назвать, к примеру, морские языки с креветками — их обливают и обжигают в перно, — ребрышко барашка с куриной печенкой, острейшим соусом и травами, тушеный морской петух в гнездышке, двадцать одно блюдо из лягушиных лапок с устрицами…»
— Что это ты перепечатываешь, Тонка? — Ротаридес осторожно положил листок на место и вошел в комнату. Как ни странно, но у него потекли слюнки при мысли о яствах, хотя представить их себе было еще труднее, чем эффект Мёссбауэра.
— Это один путешественник описывает свои впечатления гурмана. — Стоя посреди комнаты, Тонка повязывала голову косынкой. Она привыкла делать это с тех пор, как однажды заметила, что Ротаридес не слишком ловко пытается скрыть волос, выловленный из супа. — Предлагает вниманию читателей рецепты, которые он собирал в течение многих лет…
— А у нас что? Обед готов?
— Он еще спрашивает! Когда же мне готовить, если работы навалом? От вчерашнего остался соус, сейчас сделаю глазунью…
Примечательно то, что нынешние Тонкины кулинарные таланты, вообще-то весьма заурядные, открылись только в замужестве, вернее сказать, свою кулинарную карьеру она начала с азов. Когда они поселились в этой квартире, она сперва боялась даже зажечь газ, и однажды часа два пыталась сварить мясной бульон на холодной плите. Но как уроженка того района, где даже самая неумелая кухарку может приготовить хотя бы одно блюдо: картофельные оладьи, Тонка тоже умела отменно готовить их. Ротаридес в любое время мог смело пригласить к себе знакомых на картофельные оладьи, не опасаясь, что гости на следующий день будут ругать хозяйку. И сейчас он с удовлетворением подумал, что шеф-повар Граппели в его локарнской гостинице и понятия не имеет о Тонкиных картофельных оладьях…
Во всем доме на Ястребиной улице наступило время обеда. Через вентиляционное отверстие над плитой, затянутое металлической сеткой, в кухню из соседних квартир проникал целый букет запахов. Надо всем царил чеснок, но иногда сквозь его плотный заслон пробивался и аромат жаренного на сливочном масле лука, дух подгорелого растительного масла, тмина, сладкого перца, майорана, имбиря и прочих совместимых и несовместимых между собой благовоний, заглушавших друг друга и вперемешку врывавшихся в вытяжную трубу. От Ротаридесов к соседям устремлялся аромат укропа, сметаны, уксуса, а за ним и свиного жира, когда Тонка растопила его на сковороде и стала жарить яичницу. Растущая концентрация запахов одновременно свидетельствовала о том, что атмосферное давление неотвратимо падает.
Порой Ротаридесом завладевали, так сказать, обонятельные воспоминания. По какому-нибудь поводу вспоминалось, как, сидя в их кухне за столом, он молол в деревянной мельничке твердые зерна черного перца, задыхаясь от нестерпимого жжения в носу. Иногда ему виделось, как мама, улыбаясь, нюхает хлебный мякиш, потому что трет хрен для пасхальной ветчины и на глазах ее выступают слезы. Или ноздри начинал щекотать аромат ванили, запах ее связывался в его сознании с посыпанными сахарной пудрой рогаликами с начинкой из сливового повидла, у них в доме прозванных «выйди-вон». Иной раз вид обыкновенной картошки способен был вызвать зримый образ белесых картофельных ростков в затхлом подвале, где со стен свисали длинные космы паутины; отец с корзинкой в руке нагибается то над грудой картофеля, обирая ростки со сморщенных, лежалых клубней, то в углу выкапывает из песка морковь, сельдерей или кольраби, а не то укладывает капустные кочаны, очистив их от подсохших верхних листьев. Случалось, память воскрешала просто благоухание ночи; Ротаридес повалился лицом в лопухи, вспугнув ящерицу, юркнувшую куда-то в траву, и когда он перевернулся на спину, то почувствовал жжение в носу от прилива крови, а в бездонной выси мерцало созвездие, знакомое даже детям: Большая Медведица. Липовый цвет источал густое медвяное благоухание, загорелые мальчишеские руки становились желтыми от пыльцы, в сумку залетал то лист, то сухая веточка, глаз вдруг защипало от попавшей соринки. Пыль забивала нос, глотку и уши, хрустела на зубах, превращаясь в муку, а вот мука у мельника в свою очередь превращалась в пыль, осыпалась с волос, бровей и усов, даже вечно желтые от табачного сока кончики усов его и те становились белыми. Потом вспомнились сера и фосфор, ядовитый дым после взрыва ракеты, начиненной порохом, его осторожно высыпали из четырех автоматных патронов и смешали со спичечными головками. Воспоминание это перебивалось запахом школьного мела, мокрой губки и кисловатого спертого воздуха, когда дежурные забывали проветрить класс. И один-единственный раз повеяло запахом морского песка, совсем не такого, как дома, в подполе, — чистого и крупного, песка альбатросов, песка динозавров. Бог весть почему мощное благоухание укропа напомнило Ротаридесу морское побережье, померещилось колыхание черно-зеленых водорослей в прозрачной морской глубине.
— Идет! — возвестил Вило, и этим было все сказано, потому что сын, весь красный от натуги, сидел на горшке.
И это тоже зовется ароматом, подумал Ротаридес, по крайней мере если речь о собственном детище… Но вслед за мысленной декларацией родительских чувств к сыну Ротаридес вспомнил, что вчера Вило уничтожил результаты многодневного труда над моделью параллелепипеда, и минутная нежность сменилась негодованием. Нет, в таких условиях заниматься творческой работой невозможно… Подойдя к окну, он посмотрел на белоснежные стены вилл через дорогу. На одном из ближайших балкончиков, выложенных мореной елью (Ротаридес-то знал, что это лишь более скромный вариант террасы с другой стороны виллы, обращенной к опушке рощи), стоял пожилой бородатый мужчина, над его головой взлетали в пронизанный солнцем воздух облачка голубоватого дыма. Ротаридес невольно проглотил слюну, так тянуло закурить. Нет, он воздержится от сигареты до обеда… Этот бородач уже давно ассоциировался у Ротаридеса с одним архитектором, который как-то раз выступал в телевизионной передаче и запомнился ему благодаря одной смелой фразе: «Архитектура исчезла из нашей жизни, она целиком подчинена задачам строительства…» Ну да, думал он у окна, только единицы могут позволить себе такую роскошь, как архитектура, в подавляющем большинстве наш брат вынужден уповать хотя бы на строительство. Что ни говори, а факт остается фактом: одни живут вот в таких виллах, а другие в Дольных гонах или Дубравке[7]. Оно бы еще ничего, если бы под самым вашим носом не возвели, в качестве раздражителя, образчик той самой, якобы несуществующей, архитектуры…
— Ты соизволишь это вынести? — Тонка с тарелками в руках стояла над горшком, торжественно выставленным посреди комнаты. Вило, вышколенный железным ясельным регламентом, стоял поодаль на четвереньках, задрав кверху голую попку, и смиренно ждал, когда его обслужат.
В то время, как Ротаридес спускал воду в унитазе, по канализационной трубе до него донесся щебет птиц. Он в изумлении прислушался: неужели продавец пива берет попугайчиков даже с собой в уборную?
В ванной он тщательно вымыл горшок щеткой, а вернувшись в комнату, застал Тонку окончательно раздраженной.
— Скажи, пожалуйста, сколько он съел конфет?
Ротаридес укоризненно посмотрел на сына, который восседал на своем высоком раскладном стульчике с перекладинкой, счетами и полукруглой полочкой. Малыш плотно сжал губы в знак того, что он отказывается принять из материных рук хотя бы ложку еды. Пожалуй, ничто на свете не расстраивает до такой степени заботливых родителей, как отсутствие аппетита у их ребенка. К тому же Тонка с маниакальным упорством твердила, что Вило для своего возраста плохо развит, слишком худой и слабый.
— В этом весь ты, — злилась Тонка, — тебе не пришло в голову, что Вило должен нормально пообедать? Ну как я могу уговорить его есть соус, если он налопался конфет?
— Будешь кушать — получишь самолетик, — сделал робкую попытку улестить сына Ротаридес.
— Сделай милость, сядь и молчи! — взорвалась Тонка.
Ротаридес обиженно забился в угол, продолжая, однако, мысленно изобретать очередную тактическую уловку, дабы пробудить аппетит у Вило.
— Смотри-ка, воробышки! Видишь, вон они дерутся! — Тонка отдернула занавеску и показала вниз на дорожку, где люмпен-пролетариат птичьего царства затеял междоусобицу из-за какой-то корки. Перед домом на Ястребиной улице был излюбленный пункт сбора пернатых, особенно зимой, когда сюда слетались целыми стаями даже вороны. Обладай этот крылатый народец хотя бы крупицей чувства благодарности, он должен бы славословить, вернее, славочирикать и славокаркать бывшего продавца пива Шубака, который каждое утро обшаривал окрестные помойные баки, набивал отходами вместительную жестянку из-под селедки и потом разбрасывал объедки на улице и на дороге в непосредственной близости от шикарных вилл. Не гнушаясь и самыми завалящими объедками, птицы мигом расхватывали угощение, и только это спасало их благодетеля от расправы разъяренных хозяев вилл.
— Давай покушаем! — уговаривала Тонка, держа полную ложку перед самым носом Вило. Но воробьиная стая не усыпила его бдительности.
— Снег! — В поле зрения Вило попало нечто еле различимое в воздухе.
— Да это не снег, это пух, — разъяснила Тонка, — он летит с цветущего тополя, понимаешь?
За оконным стеклом и вправду бесшумно порхали гонимые ветром белоснежные хлопья. Вдруг одна пушинка залетела через приоткрытое окно в квартиру и в затишье почти неподвижно зависла на месте.
— Вот она, вот она! — И Вило в восторге открыл рот. Содержимое ложки отправилось туда.
— Ух! — облегченно вздохнула Тонка.
— Выйду на улицу покурить, — заявил Ротаридес, уже опустошивший свою тарелку стоя, как в буфете.
Вокруг дома пух летел еще гуще. Ротаридес с сигаретой в руке медленно добрел сквозь снегопад древесного пуха к окну, за которым его жена с ложкой в руке вела поединок с Вило. Задрав голову, он сумел разглядеть, что пушинки, собственно, белесого цвета, а внутри них едва заметной точкой скрывается семечко. Одна из них, попав на ладонь Ротаридесу, застряла между пальцев, он дунул на нее снизу, стараясь загнать в открытое окно на потеху Вило. Потом повторил опыт со второй пушинкой. В вилле через дорогу на балконе застыл бородач, сжимая ручку двери, и с удивлением смотрел вниз, где приземистый, коротко остриженный мужчина в вязаной кофте и шлепанцах вертел задранной головой и нелепо подпрыгивал, ловя в воздухе неопознанные летающие объекты.
— Пять ложек, — трагическим голосом сообщила с многозначительным видом Тонка, когда Ротаридес вернулся. — Так дальше дело не пойдет. Пока он спит, я успею быстренько сбегать к Эве и вернуться. Тебе никто не будет мешать, можешь работать.
— Как хочешь, — согласился Ротаридес. — А кофе выпьем?
— Нет, я попью у Эвы.
Ротаридесы принципиально поддерживали более или менее близкие отношения только с теми, кто жил в сходных с ними жилищных условиях. Тонкина подруга, Эва Матяшикова, имела однокомнатную квартиру на пятнадцатом этаже в башне неподалеку, правда, сама Эва была еще не замужем, и это обстоятельство не только ставило ее в более выгодное положение по сравнению с подругой, но и позволяло надеяться на лучшее будущее. Ротаридес понятия не имел, какие именно разговоры ведут между собой обе женщины, что их связывает, не знал даже того, что Эва работает гримершей в театре и без ума от всего, что имеет отношение к театральному искусству. Откровенно говоря, это было серьезное упущение с его стороны. Дело в том, что Эва недавно разработала для Тонки целый план операции и как завзятая театралка окрестила его «операция Лисистрата». «Забастовка, — внушала она Тонке. — Отказывайся исполнять свои супружеские обязанности до тех пор, пока он не перестанет заниматься глупостями, пусть лучше решит вашу жилищную проблему». «А как ты себе это представляешь? Я ведь не могу уйти в другую комнату, даже на другую кровать не могу!» «То-то и хорошо! Даже лучше, что вы по-прежнему будете рядом. Мужа это еще сильнее заденет. У него сложится впечатление, будто он тебе надоел, будто тебе он противен, поскольку у тебя нет возможности хоть немного отдохнуть от него, позволить себе хотя бы ночью расслабиться». «Мы и впрямь не можем выспаться как следует, даже во сне мешаем друг другу». «Вот видишь! И ради этого ты хочешь губить свою молодость? Ничего ему не говори, пока сам не догадается или не спросит… Голубушка, ведь так нельзя! Да будь я в подобном положении, я бы обегала все национальные комитеты, врачей, созвала бы собрание на работе, родственников взяла бы за бока… А он? Что он делает?» «Дает объявления». «Этого мало! Почти ничего! Если мужчина не может обеспечить семье нормальные условия, он или человек безответственный, или у него на стороне кто-то есть, или он просто чокнутый! А может, он и вправду чокнутый? Ведь он до сих пор не удосужился запомнить, как меня зовут!» Эва принадлежала к числу тех женщин, которые способны простить мужчинам многое, включая любые заскоки, но невнимательность не прощают никогда. «Ты не права, — возражала Тонка, — он заботливый, внимательный, но есть же вещи, перед которыми даже более практичный человек бессилен. Увы, ничего нельзя сделать». Эва только презрительно фыркала в ответ. «Если мой теперешний план не поможет, приведу к вам одного ловкача, ему и квартира, и все такое прочее — раз плюнуть. Поговори с ним, сделай вид, что ты в восторге от его умения устраиваться, что он тебе нравится как мужчина… Это должно подействовать! А главное, не бойся, что твой неудачник взбеленится, уж скорее ты сама взбеленишься!» И еще одного не знал Ротаридес: гурман-путешественник, рукопись которого взялась перепечатывать Тонка, принадлежал к немногочисленным поклонникам Эвы, и, по всей вероятности, она вертела им с помощью тех женских хитростей, которым обучала Тонку. Мужчинам остается утешаться тем, что женщины Эвиного типа наслаждаются жизнью лишь до поры до времени, пока не окажется, что молодость миновала, красота поблекла и, как говорится, последний поезд ушел из-под самого носа. Старого селадона Эва использовала преимущественно на кухне. Тонка уже собиралась к подруге, а он заканчивал готовить спагетти по-карбонарийски и при этом всячески расхваливал преимущества электрической вилки для наматывания макарон, которую привез из Италии, но в вилке сели батарейки, а новых у нас не достать.
Когда Тонка позвонила, магистр кулинарных наук посыпал разложенное на порции кушанье тертым пармезаном.
— А вот и она! — воскликнула Эва. — Прекрасно, садись с нами обедать!
— Нет, спасибо, я только что пообедала, — отказывалась Тонка.
— Мадам. — Селадон, которого Эва почему-то окрестила Куки, приблизился к Тонке, глядя на нее в упор. — Даме вроде вас не может быть свойственно чувство пресыщения, ибо, как известно, любое кушанье мы только пробуем, дабы испытать самые разнообразные вкусовые ощущения. — Он взял Тонкину руку, церемонно приложился к ней, пощекотав ее при этом холеными и, судя по всему, крашеными усиками.
— Странно, — добавил он, — у вас подушечки пальцев жестче, чем я ожидал…
— Это от машинки. — Тонка смущенно убрала руку, взглянув мельком на платок в крапинку, повязанный у селадона на шее под расстегнутым воротом рубашки. От него разило крепкими духами неизвестной ей марки. Из мужской парфюмерии ей ближе всего был знаком и больше нравился запах дешевого лосьона после бритья под названием «Триста семьдесят восемь».
— Стыд и позор! — Селадон театрально заломил руки. — Своей злополучной книгой я тоже порчу эти прекрасные ручки! Кстати, какого вы о ней мнения?..
— Превосходная книга, — искренне сказала Тонка.
— Очень рад слышать, — удовлетворенно замурлыкал Куки, отодвигая стул от уже накрытого стола. — Будьте любезны, займите ваше место! Вы не имеете права отказаться от кушанья, которое я приготовил собственноручно.
Тонка села и начала извиняться:
— Я пришла сказать тебе, чтобы ты не рассчитывала на прогулку с нами. Ребенок почти ничего не ел за обедом, в таких случаях он потом капризничает и хнычет. Никакого удовольствия не получишь. Как-нибудь в другой раз, ладно?
— Жаль. — Эва с лукавой улыбкой обратилась к Куки. — Ты не представляешь, какой это забавный малыш! Мы однажды попросим тебя побыть с ним, ладно?
— Как велишь, Эвочка. Но я, правда, по опыту знаю, что не внушаю детям особой симпатии.
— Вот ведь какой! Лишь бы отвертеться, — засмеялась Эва. — Детям, видите ли, он не по вкусу…
— Не в обиду вам будь сказано, мадам, — он с достоинством поклонился, — но дети не по моей части.
— Не беспокойся, привык бы, — поддразнила его Эва. — Глядишь, на старости лет захотел бы жениться и обзавестись детьми.
— Мадам, — Куки доверительно блеснул в сторону Тонки верхним золотым зубом, — эта женщина заключила с нашим общим знакомым пари, что я попрошу ее руки. И потому все ее высказывания следует воспринимать именно так.
Тонка тщетно старалась подладиться к их дурашливому настроению, которое подогревалось и вином; высокие бокалы наполнялись явно не в первый раз. Ей почему-то чудилось, будто всем ясно, каким тяжким бременем лежит на ней преждевременное, материально необеспеченное замужество. Их единственный кавалер оказался, вероятно, более чутким, чем можно было предполагать по его виду, и, заметив, что с каждой минутой их гостье делается все больше не по себе, он решил сменить тему:
— Грешно за едой не говорить о еде, а под это божественное кьянти не думать о его пряном букете… Признаюсь, дорогие дамы, что еда и этот нектар для меня — всё!
— Ну тебя, Куки! — надулась Эва.
— Но это же святая правда! Еда, милые дамы, играет в нашей жизни гораздо более существенную роль, чем мы обычно думаем. Мало кто возьмет на себя смелость сказать, подобно английскому романисту Форстеру, который открыто отнес еду к числу пяти важнейших факторов человеческой жизни! С вашего разрешения, я его процитирую: «Едой называется повторяющийся изо дня в день прием набора продуктов в специальное отверстие, имеющееся у нас на лице, и процесс этот не вызывает удивления и никогда не надоедает. Пища служит не только для восстановления наших сил, но имеет и свою эстетическую сторону, она может нам нравиться или не нравиться…» Я лично особо подчеркиваю эту эстетическую сторону, именно она превращает кулинарию в высокое и благородное искусство. Милые дамы, предлагаю тост в честь известного римского гастронома Марка Гавия Апиция, автора одной из древнейших кулинарных книг, хотя справедливости ради надо сказать, что до него над ней потрудились другие, прежде всего древние греки…
— Ну разве он не прелесть? — с улыбкой обратилась к Тонке Эва.
— Да-да, древние греки первыми поняли, что жить — значит есть, и сочетали прием пищи с прекрасным и возвышенным. У них даже великие люди не стыдились признаться в пристрастии к пище или вину. Сократ, например, говорил друзьям: «Воистину я люблю выпить. Ибо неопровержимо доказано, что вино, оросив душу, усыпляет заботы, как мандрагора человека, зато возбуждает веселье, как масло живит огонь…» Впрочем, хватит слов, все это вы прочитаете в книге, которую драгоценнейшая пани Тонка, не щадя собственных пальчиков, претворяет в соответствующие авторские листы…
И пошло, и пошло, пока пустые тарелки и бокалы не положили конец этому собеседованию, а в дверях Эва, подхватив Тонку под руку, шепнула:
— Как протекает наша операция?
— Не знаю, — озабоченно ответила шепотом Тонка, — но, кажется, я на это не гожусь.
— Только не сдавайся, держись. — Эва стиснула ей локоть. — Вот увидишь, он еще у нас вьюном завертится! Ты что, не помнишь, как бывало до замужества? Они из кожи вон лезут, лишь бы добиться своего. Вот тебе наглядный пример: Куки.
— Скажешь тоже! — шепнула Тонка. — Ведь он старик!
— Ну и что? Не будь дурой! При случае заставим его пригласить нас к нему на дачу, интересно, что ты потом скажешь! Возьми, почитаешь в трудную минуту… — Эва сунула ей в руки «Лисистрату» в переводе Мигалика[8].
— Ты пойми, я не из тех, кто способен на шантаж. Да еще такими методами. Я люблю его, Эва.
— Но-но, — подруга предостерегающе подняла палец, — а не кривишь ли ты малость душой да и себя заодно обманываешь? Ладно, можешь со мной не откровенничать, ступай…
И так далее, и так далее… Но еще раньше, как раз в ту минуту, когда зазвенели бокалы в честь Гавия Апиция и античных греков, а Ротаридес осторожно разложил инструменты, чтобы восстановить свой параллелепипед по проекту инженера Блоха, раздался звонок. Ротаридес бросился открывать, боясь, как бы не позвонили еще раз и не разбудили Вило, который беспокойно заворочался в кроватке.
За дверью стояла дворничиха, женщина таких внушительных объемов, каких Ротаридесам было не достичь, даже влезь они оба в одно платье, а рядом с ней — неизвестная личность столь субтильная и неприметная, что Ротаридес сперва ее и не разглядел.
— Вы ведь хотели бы поменять квартиру, верно? — тоненький голосок дворничихи как-то странно не вязался с ее мощными телесами, вид которых явно доказывал, что она едва ли довольствуется только эстетической стороной хлеба насущного.
— Да, — кивнул Ротаридес, насторожившись.
— Ну вот, можете договариваться, — продолжала дворничиха. — Это пани Траутенбергерова. — Ротаридес только теперь заметил старушку. — Пришла ко мне, не знаю ли я, дескать, кто хотел бы поменять меньшую квартиру на большую. Я сразу подумала о вас. У пани Траутенбергеровой трехкомнатная квартира тут по соседству, на Лососевой…
У Ротаридеса сердце забилось сильнее, как случалось уже не раз, вернее, не совсем так: до сих пор он или Тонка сами звонили в чужие дома, а если кто-нибудь и заглядывал к ним, то не иначе как по объявлению или по их личному приглашению. В первый раз человек пришел по своей воле, по собственному почину. Значит, она хочет или даже вынуждена меняться, и при этой мысли надежда, естественно, росла с головокружительной быстротой.
— Почему она меняет трехкомнатную квартиру? — спросил он деловитым и чуть ли не безразличным тоном, но на самом-то деле взволнованный до глубины души.
— Национальный комитет вынес постановление, — объясняла дворничиха, в то время как старушка по-прежнему с безучастным видом скромно переминалась с ноги на ногу. — Если сама не найдет поменьше, то ее выселят в официальном порядке. Понимаете, излишки площади…
Ротаридес почувствовал слабость, его даже бросило в жар. Господи боже, мелькнула мысль, неужели счастье все-таки нам улыбнется? Быстро овладев собой, он осторожно протянул старушке руку, словно боялся, что она исчезнет, как мираж.
— Заходите, пожалуйста, поговорим…
— Верно, поговорите, авось и сладитесь. — Дворничиха покивала сразу двумя подбородками, заговорщически подмигнув Ротаридесу маленькими живыми глазками.
В прихожей он помог старушке снять пальто; на миг она вроде бы заколебалась, словно заподозрив, что незнакомец может отнять у нее эту пахнущую старьем, сплошь вытертую коричневую драповую ветошь в разноцветных разводах. Войдя следом за ней в комнату, он быстро, но внимательно оглядел старуху. Платье на ней давно утратило прежний цвет, равно как и оттенок.
Стоя сзади, он видел ее длинную, согнутую дугой спину; если бы старость, ревматизм или застарелая привычка позволили бы разогнуться, она была бы никак не ниже его ростом. На левую ногу она немного прихрамывала.
Он с улыбкой предложил ей сесть, сгорая в душе от нетерпения.
Старуха пристроилась на самый краешек дивана, как посетитель, не желающий рассиживаться, как незваный и не ко времени гость. Скрестила ноги в пестрых шерстяных гольфах грубой вязки, руки сложила на коленях ладонями вверх. Кургузое, мышиного цвета платье и короткие рукава еще больше подчеркивали ее длинные, костистые руки и ноги, ее угловатость, все тело ее казалось окаменевшим. Столкнуться с ней — все равно что напороться на угол стола, невольно подумалось Ротаридесу. Но самое странное впечатление производила ее кожа. На узком лице, на шее и даже на руках она матово блестела, как воск, местами отливая синевой, словно у чисто вымытых и подрумяненных покойников; почти без морщин, но сухая и прозрачная, словно препарированная пленка без признаков жира. Редкие волосы, собранные сзади, были не седые, не каштановые — скорее, цвета ядра грецких орехов, долго валявшихся под деревом на ветру и в ненастье. Губы едва намечены, зато нос занимал главенствующее положение на лице, огромный, горбатый и до того крючковатый, что по праву мог считаться самым орлиным из всех носов, какие Ротаридесу приходилось когда-либо видеть. На глаза, такого же неопределенного цвета, что и платье, она иногда опускала ресницы, которые, казалось, при первом же резком взмахе рассыплются, как истлевшая бумага. Определить возраст старухи было непросто, страшно даже подумать, сколько ей могло быть лет, но наверняка очень много.
— Вы знаете пани Ничову? — без всякого вступления спросила старуха. Голос у нее оказался глухой, хрипловатый.
— Нет, — признался Ротаридес, чем лишний раз засвидетельствовал свою непростительную неосведомленность, так раздражавшую Эву Матяшикову. Дело в том, что пани Ничова, сотрудница соответствующего отдела национального комитета, могла бы повлиять на решение его жилищной проблемы, догадайся он, как другие, более практичные люди, похлопотать у нее об обмене. Она-то и выселяла пани Траутенбергерову из ее слишком большой квартиры.
— Понимаете, у Ничовой сколько уже зарятся на мою квартиру. Видели бы вы, сколько их у меня перебывало! На днях один заявился с детской коляской. Вы, говорит, такая-то? И прямо в комнаты, так и прет с коляской. Представляете, молодой человек? Прямо с улицы прется в квартиру и собирается поставить у меня коляску. «Я, говорит, уже был у пани Ничовой, она знает. Вы переедете в мою квартиру, потому что мне она мала». А где, спрашиваю, находится ваша квартира? «На такой-то улице, отвечает, одиннадцатый этаж». Это с моими-то больными ногами? Если бы вы только знали, молодой человек, как мне трудно ходить… Еле-еле дотащусь до магазина и назад, на автобус и думать нечего после того, как мне зажало ногу между дверьми. Я, знаете ли, не успела вовремя выйти, а водитель закрыл двери и тронулся с места, паршивец этакий! Так и поволок бы меня, если бы не люди… С того дня я и хромаю, а этот с коляской: «При чем тут ваша нога, там лифты». Знаю я ваши лифты! Может, они вечно сломаны… Тогда что делать, а? Как вам это понравится, молодой человек!
Старуха с трудом вытянула перед собой левую ногу, спустила гольфы и даже поддернула платье. Ротаридес смущенно наблюдал. Чуть ниже острого колена по внутренней стороне ноги тянулась цепочка белых шрамов. Кожа вокруг сморщенных островков была бурая, жилистая и без единого волоска. И тут Ротаридеса взяло сомнение: откуда эти пятна вокруг шрамов, то ли это старая кожа, то ли просто глубоко въевшаяся в поры грязь? Старуха любезно предоставила ему любоваться своей ногой — шрамы и впрямь окружала сплошная корка заскорузлой грязи. Ротаридес, притворившись, что не заметил этих застарелых наслоений, внимательно осмотрел больную ногу, сочувственно кивая головой. Когда Траутенбергерова снова подтянула гольфы, у него отлегло от сердца.
— Ничова, знаете ли, уже продала мою квартиру, — продолжала старуха, — получила мзду, и этот с коляской решил, что выкурит меня отсюда. Но я выставила его за дверь! Должно быть, после этого он побежал к ней, взял свои деньги назад, потому что она примчалась ко мне злая как собака. «Бабка, — кричит, — я ведь вам велела искать самой квартиру, а не то выселим вас в принудительном порядке и поедете в Петржалку[9]!» Что-о? — говорю. Меня — за реку, в Петржалку? Желаю остаться в этом районе и обязательно на первом этаже… «Пожалуйста, говорит, коли найдете, только, смотрите, быстро». И найду, говорю ей прямо в глаза, сама найду, мне ваших клиентов не надо!» Повернулась и ушла. И вот получаю официальный форшрифт[10], сплошь печати и параграфы… Что вы на это скажете, молодой человек? Мыслимое ли дело — выбрасывать меня вон вместе с моим Владиком!
— Вы живете не одна? — вытаращил глаза Ротаридес.
Старуха как будто только и ждала этого вопроса: выжала слезу и, по-детски жалобно скривив рот, начала всхлипывать:
— Внучек, сиротинка моя! Мама у него умерла в январе…
— Весьма сочувствую… — пробормотал Ротаридес, окончательно растерявшись. У него язык не поворачивался попросить старуху говорить тише, хотя Вило опять беспокойно заворочался в кроватке и зачмокал губами, что обычно служило предвестием пробуждения. Ротаридес на цыпочках приблизился к кроватке и прикрыл сына.
— Знали бы вы, какая это была красавица! — сокрушалась Траутенбергерова, уставившись на кресло, словно не видя сквозь слезы, что в нем никто не сидит, — Тридцать три года всего. А какие у нее были роскошные волосы, вы бы видели! Я вам потом покажу ее фотографию. А как она пела! Вы, молодой человек, может, слыхали ее, пела она с ансамблем в «Парке», знаете этот бар?
— Нет, я там не бывал, — несмело признался Ротаридес — ему куда приятнее было бы сказать старухе, что он видел и слышал ее дочь. Решив, что надо как-то выразить свое участие, он спросил: — Отчего она умерла?
— Да все ее этот… — Голос старухи снова дрогнул. — Говорила ведь ей: дочка, не выходи за него, или сама не видишь, что он за человек? Просто-напросто ниманд, ничтожество! «Но, мамочка, мы же должны пожениться…» Понимаете, они поставили меня перед фактом, волей-неволей пришлось согласиться, чтобы позора избежать. Как она его любила! А он… и говорить неохота. Такая была красавица, так хорошо пела, все мужчины на нее заглядывались. А он стал путаться от нее со шлюхами. Был у него мотоцикл, знаете ли, как-то раз в субботу заводит мотоцикл, дескать, на рыбалку еду, да она знала, что он опять к любовнице, и не пускает его. Схватилась за поручень, а он как огреет ее удочкой, прямо по глазам… Она как закричит не своим голосом: «Ой, мамочки», отпустила поручень, он и уехал. А когда вернулся, понял, что навеки лишил ее зрения… Жить с ним дальше мы не могли, да нам сейчас же и квартиру выделили, а дом-то еще не достроен. Вон там, внизу, молодой человек, мы натянули брезент, под ним спали и жили со всем геретом[11], ждали: вот только строители уйдут, сразу и вселимся… Но с той поры начала у меня дочка чахнуть, если раньше была веселая, то теперь все грустила. Однажды осенью и говорит мне: «Мамочка, я скоро умру!» Побойся, говорю, бога, перекрестила ее, сама подумай, каково мне, такой старой, твоего Владика растить? Ну, она вроде малость отошла, подружилась было с одним слепцом, он потом ходил к нам, все держал ее за руку и слушал, как она поет. Он даже хотел на ней жениться, да она только о том первом, о своем изверге думала, все не могла забыть, как он с ней обошелся. Училась у этого слепенького ходить по улице, а кончилось тем, что упала с лестницы… Зимой заболела воспалением легких, совсем слегла да так и не встала, сегинька[12] моя…
У приунывшего Ротаридеса вертелся на языке вопрос о больнице и врачах, но Траутенбергерова так зарыдала, что оставалось лишь ждать, когда она успокоится.
— Представьте, ее извергу и этого было мало! — заговорила она с новой силой. — Затеял судиться со мной из-за Владика, дескать, я его плохо воспитываю и сына должны передать ему, отцу. Владушко, говорю, положи одну руку вот так на сердце, другую вот так подними, — старуха изобразила все это в лицах, — и скажи: «Пан судья, я, Владушко Гатар — это его фамилия по отцу, — клянусь вам, что хочу остаться с бабушкой!» Научила его, как надо сделать. А на суде говорю перед всем народом: «Господа судьи, вы сами знаете, как этот человек поступил с моей дочерью, теперь она у меня умерла. Мой Владушко на мне с первого дня, с первой пеленочки. Знаете, сколько он весил при рождении? Думаете, его отец это знает? Кило восемьдесят! Никто не верил, что он выживет, но я, как видите, его вынянчила! Крапиву собирала, корешки, заваривала настой, лишь бы он окреп. Я его баюкала, первую конфету не отец, а я ему дала! И вы собираетесь отнять его у меня?» Владушко на это как заплачет, как подбежит ко мне, как закричит: «Бабушка, бабушка, я хочу остаться с вами…»
Ротаридес чувствовал, что окончательно выдохся, делать участливый вид уже не хватало сил. У него затекла шея и лицевые мышцы, казалось, еще минута — и он взорвется, пусть даже опять рухнет долгожданный обмен квартиры. Старухин рассказ местами вызывал сомнения, хотя Ротаридес допускал, что в запальчивости она иногда заговаривалась.
— Бедняжка после смерти матери все убивается. — Успокоившись, старуха переменила тон. — Он, знаете, такой слабенький, не то что другие дети. Учеба дается ему с трудом. А ведь еще приходится ездить в школу в Рачу, через весь город, каждое утро дурх[13] весь город….
Специальная школа! — сообразил Ротаридес.
— Не может он забыть свою мамочку, — продолжала старуха. — Уж очень он ее любил. Еще и теперь иной раз ляжет на кровать, на которой она умерла, и плачет: «Мамочка, родненькая!» Потом скажет: «Бабушка, я отсюда никуда не поеду, потому что здесь моя мамочка умерла…» Судите сами, молодой человек, какое детство выпало на долю этого мальчика! Отец на него деньги дает, ничего не скажу, и я получаю помощь… Все на внучка трачу, самой-то мне много ли надо. Видите платье, молодой человек, я получила его на рождество от Красного Креста, другого у меня и нет. На мне ведь вся одежда только из посылок на рождество, да мне и того хватает… Целый год хожу в одном и том же!
И вряд ли хоть раз выстирает, подумал про себя Ротаридес, все еще под впечатлением осмотра грязной старухиной ноги.
— Ем я тоже не ахти сколько. На завтрак молоко, на обед молоко, на ужин опять молоко. Мой желудок ничего другого уж и не принимает. Скажите, молодой человек, сколько бы вы мне дали лет?
Ротаридес беспомощно развел руками, выпятил нижнюю губу. Мысленно он прикидывал, какую бы назвать цифру. Желательно меньше, чем на самом деле, но и не настолько занизить, чтобы это бросилось в глаза.
— Ну… трудно сказать… шестьдесят… пять, — наконец сказал он, запинаясь.
— Семьдесят девять! — торжественно заявила старуха. — Этой зимой, если доживу, восемьдесят будет.
Если доживет! — подумал Ротаридес, и душа у него ушла в пятки. Как-то раз у них уже был на мази весьма выгодный обмен с одним пенсионером, от его лица действовал сын, все шло гладко, квартира из двух с половиной комнат была почти у них в руках, но они решили отложить обменные дела на неделю и съездить с Тонкой в отпуск, а когда вернулись, то зашел сын и сообщил: у отца инфаркт. Все сорвалось, квартира отошла национальному комитету…
— У меня к вам просьба, молодой человек, — продолжала старуха, — когда мы обменяемся, не могли бы вы изредка приходить к Владику и помогать с уроками? Не дается ему, знаете, учеба, а я, старая, ничего в таких делах не смыслю. Дворничиха говорила, что вы учитель…
— Да-да, конечно, — пообещал Ротаридес, обрадованный, что разговор наконец перешел к делу. — Не хотите осмотреть нашу квартиру?
— Зачем? Зачем вас утруждать, и без того помещала… Соседние квартиры я знаю, они небось все одинаковы, верно?
— Да, совершенно одинаковы.
— Главное, что тут близко и на первом этаже. Одиннадцатый этаж, подумать только! Я этих дружков Ничовой отважу, на моей квартире ей не нажиться, нет! А вас, молодой человек, попрошу об одном: бумаги и всякие хлопоты возьмите на себя, потому что мне с моими-то ногами…
— Разумеется! — перебил ее Ротаридес. — Всю беготню я беру на себя. Давайте откровенно, пани: мы готовы договориться с вами и о некоторой сумме…
— Нет! — Она отрицательно махнула рукой. — Я не Ничова, мне таких денег не надо. Вы только должны зайти к ней в национальный комитет и сказать: пани Траутенбергерова нашла обмен, будет со мной меняться! Пускай оставят меня в покое…
— Конечно, — кивал Ротаридес. — А когда можно посмотреть вашу квартиру? Жена обязательно захочет посмотреть…
— Приходите когда вздумается. Хоть нынче вечером или завтра, в воскресенье. Не бойтесь, я всегда дома, в крайнем случае выйду посидеть внизу на лавочке, если погода будет хорошая, найдете меня там.
— Мы придем завтра, — быстро сказал Ротаридес.
— У меня три комнаты, — подтвердила еще раз старуха. — Не очень большие, одна проходная, не изолированная, от нее две двери в две другие, но вдоль всей квартиры балкон и не слишком высоко, всего на втором этаже. Если вам не понравится…
— Почему же не понравится? — не удержался Ротаридес. — Вы же сами видите. Такая теснота, ребенок вон в углу…
Старуха заохала и поднялась. Отдышалась и шаркая заковыляла к выходу.
— Извините, что отняла столько времени, — проговорила она сдавленным голосом, с трудом переводя дыхание.
— Господи! — вдруг ужаснулся Ротаридес. — Ведь вы не сказали ваш адрес!
— Соседки бы вам сказали, — успокоила его старуха. — Но можете записать: Альжбета Траутенбергерова, Лососевая, 13, второй этаж.
Тихонько закрывая за ней дверь, он услышал, что на площадке ее остановила Рошкованиова и они завели разговор. Рошкованиова ни одного нового человека не пропустит, подумал он раздраженно; дорого бы он дал, чтобы узнать, о чем по-венгерски беседуют старухи. Внезапно его охватил страх: ведь он откровенно избегал эту Рошкованиову, а что, если она отговорит старуху или найдет ей другой обмен? Только убедившись, что разговор окончен и дверь в подъезде хлопнула на прощанье, он вздохнул с облегчением.
Примерно через полчаса после ухода Траутенбергеровой вернулась Тонка.
— Нет, ты мне просто не поверишь! — Он встретил жену с сияющим видом, ему не терпелось поскорей выложить ей всю эту почти неправдоподобную историю.
Но так уж водится: человек, не видавший чуда воочию, склонен сомневаться. Так и Тонка — она приняла его рассказ куда более сдержанно и недоверчиво, чем он ожидал. Правда, слушала внимательно, расспрашивала о подробностях, не скрывала удивления, но ликования Ротаридеса не разделяла.
— Забыл, сколько раз мы точно так же радовались? — предостерегала она его.
— Верно, но такого еще никогда не было. Ну могла ли ты даже предположить, что в один прекрасный день к нам по своей воле явится старушенция и предложит большую квартиру? И не потребует за обмен никакой платы? Тонка, она же еще и извинялась: «Простите, если задержала вас…» Она, с ее большой квартирой, мне с этой каморкой, представляешь?
— Вот это-то и странно… — покачала головой Тонка.
— Ей приспичило меняться еще больше, чем нам! Если она не поторопится с обменом, ее погрузят в фургон — и айда за реку! Старуха этого боится.
— Помнишь, когда умер тот старик сторож… как же его звали?.. Когда он умер от инфаркта, я с тех пор знаю, что даже почти готовый обмен до самой последней минуты ни от чего не застрахован. Я лучше погожу радоваться, пока не въеду в ту квартиру.
— Но надежда-то у нас по крайней мере есть? Да еще какая! Во какая! — Ротаридес весело развел руки. — Можешь ты радоваться надежде или нет?
— Могу, — улыбнулась Тонка.
— Главное, думай о том, что у нас появился шанс. Не исключено, что через неделю мы уже будем жить в большой квартире. А пока можно хоть помечтать…
— Дотерпеть бы до завтра, — вздохнула Тонка — Жаль, что меня не было дома… Почему ты не сказал ей, что мы придем смотреть прямо сегодня? Надо ковать железо, пока горячо… А если ей еще раз намекнуть, что мы готовы приплатить…
— Осталось проспать одну ночь. — Ротаридес обнял Тонку, широко улыбаясь и даже не замечая ни винных паров, ни других чужих запахов, которые она принесла с собой и среди которых, как змея, нахально вился сильный аромат одеколона марки «Золотой тигр», специально для холостяков-модников. Им пропиталась даже взятая у Эвы «Лисистрата», которая теперь была небрежно засунута между Овидием и Петром Цамензиндом на полке любимых Тонкиных книг.
В эту ночь Тонка вопреки принятой было ею тактике нарушила обещания, данные приятельнице, и сама была тому рада. Они предались любви — сначала поспешно и нетерпеливо, потом смакуя каждое движение и касание, заново переживая вкус уже изведанного губами тела, влажного от пота, теплого и шелковистого. Но тут их сборное ложе разъехалось, и они провалились в яму, прямо на ковер.
— Может, когда-нибудь мы и скажем, что вот так заниматься любовью было интереснее, чем на приличной кровати, — заметила Тонка, — но я просто всю спину отбила.
Они поправили подушки, постелили простыню и одеяла, но уже ничем не укрылись, чтобы немного остыть.
— У нас с тобой все еще не так плохо, — удовлетворенно ответил Ротаридес. — Не так плохо, как я думал всю неделю…
— Что значит — плохо?
— Ну… почти так же, как в былые времена, когда я ходил к тебе в общежитие. Побыл бы еще… да Ротапринт уже объявляет по внутреннему радио: «Время посещений истекло!»
Тонка тихонько засмеялась в темноте:
— Ох уж этот Ротапринт… Нос красный, а как выпьет, похотливо облизывается… Постучит в дверь и кричит: «Спрячьте того парня! Я все вижу!» А у соседней двери: «У вас там никого нет? Вечно у вас беспорядок, надо будет доложить куда следует…» На самом-то деле ему самому хотелось забраться к девочкам, погреховодничать… Через полгода его выгнали, и поделом.
— Да, но потом ребятам приходилось лазать по водосточной трубе. И один сломал себе позвоночник…
— Ты-то ни разу не лазил…
— Это упрек?
— Конечно.
— Не говори таких вещей. Темно, мне не видно, смеешься ты или нет.
— А если не смеюсь? — поддразнивала Тонка.
Они притихли, из угла комнаты доносилось ровное дыхание Вило.
— Помнишь нашу первую перину? — спросила она.
— Ту, что под за́мком?
— Разумеется, другой у нас никогда и не было.
— Помню, там была еще целая груда орехов и груш на полу в громадной пустой комнате, что нам хотели сдать. И как я чуть не до слез расстроился, когда они заявили: «Только, знаете, при одном условии: супруги — да, но ребенок — ни в коем случае. Скажите, молодая пани, вы не беременны?»
— Ужасно я боялась эту женщину, какая она была строгая, ну просто каменная. Женщину беременностью не разжалобишь. Но на ее мужа слезы подействовали.
— И благодаря ему мы в совершенно пустую комнату притащили в узле нашу огромную перинищу.
— И она пролежала там без малого год, хотя мы там так и не жили… Как только мои слезы были забыты, она принялась обрабатывать своего супруга, пока в конце концов не убедила, какую обузу они взвалят на себя, если пустят супружескую пару с ребенком. Типичный добряк подкаблучник.
Они умолкли, и оба мысленно вернулись в ту ненастную ночь, когда переступили порог хорошо натопленного дома и им казалось, что они попали в какой-то сказочный дворец. Его владелец несколько раз повторил, что он рядовой член сельскохозяйственного кооператива и что дом этот он с помощью друзей построил всего за один сезон. Он с шумом распахивал перед ними одну за другой двери бесчисленных комнат, зато в детскую вошел на цыпочках и, нагнувшись над термостатом, проверил, поддерживается ли заданная температура… В холлах пришлось идти сквозь строй фикусов и рододендронов, ноги утопали в мягких коврах, над самой головой висели лампы под большими абажурами, кое-где валялись неубранные игрушки. В комнате, которую им предложили, был только голый паркет и одуряюще пахло фруктами.
— Тот дом выглядел ничуть не хуже, чем вот эта вилла через дорогу, — заключила Тонка. — По крайней мере теперь у нас есть представление о том, как люди живут, верно?
— А ты забыла, что тот разбогатевший сельский труженик долгое время сам снимал комнату?
— Знаю, знаю. Жена ночевала у него тайком, а если им хотелось помыться, надо было идти к хозяйке на кухню, потому что ванна стояла под столом. И жена, ради того чтобы жить с мужем под одной крышей, вынуждена была каждый день готовить старухе диетическую пищу, ведь у нее было заболевание желчного пузыря.
— Наши хозяева любили вспоминать о тех днях. А ты заметила, как они молодели при этих воспоминаниях?
— Им-то хорошо вспоминать, а у нас такого дома никогда не будет. Ты не член сельскохозяйственного кооператива, нет у тебя друзей строителей… Такой дом, наверное, обходится дороже всего на свете.
— Дороже всего на свете обходится зависть, — провозгласил Ротаридес. — Забыла наш старинный лозунг? Когда-то он даже висел у нас на стене: «Мы можем позволить себе все, кроме зависти. Зависть съедает нашу любовь».
— Праздники проходят быстро, — печально отозвалась Тонка. — А после праздника лозунги и транспаранты убирают. Самое трудное — жить в будни…
— Давай попробуем еще раз дать клятву, что не будем завидовать!
Но не успели они произнести заветную клятву, случилось такое, что у них все вылетело из головы: вдруг раздался леденящий душу утробный крик, напоминающий то звериный рев, то жалобный плач младенца. В первое мгновение Тонка метнулась было к кроватке Вило, но тут же сообразила, что загадочные звуки идут снаружи. Вопли с высочайшей ноты переходили в басовые, им вторил раскатистый хрип, вновь сменявшийся пронзительным многоголосьем в различных тональностях.
— Кошка, — догадался наконец Ротаридес. — Случка, а подумаешь — подыхать собралась…
— По-моему, ты ошибаешься. Может, с ней что-то приключилось?
Истошное мяуканье становилось все надрывнее, в нем все настойчивее звучала боль и злобное кошачье отчаяние, взывающее к ночному небу. Ротаридес высунулся из окна. С балкона ближайшей виллы кто-то светил мощным фонариком на стену их дома.
— Эй, вы! — окликнул Ротаридеса глухой, полусонный мужской голос. — Помогите же кошке! Ее прищемило в подвальном окне прямо под вами.
Ротаридес посмотрел в сторону противоположного дома и разглядел на балконе силуэт, но тут же его ослепил свет фонарика; он вернулся в комнату.
— Кто это?
— Да тот, с валютной косилкой…
— Почему он сам не вытащит кошку, раз ее видит?
Ротаридес молча натянул пижамные брюки и стеганую силоновую куртку — первое, что попалось под руку на вешалке, — и, повозившись с ключом у двери, вышел наконец на площадку перед домом, освещенную слабыми отблесками неоновых огней из-за боковой стены и фонариком с противоположной стороны улицы. В подвальном окне над самой землей извивался черный клубок, время от времени сверкали два круглых огонька цвета патины. Бедную кошку защемило между рамой приоткрытого окна и ребром оконного проема, как в расщелине дерева, с каждым движением она все глубже и глубже проваливалась в сужающуюся книзу щель. Плохо дело, подумал Ротаридес, а что, если ей уже переломило хребет…
— Ну, ну, милая… как тебя туда угораздило? — приговаривал он, осторожно протягивая руку. Но, прежде чем он дотронулся до нее, она фыркнула, как черт, и полоснула его острыми когтями. Теперь уж и он зашипел от боли и, отпрянув назад, прижал к груди поцарапанную руку.
— Что с вами? — кричал мужчина из дома напротив, навалившись на деревянные перила. — Вы только ее чуть-чуть приподнимите. Она потом сама выпрыгнет.
— Легко сказать! — Руку щипало, горло перехватывало от злости. — Она царапается как бешеная.
— Варежки! — вполголоса окликнула его Тонка. — Держи…
Ротаридес быстро надел сброшенные из окна старые варежки, но после предыдущей попытки и они показались ему не слишком надежной защитой. Лучше бы кожаные, рассуждал он. Не дай бог, еще вцепится мне в рожу… Собрав все свое мужество, он подкрался по стене, сбоку схватил кошку поперек живота, а второй рукой прижал ей передние лапы. Вопль поднялся на октаву выше, и в ответ подключился рев уже изнутри дома. Вило проснулся как раз вовремя, чтобы вступить в дуэт. Ротаридес еще, держал кошку за лапы, как вдруг… теплая струя опрыскала рукав куртки, стекла на фланелевые пижамные, брюки и закапала на дорожку. Обмочила-таки меня, ошеломленно подумал Ротаридес и опять отступил.
В подвале зажегся свет, по проходу между стеной и дощатой перегородкой к окну пробирался какой-то мужчина. Через грязное, покрытое слоем пыли стекло Ротаридес при всем старании не мог разглядеть незнакомца. Тот, подвинул к стене ящик, влез на него. Потом просто снял, крючок и опустил раму на бетонный выступ. Смахнув лапами мусор и пыль с карниза, кошка перепрыгнула через лужицу на дорожке, вильнула спинкой и скрылась из виду.
— Добрый вечер, — учтиво поздоровался Ротаридес, стараясь держать подальше свой мокрый рукав. — И вас тоже подняла с постели?
Бывший продавец пива натужно кашлял, его короткая борцовская шея напрягалась, астматическое дыхание с трудом продиралось к мясистым губам, в уголках которых пузырилась слюна. Взъерошенные каштановые волосы были все в паутине и перьях.
— Не выношу, когда животное мучается. — Он отряхнул с толстого живота песок и пыль, которыми напоследок обдала его кошка. — Прямо сердце разрывается.
Мужчина из виллы напротив погасил фонарик и убрался восвояси. Если он и пожелал им «спокойной ночи», то они этого не услышали.
— Пускай жена смажет вам руку перекисью, — посоветовал продавец пива.
— Да ничего серьезного, — ответил Ротаридес, хотя руку саднило все сильнее.
— Эта зверюга может когтями такое вам занести, обязательно надо продезинфицировать.
— Я чем-нибудь обработаю.
— Когда бессловесной твари больно, она ведь не понимает, что с ней происходит, — рассуждал продавец пива. — Вот человек — другое дело. Иной раз спасешь ему жизнь, а он через неделю пойдет в лес и повесится на суку. Животное себя никогда не лишит жизни, ни в коем случае не лишит.
— Вы правы, — засмеялся Ротаридес, с восхищением вспоминая, как сосед играючи управился с фырчащей бестией. Как это ему самому не пришло в голову, что к кошке надо подходить сзади?
— В «Ривьере» был у меня один постоянный гость, — продолжал продавец пива, видя, что Ротаридес не торопится уходить. — На велосипеде ко мне приезжал. И вот однажды вместе с велосипедом взобрался в лесу на сторожевую вышку. Втащил велосипед по лестнице на самый верх, а потом пальнул себе в голову. Ну скажите, что это такое? Насмотрелся я за долгие годы на посетителей из-за своей стойки. И с тех пор больше уважаю животных. Животное напоить допьяна можно только насильно, и насильственно можете лишить его жизни, само оно себя не лишит. Ну, спокойной ночи!
Он слез со скрипучего фанерного ящика, на ходу вытер рот тыльной стороной ладони.
— Ах ты мой герой! — приветствовала мужа Тонка, все еще укачивая проснувшегося Вило. — Как от тебя мышами несет!
— Еще бы не несло! — огрызнулся Ротаридес. — Помнишь, как Вило описался в автобусе у меня на руках? Теперь то же самое со мной проделала кошка.
— Бедняжка! — засмеялась Тонка, отдернув на всякий случай руку от мужниной куртки. А когда опрыскивала царапину жидким пластырем, внезапно встревожилась:
— Черная кошка! Она ведь черная была, да?
— Ну и что?
— Надо было ей нам попасться именно сегодня. Только бы это не оказалось дурной приметой…
6
После долгих звонков дверь наконец приоткрыли, но всего лишь на длину цепочки, удерживающей ее с внутренней стороны. Подозрительный мутный старухин глаз, колючий, как булавка, несколько раз смерил Ротаридесов с головы до ног. Наконец звякнула защелка цепочки, и дверь распахнулась.
— Здравствуйте! Вот мы и пришли посмотреть квартиру, — весело, но не совсем уверенно проговорил Ротаридес.
Тонка улыбнулась робко и виновато, как бы извиняясь, что выступает в роли просительницы. Ей было жалко Вило, они оставили его перед домом, пристегнув ремнями в прогулочной коляске. Ротаридес настоял на том, чтобы не брать его с собой наверх. Может быть, позже, в зависимости от того, как пойдет дело. После рассказа старухи о посетителе с ребенком в коляске вторгаться всем семейством было бы неблагоразумно.
— Вас послала пани Ничова? — зловеще спросила Траутенбергерова. Ни один мускул не дрогнул на ее узком изможденном лице, она и бровью не повела, словно впервые видела Ротаридеса.
Забыла! Ротаридеса охватил страх, словно он столкнулся с необъяснимым физическим явлением.
— Пани Траутенбергерова! Вы же вчера были у нас, помните? Ястребиная улица, квартира на первом этаже. Вас привела дворничиха…
Очевидно, старуха что-то вспомнила. Сердитое выражение сменилось бессильной, больной улыбкой.
— Вы на меня не обижайтесь. У меня столько народу перебывало!
— Так вы позволите нам посмотреть?
— Проходите, проходите. У вас ведь однокомнатная квартира, не правда ли?
Тонка хотела было ответить, но у нее словно пропал голос. Она взглянула на мужа, в глазах ее выразилось удивление, тревога и смутное недоброе предчувствие.
Первым делом Ротаридес приметил ручку, видимо на двери в уборную, бог весть почему обмотанную толстой тряпкой, которая в свою очередь была перевязана алюминиевой проволокой. Пол и стены в прихожей безобразно голые, давным-давно не крашенные, а стены к тому же еще и закопченные. Поначалу они решили, что в прихожей царит полумрак. Такое впечатление создавал черный сальный налет на стенах; впрочем, где повыше, было посуше и побелее. Сквозняком распахнуло дверь ванной, оба невольно заглянули туда и не поверили своим глазам: ванна, облицованная голубым кафелем, была доверху заполнена песком, из которого торчали зеленые ростки петрушки, моркови и еще чего-то непонятного, а в дальнем углу пестрела груда всякой всячины, вероятно — хотя об этом не хотелось и думать — просто какие-то отбросы. Оттуда тянуло гнилью, канализацией, впечатление усугублялось клокотанием воды в стоке раковины. Старуха невозмутимо прикрыла дверь и заковыляла в глубину квартиры — все в том же кургузом выцветшем платье, что и вчера, — носком войлочного тапка отшвырнув с дороги детские ботинки, облепленные засохшей грязью.
На пороге общей комнаты подвальный дух сменился тухлым смрадом непроветриваемого, загаженного жилья, а серый полумрак прихожей — желтоватым полусветом из-за спущенной шторы, заменяющей гардины и занавески. С улицы в заляпанное полотно шторы било солнце, старуха словно боялась впустить внутрь яркий, беспощадно разоблачительный солнечный свет.
— Я больше не выдержу! — шепотом взмолилась Тонка. — Меня мутит.
— Терпи, — прошипел Ротаридес, крепко сжимая ей локоть. — Не забывай, зачем мы сюда пришли.
Они тупо наблюдали, как старуха смахивает с табуретки скомканное тряпье; она предложила Тонке стул с резной спинкой, а сама опустилась на железную кровать возле двери. Постель была не застлана, на матрасе лежало цветастое одеяло без пододеяльника, из розовой подушки выбивалось перо.
— Давай не будем садиться! — прошептала Тонка. — А то мы здесь застрянем.
— Погоди, — шепотом ответил Ротаридес, усевшись верхом на низенькую табуретку.
Тонка подвинула стул поближе к мужу, осторожно скинув с продавленного сиденья подозрительно заскорузлые детские носки.
— Боже мой, — прошептала она так, чтобы старуха ее не услышала. — Если мы действительно сюда переедем, надо будет сначала сделать полную дезинфекцию…
Прижавшись друг к другу, они оторопело озирались по сторонам. В полупустой комнате, кроме кровати, стоял большой, ничем не застланный стол, шкаф с разболтанными дверцами, которые закрывались на свернутые трубкой бумажки, и единственный приличный предмет обстановки — высокие напольные часы с маятником. На столе початая буханка хлеба, от которой кромсали небрежно, тупым ножом, а вокруг недоеденные корки, множество крошек и куски мякиша. Накрошенный хлеб мок и в тарелке с молоком, сбоку валялась ложка с присохшей молочной пенкой, груда немытых тарелок, мисок и ложек громоздилась на краю стола.
— Вы знаете пани Ничову? — строго спросила старуха.
Ответ был ясно написан на лицах обоих супругов, но старуху это интересовало меньше всего; глаза у нее засверкали, подбородок заострился, и вся она стала похожа на маленького хищного зверька, изготовившегося к нападению.
— Думаете, она стала бы гнать меня из квартиры, если бы ее не подмазали? Змея подколодная! Я ей прямо скажу: «Пани Ничова, если вы выселите меня из квартиры, я пойду с моим Владиком на мост, а там возьмемся с ним за руки да и бросимся в Дунай!»
— Ну зачем же так, — пытался урезонить ее Ротаридес.
— Я ей все карты спутаю! Не соглашусь на то, что она мне предлагает, нипочем не соглашусь. Подумать только, в Петржалке, черт-те на каком этаже! Сама поищу. Я вчера была тут недалеко, на первом этаже, муж с женой и ребенком, им нужна большая квартира…
— Так ведь это мы и есть, — осторожно напомнила Тонка.
— Ах да, простите… Совсем голова дырявая. Если не запишу, начисто позабуду. Да-да, вчера я с молодым человеком разговаривала, вас-то я не знаю, вот и запамятовала. Вы мне оставьте бумажечку с фамилией и адресок, я ее за часы спрячу, чтобы не забыть. Эти часы у меня еще от дедушки, если я их не слышу, то и заснуть не могу. Я по ним и дочку, покойницу, учила время узнавать…
Ноздри у старухи задрожали, губы ввалились, из глаз покатились слезы.
— Какая она у меня была красавица, может, вы ее встречали, коли рядом живете. Если вы хоть разок ее видели, то должны помнить, волосы у нее были как огонь, поэтому ее все и помнят…
— Рыжие волосы, говорите? — Весь вид Тонки выражал искреннее стремление вспомнить, лишь бы обрадовать старуху, однако солгать она не решилась. — Я здесь видела только одну женщину с такими рыжими волосами. В прошлом году она продавала цветы в цветочном ларьке возле магазина самообслуживания…
— Это она и была! — просияла старуха.
— Но вы же… — начал удивленный Ротаридес, однако Тонка предусмотрительно толкнула его в щиколотку, и он замолчал.
— Тогда она уже не могла петь. У нее был острый диабет, он-то в конце концов и свел ее в могилу…
— Но вы же сами говорили…
— Вы тоже помните? — с одобрительной улыбкой перебила его Траутенбергерова. — Когда был жив мой муж, он тоже знал в лицо всех прешпорских[14] цветочниц, — многозначительно добавила она. — Ваза у нас никогда не пустовала.
Не успела старуха насладиться смущением Ротаридеса, как Тонка самоотверженно бросилась ему на выручку:
— Мой муж часто сам наводит порядок в квартире. — Она опять обвела взглядом комнату, еле заметной гримаской давая понять, какое неприятное чувство вызывает у нее это запустение.
— Мне-то помочь некому, — отозвалась старуха то ли в ответ на Тонкин намек, то ли просто констатируя факт. — Из национального комитета, правда, прислали тут мне одну… прибираться и готовить, да разве можно терпеть ее пересуды, к тому же всюду нос сует? Наговорила на меня соседям, будто я обращаюсь с ней как с прислугой и что, будь у нее такая дочь, как моя, которая, мол, за деньги таскалась с мужчинами из бара, она бы от стыда и носа на улицу не казала. Вот дрянь безмозглая! Я выставила ее за дверь — брысь! Чтоб ноги твоей здесь больше не было! Я гордая, милая пани. В нашем семействе служанкам не раз указывали на дверь. К вашему сведению, я получила воспитание в Вене… Обратите внимание, пол выскоблен, хотя нога у меня не действует и поясницу так ломит, что врагу не пожелаю. Стирать мне тяжело, да Владушко по мелочи сам стирает, а большие вещи носит к отцу, он тут по соседству работает истопником в школе…
— Я думал, что он не встречается с отцом, — удивился Ротаридес.
— Почему бы ему и не встречаться? Суд присудил его мне, но, если Владушко хочет, он вполне может с отцом видеться. Тот на него аккуратно платит. Да и мне при встрече всегда скажет: «Мамаша, ну почему я ей не верил! Не надо было мне ревновать, она же не виновата, что так хорошо поет и мужчины с нее глаз не сводят!» Не верил, что Владушко его сын, не верил, а теперь в нем души не чает! Еще когда она больная лежала, пришел, молит: «Прости меня за то, что я думал, будто ты такая-сякая…» Сунул ей букет роз, а она и уколись, слепая ведь была, швырнула букет и говорит: «Уходи! Поздно спохватился». Вот как у меня сейчас, так у него слезы текли, у босяка этого, когда уходил. «Мамочка, — сказала мне она, — как я могу простить его после всего, что он со мной сделал?» Она ведь была как картинка, вот он ее и подозревал… Напьется и давай грозить, что изуродует ей лицо: пусть, мол, ни один мужчина на тебя не взглянет. Как-то раз она шла домой, он и говорит: «Знаю я, от кого ты идешь», и стал бить ее прямо на лестнице. Она упала и ударилась лбом о ступеньку, с того дня совсем и ослепла.
— Но вы же… — снова не утерпел Ротаридес, но осекся на полуслове.
— Вы только подумайте, его даже в тюрьму не посадили, пришлось нам и дальше с ним жить! Мы стали просить квартиру, потому что та была его, нам без звука дали, а дом-то еще не достроен… Вон там внизу, молодая пани, мы поставили палатку и жили в ней со всеми вещами и мебелью, ждали — строители уйдут, мы и вселимся. Начали к моей дочери ходить из общества слепых, особенно один, молодой такой, все говорил, что ее там научат плести корзинки и всякое такое, но она совсем потеряла вкус к жизни, раньше веселая была, а потом все грустила. После того, как он приходил прощения просить, она и говорит мне: «Мамочка, я скоро умру!» Ругаю ее, говорю: бога ты не боишься, как же, по-твоему, я одна смогу вырастить твоего Владика? Но она, что называется, опустилась, перестала следить за собой и не вставала с постели, я за ней ходила как за малым дитем, умывала ее и все прочее.
— Почему же вы не положили ее в больницу? — Голос Тонки дрогнул, судя по всему, рассказ старухи да и эта жуткая обстановка вконец вывели ее из себя.
— Милая пани, тому, кто задумал умереть, никакой врач, никакая больница не помогут. Вот на этой самой постели она и скончалась, тихо, как птичка, мы-то думали, она спит… Я сказала Владику — твоя мамочка ушла, а он, горемычный, чует, случилось что-то недоброе, сколько раз меня спрашивал, куда мама ушла да когда к нам придет… Однажды является ко мне весь в слезах и говорит: «Бабушка, я знаю, мамочка умерла на этой кровати». И с того дня все убивается, бедняжка, а как я примусь «пани Ничова да пани Ничова», он мне на это: «Бабушка, мы с этой квартиры не съедем, потому что здесь умерла мамочка…» Вот и вчера, прихожу от вас, спрашиваю: «Ну что, Владушко, будем переселяться на Ястребиную улицу?» Он отвечает: «Никуда мы с тобой не поедем…»
— Пани Траутенбергерова! — В Тонкином голосе звучало изумление и негодование. — Вы же сами твердили, что не желаете ехать туда, куда вас направляет Ничова, что вас больше устраивает наша квартира. Скажите прямо, вы собираетесь меняться или нет?
— Нет! — отрезала старуха, и глаза ее лихорадочно заблестели. — Я Ничовой твердо сказала, что ей меня отсюда не выселить. Пускай приезжают хоть с фургоном, найдут нас здесь у порога. Возьму нож и зарежу себя и мальчика.
— И ребенка не пожалеете? — спросила Тонка, вставая со стула. — Как у вас язык поворачивается такое говорить!
— Пускай грех на душе Ничовой останется! До конца жизни будет каяться… И вам заявляю: не стронусь отсюда, и точка!
— Да разве мы вас выгоняем? Ведь не мы к вам, а вы пришли к нам. Вы сами нас пригласили!
— Не нужна мне ваша квартира! — Старуха даже затряслась, голос у нее срывался, и было ясно, что слова путного от нее уже не услышишь.
Ротаридесы испытали не один удар судьбы, когда обмен в мгновение ока лопался как мыльный пузырь и они оставались ни с чем, но сейчас к разочарованию примешивалось еще и чувство обиды, и она-то помешала им повернуться и, не говоря ни слова, уйти прочь, как требовал того здравый смысл. Позволять гневу взять верх над собой всегда унизительно и непохвально, однако терпению тоже приходит конец, особенно если сидишь и слушаешь лишь потому, что надеешься в итоге чего-то добиться.
— Зачем вы нас пригласили? — напустилась Тонка на старуху. — Думаете, у нас есть время и охота выслушивать вашу болтовню? Надо было сразу сказать: не хочу меняться, и все! А вы вчера еще спрашивали моего мужа, не мог бы он заниматься с вашим внуком, об этом вы тоже забыли?
— Я говорю, как Владушко решил… — проворчала старуха, несколько присмирев и пряча глаза, словно в ней на миг заговорила совесть. — Не позволю нас выселить, скорее за нож возьмусь.
— Это уже совсем бессмысленно. — Ротаридес тоже поднялся и за рукав потащил Тонку к двери. — Пошли!
Бурно дыша, глотая слезы, Тонка остановилась в коридоре, а Ротаридес нерешительно переминался рядом.
Она сбежала по лестнице, не оглядываясь, Ротаридес за ней, на ходу тщетно стараясь придумать, как успокоить, как убедить ее, что самое разумное — махнуть на все рукой. Ротаридес, в отличие от Тонки, не столько возмущался, сколько был глубоко удручен крушением очередной надежды. Будь Тонка расстроена немного меньше Ротаридеса, она бы тоже попыталась умерить негодование мужа, а не искать козла отпущения, каковым в данный момент и стал он. Между тем Вило в коляске выглядел на удивление спокойным, был весь усыпан крошками от печенья и встретил родителей безмятежной улыбкой.
— Скажи, пожалуйста, неужели ты вчера не раскусил, что эта старуха просто ненормальная? — Тонка метнула ненавидящий взгляд на окна со спущенными шторами. — И она еще воспитывает внука! Да ее саму надо взять под опеку. Как тебе могло взбрести в голову, что с ней можно о чем-нибудь договориться? Я подозреваю, что все ее страхи — пустая болтовня, и все-таки кто возьмет на себя ответственность выселить ее? Немудрено, что Ничова от нее в отчаянии…
— Я никак не думал, что она сегодня отопрется от того, что говорила вчера, — пожал плечами Ротаридес. — Вчера она выглядела иначе, совершенно нормально.
— А ее россказни о дочери? На каждой второй фразе мы могли бы уличить ее во лжи. Охота мне было все это слушать! Охота видеть, как она испакостила такую прекрасную квартиру! Эта ванна, эти стены, эта вонища…
— Рано или поздно ее все равно выселят, отправят в дом для престарелых или в больницу, мальчишку заберет к себе отец…
— Думаешь пойти к Ничовой? А вдруг старуха и впрямь зарежется?
— Найдутся такие, кому плевать на любые угрозы.
— Мы не такие, — заявила Тонка. — Для нас здесь шансов нет.
Погруженные в невеселые думы, они печально свернули на Ястребиную улицу, где в воскресное утро царила блаженная тишина, на обочине мостовой стояло с десяток автомобилей, накануне вымытых и начищенных до блеска, изредка встречался одинокий прохожий или семейство, вышедшее на традиционную прогулку, в воздухе мелькали остатки вчерашнего пуха, за открытым окном кто-то терзал на пианино прелюд Шопена, а по соседству радио разносило оглушительные звуки чардаша. Казалось, даже дома сегодня имели какой-то особенно глубокомысленный вид, словно заключали в своих стенах больше тайн, чем в любой будний день, и в то же время больше родственного, общего для всех обитателей, которые укрылись в них основательнее, чем в будни.
У подъезда Ротаридесы повстречали Рошкованиову, она возвращалась из костела в Карловой Веси[15]. В руке старуха сжимала носовой платок и молитвенник, вместо примелькавшегося кашемирового узорчатого платка на ней был черный, вместо кожанки — темно-синее пальто, из-под которого выглядывал подол черной юбки, сзади чуть длиннее, чем спереди; тонкие ножки обуты в туфли на толстой подошве, каблуки сбоку сношены до половины. Глазки за толстыми стеклами очков засияли, открылись в улыбке редкие, но еще крепкие зубы, и словно ясновидящая, она тотчас догадалась, откуда соседи идут с такими похоронными лицами:
— Ходили к той карге?
Ротаридес вспомнил, как стоял под дверью, когда Рошкованиова остановила уходившую от них Траутенбергерову, и без толку выслушал их разговор по-венгерски. Может, от нее удастся узнать хоть что-нибудь достоверное, обрадовался он.
— Скажите, что это за человек? Она такого наговорила, что голова идет кругом…
— От нее правды не дождетесь. — Рошкованиова, махнув рукой, улыбнулась с видом человека, знающего всю подноготную. — Да и кому охота хвалиться своей дочерью… проституткой? Она ведь и в тюрьме отсидела. Пила, как лошадь, хотя была больна. Сахар у нее повысился, от этого она и ослепла, потом схватила воспаление легких и померла. Старая после этого жила одна, а как только ее начали гнать из квартиры, взяла к себе внука, он у нее только ночует, а ей лишь бы сохранить за собой большую квартиру, на самом-то деле малый у отца живет. Тот работает в школе истопником. Намучился, сердечный, с женой, не знал, какой хомут вешает себе на шею… Золотой человек, о мальчике уж так заботится, хотя сам и одинокий! А теперь старуха уломала его посылать к ней мальчонку, дескать, с какой стати уступать квартиру задаром, когда можно на ней капитал нажить. А с вас сколько она запросила?
— Нисколько, — удивленно замотал головой Ротаридес.
— Хм… должно быть, побоялась с вас просить. Ждала, ждала, а когда вы сами не предложили, заявила, что не уедет из квартиры ни за что на свете. Так я говорю?
— Примерно, — кивнул Ротаридес.
— А мне показалось иначе, — отрезала Тонка.
— Пани золотая, — повернулась к ней Рошкованиова. — Верьте слову, она за грош готова удавиться. Люди говорят, матрасы у нее битком набиты сотенными, а при этом… да вы сами видели, какая у нее грязища. Как только сыграет она в ящик, в этих матрасах, право слово, целый клад отыщется. Кто бы к ней ни пришел, она рассядется на постели, ровно клуша, не иначе как боится… При вас тоже небось на кровати сидела? Даже мальчонку близко не подпускает…
— Ладно, ладно, — оборвала ее Тонка, — нас это не касается. Если бы мы знали, что она за человек, и не подумали бы идти к ней.
Вынув из кармана чехольчик с ключами, она протянула их мужу, а сама взяла Вило из коляски на руки, давая недвусмысленно понять, что разговор окончен. Однако у самых дверей квартиры Рошкованиова с заискивающей улыбкой снова загородила им дорогу.
— Извините, можно задержать вас еще на минутку? Я только сбегаю принесу тут одну вещь. Мне бы лучше с вашим мужем…
— Пожалуйста, — буркнула Тонка и ушла с Вило, между тем как Ротаридес нерешительно мялся на пороге.
Забыв оставить дома молитвенник, старуха выбежала на площадку с листком белой бумаги в руке и протянула его Ротаридесу.
— Что это такое? — ошеломленно спросил он, пробежав несколько строчек, выведенных печатными буквами.
— Да у меня тут все написано, мол, я женщина порядочная, и никто из жильцов не имеет ко мне никаких претензий, — защебетала Рошкованиова. — Все из-за этой… — Она кивнула в сторону двери соседки Твароговой. — Возьму и отнесу бумагу в национальный комитет. Мне уже многие подписали…
Ротаридес молча взял из прихожей валявшуюся там ручку, приложил листок к двери и внес свою аккуратную подпись в столбик неразборчивых фамилий. Старуха даже засветилась от признательности и беспрерывно кланялась.
— Вы благороднейший человек, пан Ротаридес! Ваша жена должна быть счастлива, что у нее такой муж… Между прочим, я говорила вам, что ко мне приедет дочка из Будапешта?
— Говорили, — промямлил Ротаридес и захлопнул дверь. В прихожей прислонился к двери и облегченно вздохнул. — Сегодня мне чудится, Тонка, что весь мир заполонили старые люди… И средняя продолжительность жизни все возрастает и возрастает. Хороша перспектива!..
Но это был еще не конец. Не прошло и получаса, как раздался звонок, и перед Ротаридесом предстала по-военному подтянутая, строгая Тварогова с точно таким же, что и Рошкованиова, манифестом в руке.
— Если вы считаете, что я женщина порядочная и ничей покой в доме не нарушаю, то подпишитесь!
И Ротаридес взял ручку и расписался, правда, менее старательно, чем в первом случае. Вот так из вежливости и становятся оппортунистами, заключил он со вздохом.
После обеда на скорую руку, прошедшего в молчании и даже без обычных выкрутасов Вило, Ротаридес стал рыться в книгах на шкафу, и ему на голову посыпалась целая груда небрежно уложенных томов. При падении один из них раскрылся, Ротаридес поднял его и машинально прочел:
«Старуха, как и всегда, была простоволосая. Светлые с проседью, жиденькие волосы ее, по обыкновению жирно смазанные маслом, были заплетены в крысиную косичку и подобраны под осколок роговой гребенки, торчавшей на ее затылке. Удар пришелся в самое темя, чему способствовал ее малый рост. Она вскрикнула, но очень слабо, и вдруг вся осела к полу, хотя и успела еще поднять обе руки к голове. В одной руке еще продолжала держать «заклад». Тут он изо всей силы ударил раз и другой, все обухом и все по темени…»
Ротаридес закрыл книгу в черно-желтой обложке с изображением зарешеченного окна, стиснутых рук и лежащего навзничь человека и взглянул на заглавие: «Преступление и наказание». Его бросило в жар, охватил настоящий ужас: что за вздор? Почему именно сейчас это попало мне в руки?
— Что ты там наделал? — Тонка выглянула из ванной, где собиралась снова стучать на машинке.
— Ничего особенного. — Он быстренько водворил Достоевского на прежнее место и, стоя на коленях, собрал остальные книги.
— Почему у тебя все валится? Хуже маленького, — упрекнула Тонка.
Пыль с давно лежавших в забвении книг щекотала в носу, Ротаридес еле удержался, чтобы не чихнуть. Совпадение налицо, подумалось ему. Траутенбергерова и процентщица. Сидит в своей конуре и только отравляет всем жизнь. А чего бы я мог достичь при ее квартире и деньгах, если только они действительно существуют! Какое она имеет право мешать мне, срывать мои великолепные планы, ведь здесь мне негде развернуться. Я мог бы принести немалую пользу и, так сказать, с лихвой окупил бы смерть старухи… Однако Раскольников поплатился за это, да и никому такое не может сойти безнаказанно, ибо человек не имеет права даже строить на этом свои расчеты, придумывать себе мораль… В самом деле не имеет права? Да разве аморально, разве преступно только убийство? Тот, кто тогда вытащил у меня деньги, разве он мучился угрызениями совести?.. Ротаридес поспешил подавить в себе навязчивые грешные мысли. Вскоре он уже сидел в кресле с потрепанной брошюрой Мостепаненка, готовясь к своей следующей лекции.
В ванной Тонка заложила в машинку два листа бумаги с копиркой, но едва лишь успела мельком прочитать начало длинной фразы, которую предстояло печатать («Из глазниц бараньей головы шел пар, рис издавал все более аппетитный аромат, и раскосые повара с нарастающим волнением суетились у котла…»), как вдруг ее охватило отвращение, и она решила: не стану сейчас это печатать. Вытащив из машинки бумагу и заменив ее другой, неформатной, она принялась отстукивать первое, что пришло в голову: «Почему бы нам не вернуться на родину, почему не уехать из этого города, который делает все, чтобы от нас избавиться?» Немного подумав, она продолжала: «Одна сослуживица на работе недавно сказала мне: «Открываю шкаф, перебираю платья одно за другим и вдруг вижу: ведь у меня нет почти ничего, что не вышло бы из моды, aus der Mode!» Такие вот дела. В платьях, в которых когда-то мне было хорошо, сейчас уже нельзя хорошо себя чувствовать. Да и родной дом теперь уже не тот, что прежде. От него осталась лишь вереница воспоминаний, хранящихся в шкафу, как и те старые платья, я могу рыться в них, вспоминать, с кем я была в том или другом платье, на танцах или на прогулке у реки, но надевать их мне уже неохота…» На этом месте она вдруг спохватилась: кажется, получается какая-то ерунда. Нервно скомкав лист, она заложила новый: «Родной дом. Священные слова для каждого! А спроси я любого мужчину, где родной дом женщины, он наверняка ответит: родной дом женщины — возле ее мужа. Как это просто…» Уже совсем какая-то чепуха! И после некоторого раздумья Тонка начала в третий раз: «Если бы я спросила моего блаженненького, что он считает своей родиной, он, разумеется, ответил бы так: «Это понятие весьма относительное. Здесь, в Братиславе, я сказал бы тебе, что моя родина — сельцо Малые Залужице, а где-нибудь за границей пришлось бы сказать — Чехословакия. На Луне я назвал бы своей родиной планету Земля. А где-нибудь еще дальше, на другой звезде, сказал бы — Солнечная система…» Да, в этом весь мой муженек, мерящий все своими бредовыми космическими мерками. Допустим, топну на него ногой: «Ну, а здесь для тебя не родной дом?» «Постой, по-моему, ты не с того начала. Что за мысли у тебя? Просто в тебе еще не улеглась досада после сегодняшнего. И вообще, зачем писать о доме, пиши лучше о себе! Вспомни, как в родительском доме, куда ты собираешься с такой радостью, тебе уже через неделю все действует на нервы…» Не может человек вновь вернуться в детство, вот в чем загвоздка. Многое уходит безвозвратно, подобно тому как однажды от нас навсегда улетела наша Воронуля. Молоденькая ворона, которую отец подобрал в лесу со сломанной ногой и выходил. Он подреза́л Воронуле крылья, чтобы она не улетела, пока не прижилась у нас. Потом эту операцию уже не надо было повторять, Воронуля привыкла к нам, будила нас стуком в окно, а когда я или сестра читали в саду, садилась на плечо и с важным видом заглядывала в книгу. И что самое замечательное — она сильнее всего привязалась к моей сестре Лиде. Стоило Лиде появиться, как Воронуля, распустив от избытка чувств крылышки, вприпрыжку устремлялась к ней и, преданная как собака, клала головку ей на туфлю. Наверное, именно тогда я в первый раз узнала, что такое любить. Но испытала и ревность, ведь не я была ее избранница. Вот и все воспоминания, смутный образ родного дома, который я храню в душе и которого больше нигде нет. Как-то раз весной Воронуля не вернулась, и мы не знали, то ли она разлюбила нас, то ли ее заклевала воронья стая, с которой она не ужилась, да и не умела добывать себе пропитание… С нами, пожалуй, произошло то же самое — мы тоже в один прекрасный день почувствовали, что нам уже не подрезают крыльев и возвращаться домой необязательно, хотя там надежнее и лучше. Родной дом уже не в родительском доме, это то, что мы должны сами создать себе на новом месте. И вот мы здесь, потому что решили здесь создать свой родной дом».
Тонка залпом прочитала исписанную страницу, вынула ее из машинки и, не найдя ей пока применения, в конце концов сунула под стопку бумаги.
7
Ротаридес перебрасывал мел с ладони на ладонь и рассеянно смотрел на стены, лишь бы не встретиться с чьим-нибудь взглядом.
— Я обещал, — он тихонько откашлялся, — на сегодняшнем занятии показать вам модель четырехмерного параллелепипеда. Но давайте отложим это, а сейчас продолжим лекцию…
С задних рядов донесся вздох разочарования и даже откровенный ропот; заскрипели стулья, заскрипел паркет, кто-то, явно перестаравшись, протестующе свистнул. Ротаридес скосил глаза к окну и повысил голос, надеясь унять шум, впрочем не слишком искренний — слушатели просто воспользовались случаем отвлечься от занятий.
— В конечном счете подобный параллелепипед не есть нечто из ряда вон выходящее, если учесть, что Бургхарду Гейму, инвалиду войны — он потерял зрение, — директору боннского Института исследования силовых полей, удалось сконструировать даже шестимерное пространство, где возможно движение со сверхсветовыми скоростями и где не действует закон инерции, и потому остановка транспортного средства, летящего со сверхсветовой скоростью, практически не вызывает неприятных последствий у экипажа…
Не услышав ожидаемого вздоха удивления, Ротаридес продолжал после паузы:
— Вернемся к исходной точке нашей темы и сделаем маленькое отступление в историю… Убеждение в единичности нашего пространства и времени имеет глубокие традиции. Но, пожалуй, в наибольшей степени его поддержал своим авторитетом Иммануил Кант, который утверждал: «Мы можем себе представить лишь одно пространство, и если говорим о многих, то подразумеваем под этим только части одного и того же пространства…» Против тезиса о единичности времени и пространства первым выступил в конце девятнадцатого столетия английский философ Брэдли. В середине двадцатого века другой английский философ, Куинтон, доказывал, что можно представить себе множественность пространств, но не времени, так как множественность времени вступила бы в противоречие с тождественностью себе личности субъекта и привела бы к раздвоению личности. Выступление Куинтона вызвано в среде английских философов бурную дискуссию, особенно примечательную тем, что внешне она носила отнюдь не философский характер: вместо аргументов, фактов или гипотез спорящие использовали притчи, основанные на воображаемых, фантастических ситуациях. Так, например, Суинберн рассказал притчу о двух враждующих племенах, живущих на одной и той же территории, но в различных временных ярусах, так что при всем желании они не могут сойтись в открытом бою. Отсюда мы можем заключить, что он признает существование не только нескольких пространств, но и не одного времени. С другой стороны, Уорд опровергнул Суинберна и вернулся к классическому кантовскому представлению о единственном пространстве и времени. Однако вслед за тем Холлис придумал новую притчу в защиту множественности пространства и времени. Я не стану излагать вам его историю о тропическом острове… — Ротаридес начал медленно прохаживаться между столами, по-прежнему почти отрешившись от окружающей обстановки, но все же подсознательно отметил безлюдье в глубине аудитории; ряды слушателей опять ощутимо поредели. — Предварительно рассмотрим простейшую иллюстрацию, которую приводят Эйнштейн и Инфельд: представим себе мир двумерных существ, наподобие того, что мы видим в кино, только настоящий. Наши двумерные существа имеют свою науку, свою физику и геометрию, где пространство изображается в виде плоской поверхности. Представить трехмерное пространство они попросту не могут — точно так же, как мы не можем вообразить себе четырехмерное пространство. Несмотря на это, именно мы, обладатели трех измерений, знаем о тех двумерных существах гораздо больше, чем они сами. Мы знаем, что в действительности они живут не на плоской равнине, а на сферической поверхности огромного шара. Поскольку эти существа по сравнению с протяженностью поверхности шара очень малы, не имеют средств связи с себе подобными, находящимися от них на большом расстоянии, и у них нет возможности совершать слишком дальние путешествия, то они не могут заметить кривизны своей поверхности. Предположим, что в процессе дальнейшего развития эти существа изобретут средства для преодоления больших расстояний. В таком случае они догадаются, что, отправившись в путешествие по прямой, они в конце концов вернутся к исходной точке, так как в действительности двигались не по прямой, а по огромной окружности шара. Тогда они бы уяснили себе, наперекор возражениям своих консервативных физиков и геометров, что их мир является двумерной поверхностью шара, который сам по себе трехмерен. Они бы это осознали, хотя по-прежнему не сумели бы себе этого представить… Нам так же трудно вообразить себе четвертое измерение, как тем существам — третье. По своей физической и психической природе мы обречены на существование в трехмерном мире, и те, кто располагает четвертым измерением, могли бы украсть любые наши сокровища или незаметно похитить любого из нас. Столь же незаметно и непостижимо, как повторяющиеся исчезновения предметов и людей в пресловутом Бермудском треугольнике… Однако Бермудский треугольник или притча Холлиса для нас несколько экзотичны. Лучше я приведу пример, который, не сомневаюсь, будет вам ближе… — Ротаридес чуть не врезался носом в доску, в глазах зарябили продольные полосы, оставленные мокрой губкой, когда наспех ее вытирали. Отчего бы ему и впрямь не рассказать о Бермудском треугольнике, о тропическом острове Холлиса? Почему его подмывает привести именно этот пример, из частной жизни? Но искушение было слишком велико, и Ротаридес продолжал: — Допустим, кто-то из вас пришел ко мне в гости. Он сразу устанавливает, что я живу в однокомнатной квартире. Мы беседуем, а немного погодя я предлагаю распить бутылку превосходного вина. После чего я исчезаю, и при этом ни дверь, ни створки окна даже не шелохнулись. Вслед за тем я возвращаюсь с бутылкой вина в руке — с бутылкой вина, которой фактически нигде в квартире не было, и мы продолжаем нашу беседу. Гость не может предположить, что у меня есть какое-то потайное помещение, коль скоро квартира находится в самом заурядном типовом панельном доме. Делать нечего — он вынужден признать, что помещение, где я держу запасы вина, нельзя отождествить ни с какой частью дома, а тем самым и ни с какой частью нашего физического пространства вообще! Гость, естественно, сгорает от любопытства увидеть эту чудесную комнату за пределами нашего мира. Мне это ничего не стоит, достаточно прибегнуть к определенной формуле. В тот же миг он оказывается в комнате, которая практически аналогична всем другим помещениям в панельных домах и от той, где он находился прежде, отличается только тем, что в ней есть вино, но нет меня. Но что это? Он вдруг видит перед собой нетронутую бутылку, которую я между тем принес и откупорил! Он еще опомниться не успеет, как я снова применяю формулу — и он вновь в знакомой однокомнатной квартире. Он ошеломлен и пытается найти объяснение, но объяснение лишь одно: если некое событие в одной комнате произошло, а в другой еще не произошло, значит, эти комнаты существуют в различной временно́й последовательности…
— Минутку, — прервал Ротаридеса чей-то незнакомый низкий голос, — а оно и вправду у вас есть? Я имею в виду вино…
Ротаридес пристально посмотрел в лицо, которого никогда не видел, по крайней мере не помнил. Плутоватая ухмылка явно свидетельствовала, что незнакомец считает его объяснения неудовлетворительными, нелепыми и смешными.
— Разумеется, этот пример не следует понимать буквально. Подобно притчам Холлиса или Куинтона, он выражает на языке психологии то, что для своего выражения требует исключительно физических категорий. В действительности для уяснения иного пространства и времени не нужно переносить в него человека, достаточно получить косвенную информацию с помощью приборов. Более того, такое познание, в сущности, является единственно возможным… но вас удивляет, что я, занимающий однокомнатную квартиру, использовал пример, в котором гипотетически обладал бы неограниченным числом комнат? Человеку трудно устоять перед стремлением воплотить любую теорию в нечто доступное нашим ощущениям…
8
Ротаридес остановился как вкопанный: кто-то большими буквами написал на стене дома «генезис». Впрочем, если быть точным, написано было с ошибкой: «генезес». Чего только не приходилось видеть на стенках, начиная с признаний в любви и кончая самыми непотребными выражениями и рисунками, но кому, удивленно подумал он, понадобился «генезис», или «генезес»?.. Он задумчиво покачал головой, но тут ветер донес до него зычный дружный возглас.
Он не обернулся, зная, что крик идет из открытых окон спортивного зала, где по расписанию в это время проводились занятия каратэ.
Чинно поднявшись по лестнице, он очутился перед чисто вымытой стеклянной дверью, ослепившей его отблеском заходящего солнца, за которой его приветствовала, как почти всегда, при едва ли не каждом возвращении с работы, хорошо знакомая, сухонькая, подвижная, словно ртуть, фигурка: Рошкованиова.
— Я у вашей двери новую циновку положила. — Она почтительно улыбнулась ему.
— Спасибо, — ответил он усталым голосом, перебирая связку ключей.
— Ваши уже дома, — прощебетала она у него за спиной. — Ваша жена вынимала почту…
— А что вы готовили на ужин? — огорошили его сбоку. Глухая Куцбелова с крайне заинтересованным видом стояла в дверях своей квартиры. Но и эта неуклюжая ее попытка установить контакт с миром опять была обречена на провал. Только озадачила в первую минуту Ротаридеса, и все. Иногда у него складывалось впечатление, что Куцбелова никакой другой цели и не преследует — лишь бы задать человеку вопрос, на который он заведомо не ответит, а если и ответит, то она все равно ничего не разберет…
Рошкованиова заговорщически дернула его за локоть:
— Почтальонша опять не могла дозвониться!
Он небрежно кивнул и с тяжелым сердцем поспешил скрыться за дверью своей квартиры. И тотчас всю лестницу потряс на редкость громкий, зычный голос:
— Не запирайтесь, бабка!
Известное дело, Рошкованиова будет теперь минут пятнадцать орать, Куцбелова выслушает с блаженной улыбкой и потом запрется у себя на два оборота ключа. С тех пор как у нее перестало болеть ухо, она ко всему относится куда благодушнее, чем раньше, когда при постоянной боли она улавливала какие-то звуки.
В кухне Тонка со стаканом воды в руке рылась в лекарствах.
— Нашел кому подписывать, — сердито сказала она вместо приветствия. — Нечего сказать, она не нарушает покой жильцов… В довершение всего у меня болит голова.
— Болит? Почему?
— У меня перерыв между приемом таблеток. Ясно, нет? Всегда в такие дни голова болит.
— Я же говорил, что никто не заставляет тебя принимать их.
— Никто! В нашем положении противозачаточные средства, разумеется, ни к чему… Ну, слава богу! — Она разыскала пачку таблеток от головной боли, торопливо проглотила одну, потом добавила еще полтаблетки.
— И без того у нас это бывает не часто… — с заметным раздражением заметил Ротаридес.
— Сейчас эту тему мы обсуждать не будем, — отрезала она. — Взгляни на Вило, на его левую ручку. Просто неслыханно!
Вило сидел под занавеской в позе, близкой к идеальному исполнению позы «лотос», и подобранным где-то гвоздем пытался отковырнуть отстающий у стены кусок линолеума. Отец, нагнувшись, ласково взъерошил его льняные волосенки, задрал рукав фланелевой рубашки и увидел на младенчески хрупком предплечье зубчатые, налитые кровью маленькие полумесяцы, на первый взгляд как две капли воды схожие с отметинами на спине.
— Что-нибудь узнала? — крикнул он, повернувшись к кухне.
— Еще чего! Знаешь, кто мне его сегодня вывел? Уборщица! «Не спрашивайте меня, пани, я просто помогаю. Одна, видите ли, ушла в декретный, вторая уволилась, потому как приходится задерживаться после смены на целый час… И вдобавок детей приводят больше чем положено…»
Тонка прошлась по комнате, потирая пальцами виски, с сосредоточенным видом, словно готовясь к перекрестному допросу. Ротаридес, наблюдая за ней снизу, в который раз отметил, что ступает она на пальцы, как балерина, — немудрено, несколько лет подряд занималась спортивной гимнастикой, пока у нее не начал болеть позвоночник, — видел красивые округлые икры и углядел под коленками голубоватые змеящиеся жилки — предвестники расширения вен. Придет время, она станет просто безобразной, ни с того ни с сего подумалось ему, и он содрогнулся при мысли, что вот так, сразу, примирился с роковой неизбежностью. А всё эти старухи, вспомнил он, столько старух кругом, одни вдовы… Почему женщины, как правило, живут дольше мужчин? Однажды Тонка показала ему в ванне ногу: «Смотри, второй палец на ноге у меня длиннее большого, значит, суждено быть вдовой…»
Вдруг он встрепенулся — Вило ухитрился просунуть голову ему под мышку и чуть не опрокинул на пол. Мальчуган засмеялся и бросился на середину комнаты, где сидела мать с видом полководца.
— Иди ко мне, родной, иди, мама хочет спросить тебя о чем-то…
Она посадила его на колени, ребенок запрокинул голову назад и забулькал, изображая полоскание горла. Но похвалы не дождался.
— Перестань! — одернула его Тонка и строго поджала губы. — Скажи мне… тебя укусил Мартин?
Разве так можно! — мысленно запротестовал Ротаридес. Допрос ведется не по правилам. Спрашивая, она подсказывает ответ. Но Вило доблестно устоял:
— Нет.
— Значит, Любошко?
— Нет.
— Или Матуш?
— Нет.
— Владко?
— Нет.
Тонка перебирала в памяти имена, досадуя на себя, что не знает и половины детишек в их яслях.
— Может, Андрейко?
Очевидно, Вило наскучил монотонный ритм одинаковых ответов, он заколебался и немного погодя решительно кивнул:
— Да.
— Ну вот! Теперь он попался, — перевела дух Тонка, победоносно глядя на Ротаридеса.
— Попался? — недоверчиво переспросил тот, выпрямился во весь рост, заложил руки за спину, с видом завзятого следователя подошел к Вило и подмигнул ему, как бы подавая условный знак.
— А может, это был Филип? — спросил он.
— Да, Филик, — охотно подтвердил мальчуган.
— И Мартин тоже?
— Да, и Пантин.
— И Любошко?
— Да, Лубошко.
— И Владко?
— Да, Ладко.
— Матуш?
— Да, Матуш.
— Словом, тебя кусали все. — Ротаридес с улыбкой подвел итоги дознания.
— Да, се, — тоже с улыбкой отвечал Вило. — Еще клоун Бимбо, — добавил он.
— Вот вам, прошу! — Ротаридес развел руки и повернулся к Тонке, но ей, как он понял, было не до смеха. Она вскочила с кресла, побагровев и стиснув зубы.
— Потому что ты превратил это в игру! Нарочно все испортил.
— Тонка! Нельзя относиться всерьез к тому, что он говорит.
— Ты, по-моему, не принимаешь это близко к сердцу, а я страдаю вдвойне, за него тоже. Думаешь, он там не плачет? Ребенок стал просто неврастеником! Ты и этого не заметил?
— Тонка, но ведь…
— Иной раз окликну его, а он пугается, по-настоящему пугается! По-твоему, это нормально? Ведь он совсем не прибавляет в весе, не растет…
— Да это неправда, Тонка, ты же…
Тонку распирало от внутреннего напряжения, и, уже не в силах владеть собой, она отвернулась. Закусив губу, чтобы удержать нахлынувшие рыдания, ушла в ванную и в сердцах закрылась там. Взглянув на себя в зеркало, она сперва испугалась своего вида, но потом вздохнула чуть ли не с радостью: наконец-то смогу выплакаться! Стекло запотевало от учащенного дыхания, невидимые в туманной дымке слезы текли по чуть припухшему лицу; Тонка сморгнула, чтобы лучше видеть, но слезы уже лились рекой, и ей удалось разглядеть себя лишь через некоторое время и в более спокойном состоянии. Возможно, сказалось действие успокоительных средств.
— Вот видишь, — обратился Ротаридес к Вило, который замер на месте и оторопело глядел на захлопнувшуюся дверь ванной, — поэтому женщины и живут дольше. Выплачутся, и хоть бы что. Нам, мужчинам, приходится сдерживать себя…
Он хотел открыть дверь, но, убедившись, что она заперта, тихонько постучал.
— Открой!.. Тонка, ведь ничего серьезного не произошло!
— Я буду печатать! — резко ответила она из-за двери. — В холодильнике куриный рулет, огурцы, масло… Покормишь Вило без меня, раз уж вы так спелись…
— Мама, отклой! — Вило забарабанил кулачками в дверь.
— Пойдем, — оттащил его отец. — Маме надо работать. А мы с тобой разучим стишок.
— Стисок? — не верил своим ушам Вило.
— Да, — кивнул Ротаридес, при всей неожиданной готовности сына не очень надеясь на успех. Уже почти две недели он тщетно пытался научить Вило нехитрой считалке, которую сочинил сам специально для него: «Раз, два, три, четыре, пять, научились мы считать!» Его огорчало, что малыш не проявляет даже элементарных способностей к счету, к логическому мышлению, что по натуре он скорее лирик, склонный принимать близко к сердцу любые пустяки, страдать по чужой вине, о чем свидетельствовали и укусы на теле. Трудно ему придется, если он и впредь останется таким, размышлял Ротаридес, наученный собственным опытом.
Немного погодя Тонке надоело изучать себя в зеркале, она вытерла ватой размазанную по лицу косметику, подцепила на кончики пальцев немного крема и стала массировать лоб, ранние морщинки у глаз, щеки и подбородок с небольшой ямочкой посредине, оттопыривая и растягивая губы, чтобы дать крему лучше впитаться в уголки. «Дамы не плачут», — прошептала она, окончательно успокоившись. Как там в его считалке? Прислушавшись, она с улыбкой продекламировала: «Раз, два, три, четыре, пять, все морщинки посчитать…» Давно ли их и вправду было только пять?
Вытащив пишущую машинку из футляра, она взглянула на приготовленный текст («Из глазниц бараньей головы шел пар, рис издавал все более аппетитный аромат, и раскосые повара с нарастающим волнением суетились у котла…»), и ею овладело то же чувство, что и вчера. Она заменила бумагу на неформатную, для себя: «Если внутри у человека все клокочет, придерешься к чему угодно, любой пустяк может стать последней каплей. Со стороны, вероятно, смешно смотреть, из-за чего я только что расплакалась, а на моем месте… Все равно что долго ходить в тесной обуви. Ведь жмет все время одинаково, а тебе кажется, что все сильнее и сильнее. Совсем не безразлично, правда, почему у меня на ногах именно эта обувь. Потому ли, что эти туфли мне нравятся и хочется их носить, или потому, что других у меня нет. И сейчас именно тот случай, когда у меня просто нет выбора. Накапливаются одно к одному всякие мелочи, напряжение растет, пока вдруг не прорвется наружу. Вчера я готова была винить его во всем на свете, даже в том, что муж этой ведьмы знавал всех цветочниц и не допускал, чтобы вазы в их доме пустовали… А когда мой благоверный в последний раз дарил мне цветы? Я покупаю цветы сама, а он еще злится, если я забуду их выбросить, хотя они уже завяли, с них осыпаются лепестки и вода в вазе стала зеленой. Он прав, случается, я упускаю из виду то одно, то другое, да разве может работающая женщина на все находить время, обо всем помнить. Вот и теперь он обнаружит в холодильнике массу продуктов, которым место давно на помойке: квашеную капусту, заплесневелый недоеденный маринад, пудинг, который я делала чуть не месяц назад… Ну и что? Он любит чистоту и порядок, не терпит дома пыли, а часто ли сам помогает мне в уборке? Вечно он со своими моделями! А потом ночью пристает ко мне и не знает, до сих пор не догадывается, как мне не по себе из-за того, что он при этом молчит, а я бы хотела, чтобы он говорил, все равно что, лишь бы говорил…» Внезапно Тонка отдернула пальцы от клавишей, словно обжегшись. Не слишком ли далеко она зашла, не увлеклась ли? И по-прежнему ли правда то, что она пишет? Перед ее мысленным взором вдруг возникла Эва Матяшикова, лукаво грозящая ей пальцем: «Но-но, а не кривишь ли ты малость душой да и себя заодно обманываешь?..» Неужели эта бестия Эва ее раскусила? Да нет, всему виной квартира, это она нас губит… Досадно, что мы так давно нигде не были, не ездили за город. Хотя бы как тогда перед рождеством, засмеялась про себя Тонка. Да-да, эта история заслуживает того, чтобы ее рассказать: «Мама приехала на несколько деньков, мы обегали весь город, уж не помню, что я искала, просто я была на седьмом небе от свалившейся на меня свободы. И вдруг встретили Панчака, сослуживца из отдела, этого невежу, который не выходил курить в коридор, даже когда я была беременна, нахально дымил мне прямо в лицо… Он остановил нас и говорит: «Я собираюсь купить металлургический заводик, не хотите войти со мной в долю?» Мы посмеялись: «Вот-вот, все покупают старые избы, мельницы, амбары… Чем металлургический завод хуже?» «Одному мне, — говорит, — он слишком велик. Там два жилых помещения, одно в передней, другое в задней части здания, между ними бывший цех, почти все в превосходном состоянии. Местечко дивное, от Братиславы тридцати километров не будет, так близко от нас уже все расхватали». «И во что это обойдется?» — осведомился мой муженек, а я сперва не поняла, что за охота расспрашивать, если для нас все равно это звучит нереально. В общей сложности, даже забрав все со сберкнижек, мы от силы могли наскрести тысячи две… Панчак сразу воодушевился: «Тридцать-сорок тысяч, разумеется за все про все. Если скинуться поровну… Повторяю, место сказочное. Можно подумать, оно за горами, за долами и ни один турист туда не забредал, а между тем это в двух шагах от главного шоссе… Да за чем дело стало, мы можем прямо сейчас махнуть туда на моей машине, это ведь действительно рукой подать!» Мы с мужем переглянулись, он незаметно подмигнул мне, и я заразилась тем же чувством, что и он. Как будто нас обоих одновременно осенила одна и та же мысль. «Поехали, — говорю, — мы уже давно планируем что-нибудь в этом роде. Лишь бы не развалина какая-нибудь…» «Какое там развалина! — воскликнул Панчак. — Стоит только заново оштукатурить, заменить двери и оконные рамы…» Всю дорогу подробно расписывал, как и что, решил, что мы сегодня же сходим к хозяину, которого он разыскал через национальный комитет, надо, мол, действовать не откладывая, чтобы завод не увели у нас из-под носа… Когда он оборачивался к нам, мы кивали в знак согласия, изредка сами задавали вопросы. Нельзя сказать, что в нас говорило злорадство, напротив, в одной только мысли о покупке было что-то упоительно хорошее, самолюбию льстило, что он сразу поверил нам, мы уже представляли себе старинную постройку и как было бы хорошо там жить, словно все это вполне осуществимо… В то же время мы радовались, что едем куда-то просто так, без всякой цели и корысти, из одного только любопытства, как дети, убежавшие на волю за город. Положение Панчака было куда хуже, он ведь надеялся на нас всерьез… До сих пор помню эту поездку: тающий снег на полях, тепло салона автомобиля и уютный рокот его мотора, покосившийся щит с названием деревни, сам заводик, где в окне квартиры с фасада за треснувшим стеклом висела желтая занавеска…»
Ротаридес, не умевший делать два дела сразу, кормя сына, сам почти ничего не ел, но даже не замечал этого и считал, что он тоже отужинал. Переодев Вило в пижаму и посадив на горшок, он в нерешительности постоял перед дверью в ванную. Однако, услышав сердитый стрекот машинки, передумал, отнес мальчика в кухню и там умыл над раковиной. Вило каким-то образом смекнул, что его вечернее омовение исполнено не по форме, и в кроватке обиженно хлюпал в подушку, пока его не сморил сон.
Когда совсем стемнело, Ротаридес распахнул окно. Ручка держалась уже только на одном, и тоже расшатанном, шурупе; в который раз Ротаридес напомнил себе, что пора бы, наконец, починить ее, но тут же забыл об этом, жадно закуривая. Он высунулся из окна, свежий ветерок подхватывал дым прямо с губ и относил его вдоль шероховатой стены в темноту.
Ночь установилась ясная, звезды мерцали на своем бархатном ложе, величаво предоставляя любоваться собой восхищенным взорам всех поклонников ночного великолепия. Вот подрастешь, мысленно обращался Ротаридес к сыну, я научу тебя распознавать звезды и созвездия. Смотри, как ярко горит Арктур! Он в созвездии Волопаса. Вот Лев! Видишь, как он, мерцая, скалит зубы? А Орион ярче всего светит зимой. Если ты переведешь взгляд туда, куда указывают три звезды в поясе Ориона, то обнаружишь созвездие Большой Пёс и в нем Сириус, самую яркую из всех звезд! Какими слабенькими, малюсенькими кажутся по сравнению с ним Плеяды в созвездии Тельца! А око Тельца — звезда Альдебаран! Но, конечно, самая известная — Большая Медведица, состоящая из семи звезд. Она никогда не заходит за горизонт, мы видим ее круглый год…
Звезды тоже могли видеть Ротаридеса чаще, чем других, менее внимательных наблюдателей, не говоря уже о тех, кто притаился за окулярами сложных приборов, и ни одна звезда не догадывалась, с кем, собственно, имеет дело. И все же эти другие окажутся гораздо удачливей, чем он. Еще бы! Не далее как завтра по ночному небу пронесется яркий огненный шар метеорита, который вскоре получит название Зволен (погаснет он южнее Зволена[16] на высоте примерно двадцати километров), и многие увидят его воочию. Среди них будут один-два изнывающих от скуки солдата караульной службы, несколько жителей Детвы и Бистрицы[17], кое-кто из завзятых знатоков — эти всегда все видят и обо всем наслышаны, однако наиболее полно и объективно метеорит будет запечатлен на снимках метеорного патруля… Но все это пройдет мимо Ротаридеса, по той простой причине, что в тот день ему не придет в голову наблюдать небосвод около половины одиннадцатого вечера. Такая досада, ведь это будет всего лишь четвертый за всю историю метеорит, которому астрономы заранее вычислили время пролета, траекторию и даже место падения и уже приготовились искать редкостное небесное тело… Впрочем, стоит ли удивляться, мы же знаем, какой Ротаридес невезучий человек, вдобавок отчасти он и сам виноват в своем невезенье; стало быть, и жалеть его незачем. Пожелаем по крайней мере, чтобы в конечном итоге именно на его долю выпало обнаружить пропавший метеорит недалеко от зволенского железнодорожного депо…
Уже погружаясь в сон, Ротаридес услышал, как к нему на пол проскользнула Тонка и тотчас повернулась спиной.
Он погладил ей шею.
— Все еще сердишься?
— Спрашиваешь, как ребенок, — буркнула она.
— А как я должен спрашивать?
— Никак. Хорошо, что ты еще не спишь. Желательно, чтобы завтра ты взял Вилко из яслей. Шеф отмечает пятидесятилетие, я, наверное, задержусь.
— Задержись.
В темноте он настолько осязаемо чувствовал ее тело, что у него заныли кончики пальцев. Но было бы неразумно трогать ее, отдалять миг живительного сна, облекающего души непроницаемым панцирем, погружающего мысль в беззвездную пустоту, где спящему никто не нужен… Двоим даже самым близким людям никогда не приснится один и тот же сон, в полузабытьи размышлял Ротаридес и вдруг неизвестно почему подумал: если бы та первая, за кем я ухаживал, уступила мне, то сейчас рядом со мной лежала бы она, она была бы моей женой… А как же иначе. Я был тогда чистым юношей, и после первого же сближения с женщиной непременно сделал бы какую-нибудь глупость. Связал бы с ней свою жизнь, можно не сомневаться, я женился бы на ней. К счастью, она тоже была девственницей и не решилась переступить роковой порог, хотя я столько раз безуспешно добивался этого. А Тонка прошла через это. В сущности, мне до сих пор не дает покоя, что она так легко, после совсем непродолжительного знакомства переспала со мной. Я часто спрашивал ее: что привлекло тебя во мне, как ты угадала, какой я? Что, если нас свел простой случай, не мог ли на моем месте оказаться кто-нибудь другой? Он лежал бы теперь рядом с тобой в качестве твоего мужа… Она отвечала: «Как раз то, чего ты в себе даже не подозреваешь, и есть твоя самая характерная черта». Ладно, допустим, но что это такое, я, хоть убей, ничего особенного за собой не знаю. «А если бы узнал, то начал бы следить за собой или постарался бы от этого избавиться, и тогда лишился бы самого для себя характерного». Ага, теперь понимаю, в чем дело: пока у меня этого нет, оно у меня есть, а как только оно у меня появится, так сразу же исчезнет… Все равно как в древнем софизме: «Что ты не терял, то имеешь. Рога ты не терял. Значит, у тебя рога!»
9
Известно, как проходят на работе чествования: перед кабинетом шефа толпятся кучки поздравителей, в каждой одному поручено произнести приветственную речь, второй — обычно кто-нибудь из женского персонала — держит букетик в потной руке, а третий — изящно перевязанную коробку под мышкой. В отделах и в коридоре все убеждают друг друга, что ни у кого и в мыслях нет подмазываться к шефу, что все делается от чистого сердца, ведь шеф этого вполне заслуживает; но в душе каждый недоволен, потому что истина выглядит иначе, когда речь идет о начальстве: одни, возможно без причины, на него злятся (и в один прекрасный день дадут ему это почувствовать!), другие при всяком удобном и неудобном случае готовы шефу пятки лизать… Откровенно говоря, это мероприятие не могло задержать Тонку, поскольку каждой делегации отведено на аудиенцию не больше десяти минут, перед кабинетом юбиляра гомонят принаряженные земляки из области, где шеф одновременно является депутатом, вдобавок уже напомнило о себе начальство из вышестоящей инстанции, а после двенадцати юбиляру должны вручать награду в министерстве… Делегация отсидит, вернее, отстоит свои десять минут, чокнется бокалами, всем скопом прихватит что-нибудь со стола, где уже приготовлена закуска, а самый находчивый и бойкий на язык, каких везде хватает, успеет напомнить шефу какой-нибудь случай из прошлого или повеселит компанию свежим анекдотом. Вздумай кто-то замешкаться в кабинете, заболтаться при виде полных бутылок и расставленных на столе деликатесов, как последует недовольство, ропот и призывающее к порядку шипение, пока зарвавшимся наконец не дадут ясно понять, что их более не задерживают, что за дверью дожидаются своей очереди следующие и что в конечном счете сегодня обычный рабочий день.
Ни для кого не секрет, как проходят подобные чествования: настоящее веселье разгорается только в отсутствие виновника торжества, когда он уже отбыл и о нем забыли. Это как раз и учитывала Тонка, намеревавшаяся задержаться дольше, чем в другие дни, и в общем не просчиталась. Бутылка вина, символический жест шефа отделу, послужила предлогом прикупить еще несколько бутылок, правда уже после окончания рабочего дня. Вскоре настроение поднялось, услышав смех и возгласы, подоспели сотрудники из других отделов, присяжные рассказчики веселых историй слетелись на публику, как мухи на мед. Поднесли бокал вина и уборщице, пани Пажитной, которая появилась в дверях с ведром и веником и одна-единственная еще поинтересовалась невпопад, в честь кого пьют. Не допив бокал до конца, чтобы сохранить за собой повод вернуться, а может, и повторить, она удалилась в соседнее помещение. Между тем Тонка так развеселилась, что даже простила Панчаку его давний грех — еще бы, курил во время ее беременности, — отчасти, конечно, и под впечатлением вчерашних воспоминаний, и пустилась с ним в дружескую беседу, так сказать, на историческую тему:
— Помнишь, как мы покупали металлургический завод?
— А то нет! — оживился Панчак. — Такого местечка поискать. А строение! Хоть сейчас переезжай… Жаль, что у старого буржуя уже был другой покупатель!
— А может, и не было. — Тонка хитро подмигнула Панчаку. — Возможно, он посмотрел на меня с мужем и с ходу нас раскусил. Прямо-таки собачий нюх! Сразу понял, что нас нельзя принимать всерьез.
— То есть как это? — недоуменно спросил Панчак.
— Да мы тогда поехали просто из любопытства. Нам ли думать о приобретении целого металлургического завода!
— То-то я все гадал, почему этот бывший эксплуататор так на нас подозрительно смотрит, с чего бы это. Словно все прикидывал, какую нам цену назначить… Постой-ка, ты говоришь серьезно? Вы действительно не собирались купить?
— Совершенно серьезно, — засмеялась Тонка. — Ты нас позвал, почему бы и не посмотреть, верно? До чего же было приятно, немного проветрились… Но когда хозяин посмотрел на меня в упор, я, знаешь ли, отвела глаза, а сама думаю: кончен бал, он все понял… Обиделся и теперь нипочем не продаст, даже если бы мы и впрямь захотели.
— Вот те на… — Панчак ненадолго задумался. — Могу тебя еще разок взять, Тонка, но уже без твоего, конечно. Раз тебе так понравилась прогулка. Посмотришь, что мне в конце концов удалось купить.
— Что же?
— Дачу в Гармонии[18]. Почти новую. Электричество, горячая вода, все удобства. Катись они к лешему, все эти замшелые деревянные избы и экзотические заводы, правда ведь?
— Само собой! — со смехом подтвердила Тонка.
— Ну, а у вас как? Что на семейном фронте? После трех-четырех лет приходит первый кризис, это мне известно. Всё еще в той малогабаритной?
— Мне уж и то совестно, — чистосердечно призналась Тонка, потому что вино делало свое дело. — Стыд и срам, больше ничего, и давай не будем об этом… — Она постаралась снова перейти на шутливый тон.
— Хм… мы ведь чуть не стали соседями на выходные дни, — покачал головой Панчак. — Лишний повод пригласить тебя. Заметано?
— А твоя жена как на это?..
— При чем тут жена? Встретимся только ты и я…
Это уж он хватил через край. Интрижки в учреждении завязывались только под разгульное застолье, в остальное время дамско-мужские отношения носили весьма умеренный характер, все всё друг о друге знали и ничем не могли друг друга заинтересовать.
Веселье шло на убыль, и ядру компании, которое составляли несколько известных любителей кутнуть, удалось в конце концов уговорить большинство продолжить пир «У Малых Франтишканов»[19]. Многие уже перекочевали за чужие столы, кое-кто ушел, и не расходились лишь такие, как Панчак, которого обуяло игривое настроение. А несколько позже события приняли весьма драматический оборот: одна из присутствующих дам в подпитии набралась храбрости и решила уйти. Заметив, какой неверной походкой она одолевала винтовую лестницу, Тонка хотела ей помочь. На улице эта незамужняя секретарша лет за тридцать барственным жестом поднимала руку и взывала:
— Такси! Такси!
Тогда как дело происходило не в Нью-Йорке и большинство проезжавших машин не имело ничего общего с таксомоторным парком. В конце концов на ее крики остановилась какая-то машина, притом с иностранным номером. Дверца отворилась, секретарша потянула за собой Тонку, но та, будучи только чуть навеселе, поняла, что это не такси, и испуганно вырвалась. Машина сразу же разогналась, обдав оторопевшую Тонку облаком выхлопных газов.
— Вот ты где! — Обрадованный Панчак из-за спины взял Тонку под руку. — А я уж испугался, что ты удрала не простившись.
— Ну и что? Велика важность! Завтра увидимся.
— Велика важность, велика важность! — дулся Панчак, увлекая Тонку по тротуару. — Пойдем ко мне в машину?
— Уж не собираешься ли ты в таком виде сесть за руль?
— Зачем за руль? Просто посидим…
Тонка высвободила свою руку:
— Ну и ну, Панчакуша…
— А что тут особенного? — Он развел руки и закатился пьяным смехом: — Оба мы не первый год замужем, верно ведь?
— Что это значит?
— Что значит? — Он опять захохотал: — Послушай… один мой приятель на собственной свадьбе собственную первую брачную ночь провел с другой, с подружкой невесты.
— Какая гадость, — сказала Тонка.
— И все-таки тот брак по сей день налажен как часы, понимаешь?
— Как не понять, — усмехнулась Тонка.
Панчак подошел к ней вплотную, она поневоле прижалась спиной к стене дома.
— Знаешь что, — он смотрел ей глаза в глаза, жалобно оттопырив нижнюю губу, — мне в тебе мешает одна вещь. Больно ты рассудительная. И больно здравомыслящая. Интеллектуальная женщина — не мой тип. Я с такой женщиной теряюсь, просто ни на что не гожусь…
Вопреки собственным словам он вдруг попытался поцеловать Тонку. Она собиралась увернуться или дать ему пощечину, но, к своему удивлению, продолжала стоять как истукан. Губы Панчака коснулись уголка ее рта и стали искать ее губы. Охваченная неизъяснимым ужасом, усугубленным чувством неловкости и отвращения, она была не в состоянии даже пошевелиться и тупо вперила взгляд мимо уха Панчака на фонтан посреди площади, неизвестно для чего извергающий потоки воды. Почему-то ей вспомнился первый поцелуй, смущение и разочарование, и вопрос, который она потом задала тому мальчику. Как только Панчак отстранился, она машинально, словно во сне, повторила его:
— Как же ты будешь завтра смотреть мне в глаза? По-твоему, как ни в чем не бывало?
Самодовольное выражение исчезло с его лица, глаза широко раскрылись, запинаясь, он пробормотал:
— Я же говорил… интеллектуальная женщина… — Откашлялся и добавил протрезвевшим голосом: — В сущности, ты права. Стоит ли усложнять себе жизнь на работе. Ты каким номером поедешь? Я двойкой…
— Сто четвертым, — все еще не вполне придя в себя, ответила Тонка.
— Старшая карта берет, — загоготал Панчак. — Проводить тебя?
— Остановка напротив. — Она махнула рукой и вдруг ее осенило: «Болван! Господи, какой же он болван!»
— Ну пока! — Кивнув ей, он повернулся и моментально исчез.
Еще несколько минут она стояла, привалясь к стене, чувствуя сквозь платье ледяной холод камня, скользящий по спине книзу, словно чья-то бесстыдная рука. Она и сама еще толком не разобралась, стоит ли придавать значение этому происшествию. Во рту ощущался незнакомый привкус, она боялась шевельнуть языком и облизать губы, ставшие вдруг чужими. Как в пятнадцать лет, мысленно вздохнула она, совсем как в пятнадцать лет… При взгляде на фонтан ей вдруг захотелось напиться из бьющей вверх струи, окунуть лицо в зыбучую воду. Но мешали толпящиеся на остановке перед театром люди. Она поборола искушение и направилась в ту сторону. Какой-то подросток перебегал через дорогу, вынырнувшее из темноты такси отчаянно засигналило и промчалось дальше по улице Есенского. В тот же миг она вспомнила бедную секретаршу, которую увезла неизвестная машина, и это воспоминание отбило охоту копаться в своих переживаниях. Кто его знает, что это были за люди, подумала она с тревогой. Не надо было мне ее отпускать…
Недобрые предчувствия не обманули Тонку. На другое утро в отделение общественной безопасности в Подунайских Бискупицах явилась дрожащая от страха женщина в изодранном платье и вся в синяках. Она утверждала, что ее изнасиловали, а потом выбросили из машины двое иностранцев. Однако показания давала весьма путаные: не только не помнила номера и марки машины, но не могла точно определить и ее цвет. Даже о национальности преступников она высказывала лишь предположения: итальянцы, а может, испанцы, во всяком случае, откуда-то с юга… чем вызвала сильное подозрение: потрясенная их пылким темпераментом, потерпевшая только на этом и строит свои догадки. Все это, вместе взятое, насторожило сотрудников общественной безопасности, заметивших, что взбудораженная, не слишком красивая женщина к тому же не вполне трезва. Этим иностранцам не позавидуешь, решили мужчины, знавшие тридцатилетнюю секретаршу. Пусть скажут спасибо, что так легко отделались. Впоследствии она действительно взяла свои показания обратно и на дальнейшем расследовании не настаивала, тем самым утвердив знакомых во мнении, что в этой истории процент насильников есть величина неизвестная… Вот поди ж ты! — мысленно говорила себе Тонка. Своим пустяковым искусом Панчак спас меня от большой беды… Можно только поблагодарить его. А секретарша нисколько не дулась на Тонку, что она позволила ей тогда сесть в ту иностранную машину, а как она сама расценивала случившееся, к нашему повествованию не имеет никакого отношения.
Подходя к дому на Ястребиной улице, Тонка тщетно пыталась обнаружить в душе что-нибудь похожее на угрызения совести предателя, возвращающегося в лагерь к своим. И то сказать, по сути дела, ничего ведь не случилось, и можно только досадовать, что случившееся не стоит выеденного яйца. Она и не зарекалась, что в будущем никогда ничего подобного себе не позволит… Махнув на все рукой, она стала думать, как ее сын и муж провели день, чем кончились их предвечерние и вечерние хлопоты, каков исход поединка между педантичным взрослым и непослушным малышом.
Однако все ее предчувствия оказались весьма далеки от действительности, в особенности же от известия, которым ее встретил Ротаридес:
— Это Ганка. Некая Ганка Нагайова.
В первую минуту Тонка не поняла, о ком идет речь.
— Ну та, которая кусается!..
Началось с того, что в яслях Ротаридес не выдержал темпа. Его легко «обошли» опытные, ловкие мамы, рядом с которыми он одевал Вило. Детишек уже развели по домам, а он все еще сражался с ботиночками Вило, не желавшими налезать на дрыгающиеся ножки, и про себя клял Тонку — ведь мальчику давно пора купить обувь большего размера. (Конечно, разве ты купишь, если как маньяк все время твердишь, что он не растет!) Немного погодя в раздевалку вошел еще кто-то, дважды нажал кнопку звонка, вызывая Караскову (сегодня была ее смена), но сосредоточенный, раздраженный Ротаридес даже глаза не поднял. И лишь когда скрипнула дверь и раздались голоса, он насторожился, а потом буквально остолбенел, услышав следующий разговор:
— Как ведет себя Ганка дома, пани Нагайова? Спокойно?
— По-моему, нормально… А что, она натворила что-нибудь?
— В последнее время она стала ужасной драчуньей, даже мальчикам от нее достается. А маленьких то и дело кусает, мы никак не уследим, когда она успевает…
— Ничего не понимаю… — Высокий, но приятный женский голос дрогнул от удивления и замешательства. — Дома она тише воды. Сядет на пол и может играть одна два-три часа.
Ротаридес поднял глаза на мать. Он видел ее снизу и со спины, первым делом его поразили ее черные волосы, блестящие и пышные, спадавшие на пелерину из тонкой ярко-красной шерсти — на этой мягкой материи они, казалось, излучали смоляной свет. При самом незначительном движении головы они ходили волнами то вправо, то влево, словно ни на единый миг не останавливаясь.
Разговор продолжения не имел, видимо, Караскова узнала все, что полагалось ей знать, и в то же время исполнила свой долг, проведя индивидуальную беседу с родительницей. Женщина обернулась и к скамейке, на которой мрачно восседал Вило, подвела девочку с нежным, круглым, как орешек, смуглым личиком. Ротаридес рассеянно крутил между пальцами шнурок от левого ботинка сынишки. Девочку, чей ангельский вид полностью исключал даже мысль о том, что она способна на жестокость по отношению к своим сверстникам, он почти не рассмотрел, просто не мог уделить ей внимания, потому что при взгляде на ее мать у него сразу же занялся дух. Она поразила его своей молодостью и редкой красотой — той красотой, которая приводит мужчин в оторопь, а иных даже отпугивает — примерно так же, как вид заснеженной горной вершины, доступной лишь избранным, специально обученным, тренированным альпинистам. Слегка зардевшаяся, она еще не отошла от смущения после разговора с воспитательницей и стеснялась поднять глаза. Истинно красивые, следящие за своей внешностью и сознающие силу своего обаяния женщины чрезвычайно редко доставляют мужчинам удовольствие застать их в такой момент, и если тем выпадет подобное счастье, они ног под собой не чуют, как и Ротаридес в первые мгновения. Ничего странного, всякий залюбовался бы этой смущенной красавицей… Наконец он стряхнул с себя наваждение и дошнуровал сыну ободранные замшевые ботинки. Он не решался так уж пристально разглядывать женщину, лишь раз-другой покосился на нее, не то она, чего доброго, подумает, будто он бесцеремонно уставился на ее коленки, выглядывавшие из-под гофрированной, изумрудного цвета юбки, когда она так же, как и он, присела на корточки перед дочкой.
— До свиданья! — почему-то фальцетом сказал он и пятясь вышел с Вило во двор яслей.
Около песочницы несколько ребятишек раскачивались на больших качелях, родители стояли в сторонке и болтали. Вило тоже сперва проявил интерес к качелям, но тут мимо него промелькнула смоляная грива маленькой Ганки, которая бежала по дорожке на улицу, и мальчуган неуклюже припустил за ней.
— Ганка, постой, — послышался рядом с Ротаридесом звонкий повелительный голос.
— Погоди, Вило! — крикнул Ротаридес.
Мальчик послушно остановился, а девочка только подпрыгнула, словно приказ матери камешком подкатился ей под ноги, и побежала дальше. Когда Нагайова крупным шагом прошла совсем рядом, Ротаридеса что-то щекотнуло по лицу — наверное, одна из ее длинных непослушных прядей, подумал он, — и овеяло свежестью, которая неизвестно почему принесла с собой ощущение раннего утра и приятной прохлады капелек, рассеянных в воздухе. Он смотрел ей в спину, как она старается не бежать, что, впрочем, было бы даже рискованно на тонюсеньких высоких каблучках, но и эта торопливая, на грани бега, походка выглядела у нее естественной, невольно вызывала восхищение, так легко и устремленно преодолевала она расстояние, слегка покачивая упругими бедрами. Она догнала расшалившуюся девочку перед полуоткрытой железной калиткой и решительным движением привлекла к себе. Наклонилась к беглянке, волна волос хлынула ей на лицо, закрыв беззвучно шевелящиеся губы — очевидно, она выговаривала дочери за непослушание.
— Идем туда! — Вило просительно потянул отца в ту сторону, откуда они даже кружным путем не вышли бы к дому, на Ястребиную улицу. Отец и на сей раз, как на днях в зоопарке, уступил желанию сына, но сейчас главным образом потому, что в том же направлении удалялась и кроваво-красная пелерина на округлых плечах Нагайовой. Они прибавили шагу, стараясь догнать опередившую их пару, вскоре услышали цоканье твердых каблучков по асфальту, и в поле зрения Ротаридеса оказались тонкие, ритмично вышагивающие лодыжки с ямочками по бокам, напоминающими изгиб в том месте, где тетива стягивает дугу лука. Смотри-ка, ни с того ни с сего подумал он, оказывается, мамы наших деток, озабоченные и усталые, могут быть такими прекрасными…
Но тут он спохватился — а вдруг она оглянется, увидит его и подумает, что он ее преследует. Неважно, сказал он себе, ведь она меня не запомнила, да и едва ли вообще обратила на меня внимание там, в яслях. Собственно говоря, такие женщины и не должны замечать мужчин, мужчины их прежде заметят…
На расстоянии метров десяти друг за другом они перешли оживленную улицу напротив магазина самообслуживания, рядом с которым примостился газетный киоск, где продавались и книги. Соблазнившись хорошей погодой, продавец выставил книги прямо на улице, несколько случайных прохожих листали их, и Ротаридес, увидев, что Нагайова вместе с дочкой нырнула в телефонную будку у магазина, тоже подошел к пестревшему всеми цветами радуги лотку. Машинально он взял в руки книгу в яркой обложке и раскрыл ее, не забывая краем глаза наблюдать за телефонной будкой. Он прочитал, не вникая в смысл: «…несколько десятилетий назад профессор Минковский подошел к доске и вычертил другую картину мира, какую до него никто не мог себе представить…» Перевернул страницу, в надежде, что это книга о физике, но ничего интересного для себя больше не нашел, похоже, и эта фраза не имела отношения к основному тексту. Он еще раз прочитал заинтересовавшую его фразу, и память сама собой подсказала: лекция под названием «Время и пространство», прочитанная в 1908 году на Восьмидесятом съезде Германского общества естествоиспытателей и врачей… Он хотел купить случайно подвернувшуюся книгу, но в это время дверь телефонной будки открылась, Нагайова устремилась в обратном направлении, и у Ротаридеса фамилия автора и название книги поплыли в глазах. Он потащил Вило за собой, тот не без удивления, даже с укоризной посмотрел на отца, но покорно поплелся той же дорогой, задав только один вопрос:
— Поедем автобусом?
— Да, — беззастенчиво солгал отец, а около выкрашенного в коричневый цвет железного павильона автобусной остановки, испещренного всевозможными надписями, предусмотрительно взял сына на руки.
Теперь дорога шла в гору, ему приходилось прилагать немало усилий и одновременно пользоваться Вило как щитом, ибо опасность выдать себя явно возросла. Они снова прошли мимо яслей, сквозь прутья ограды было видно, что дети с радостными криками все еще качаются на качелях. Теперь они шли к Ястребиной улице, хотя и не с той стороны, с какой обычно возвращались домой. Где-то тут жила старуха Траутенбергерова; Ротаридес поискал глазами окна со спущенными шторами, ему померещилось выцветшее желтоватое полотно на втором этаже, но он смотрел на окна под слишком острым углом, а за домом они свернули на лестницу, ведущую круто вверх. Он с трудом одолел ее, поставил Вило на ноги и немного постоял не двигаясь из-за колющей боли в боку. К счастью, спешить было необязательно, перед ним открылся обзор на все четыре стороны. Чуть выше начинались сады и за ними лесок со множеством дорожек и тропок, в лесу почти всегда было полно народу, вправо дорога сбегала вниз к жилым башням на Садовой улице, расставленным с таким расчетом, чтобы в солнечную погоду они затеняли одна другую, а влево, прямо перед ними, начинался их родной квартал, о чем свидетельствовали прогуливающиеся пенсионеры и пожилые супружеские пары. Тут наконец-то можно попытаться угадать, куда сейчас направится Нагайова с дочкой, и он мысленно загадал, но ошибся, потому что подсознательно противился такой возможности. Вскоре красная пелерина повернулась спиной к скромному порядку домов на Ястребиной улице и пошла наперерез через дорогу к белоснежным виллам, выстроившимся наподобие неприступного оборонительного вала для отпора раскинувшемуся под ними городу. Нагайова помахала кому-то в верхнем окне и склонилась к дочери, указывая ей на оконное стекло, но девочка только беспомощно озиралась. Они миновали аккуратно подстриженный газон, как две капли воды похожий на газончик владельцев валютной косилки перед самыми окнами квартиры Ротаридесов; две низкие ступеньки и широкий проход привел их к дверям дома, и тот поглотил их, словно крошечную порцию лакомства. Перед домом стоял новехонький контейнер для отходов, а возле него — желтый легковой автомобиль марки «сааб».
Ротаридес стоял как громом пораженный, откуда-то из горла поднималась лавина злости и ударила в голову. Он чувствовал, как в виске дергается жилка, не столько от предыдущего физического напряжения, сколько от внезапного жара, разлившегося по всему телу от корней волос до пят. Ротаридес через силу проглотил слюну, отдававшую горьким привкусом — привкусом несправедливости.
— Вот, значит, как, — проговорил он вслух, и Вило, повернувшись к нему, нахмурил лоб, словно старался усвоить его слова. — Мало того, что ее дочь кусает тебя в яслях, она еще и живет в одном из этих домов, которые торчат перед нашими окнами как ядовитые грибы…
Поблизости раздались голоса, он испугался, что его могли услышать, а обернувшись, обомлел от очередного сюрприза: неспешным прогулочным шагом к ним приближались под ручку Рошкованиова с Твароговой, разговаривая между собой воркующими голосами и изощряясь в любезностях. Он с трудом поверил глазам своим… Обе старые дамы тоже заметили Ротаридеса с сыном и бог весть почему разом умолкли, глядя на них строго и осуждающе.
— Целую ручки, — робко поздоровался Ротаридес.
Отвернувшись, они молча и величественно проследовали мимо. Рошкованиова многозначительно потянула несколько раз носом, Тварогова столь же многозначительно откашлялась. Удалившись на несколько метров, они вновь защебетали, казалось, обе говорят одно и то же и тараторят все быстрее, чтобы хоть на волос раньше другой промолвить те же самые слова.
Ротаридес сообразил, что именно бросило старух в объятия друг другу, и обратился к Вило, который сейчас оставался его единственным верным сподвижником:
— Смотри, вот чем обернулась для меня моя доброта. Их возмутило, что я ни одной не отдал предпочтения, что я обеих считаю порядочными особами. Теперь они заключили союз, потому что обе настроены против меня, хотя им следовало бы поблагодарить меня за то, что я их помирил. Видишь, какая сложная штука — человеческие взаимоотношения…
Они понуро добрели до дому.
— Папа, колово-о-од! — взмолился Вило, едва отец успел переодеть его и переобуть в домашние тапочки, которые уже просили каши.
Как всегда поломавшись, Ротаридес пустился в пляс, топал ногами с наигранным ликованием на лице, больше похожим на кривую усмешку, в то время как сын визжал от неподдельного восторга. В этот вечер голова у Ротаридеса закружилась раньше обычного, благо еще, что в критическую минуту ритуальный танец был прерван звонком в дверь.
— Привет, пан учитель, — озарила его широкой улыбкой Эва Матяшикова. Ротаридесу почудилось, что сегодня у нее какая-то другая, более белозубая, что ли, улыбка, чем всегда. И чутье не обмануло Ротаридеса: вчера Эва посетила свою дантистку, и та покрыла ей не очень здоровые и обезображенные пломбами передние зубы слоем специального лака, доставленного окольными путями из самой Швейцарии. Со вчерашнего дня Эва улыбалась даже таким малосимпатичным ей людям, как Ротаридес.
Рядом с Эвой стоял старый хлыщ Куки. Идеально выбритое лицо его излучало светскую благовоспитанность. На сей раз на нем был твидовый пиджак, спортивная рубашка с открытым воротом и безукоризненно отглаженные брюки, а с пояса свисала на всеобщее обозрение серебряная цепочка от карманных часов.
— Тонка дома? — спросила Эва, заглядывая Ротаридесу за спину, словно в надежде, что вот-вот появится Тонка и уберет его с дороги, как непредусмотренное препятствие.
Ротаридес объяснил, что сегодня не ожидает ее так рано, поскольку у них на работе большое торжество, и из вежливости пригласил гостей в квартиру.
— Мы пришли спросить, — Эва отступила на шаг, отклоняя приглашение, — перепечатала ли она рукопись. Мы не задержимся…
Смекнув, кто перед ним стоит, Ротаридес внимательнее присмотрелся к старому господину. Мысленно он отметил, что такого броского пиджака и таких отутюженных брюк ему уже давно не доводилось видеть, обратил внимание на цепочку и едва удержался, чтобы не спросить, который час, желая убедиться, что к цепочке прицеплена настоящая луковица, своим почтенным возрастом изобличающая молодящегося владельца.
— Если она еще не перепечатала, я охотно подожду, — сказал пан Куки. — Затурецкий… ваш покорнейший слуга. — И он подал Ротаридесу вялую влажную руку.
Ротаридес признался, что понятия не имеет, сколько Тонка успела сделать.
— Мне бы не хотелось рыться в ее бумагах, — добавил он с извиняющейся улыбкой.
— Не беспокойтесь, — сочувственно кивнул старый хлыщ. — Вы только передайте, что мы заходили. Она в любую минуту может переслать работу с пани Эвочкой. Но не говорите ей, будто я ее тороплю, я прекрасно понимаю, какое это нудное дело…
— Но ты, если не ошибаюсь, все-таки хотел бы уже получить свою книгу целиком? — перебила его Эва и строго посмотрела на Ротаридеса, словно намекая, что именно он помешал Тонке вовремя исполнить заказ.
Когда они ушли, Ротаридес еще задержался в прихожей, пытаясь разыскать на полках среди бумаг что-нибудь похожее на рукопись Затурецкого, но убедился, что Тонка убрала ее в другое место. Как будто она прячет ее не только от Вило, но и от меня… подумал он озадаченно.
На дверях соседней квартиры глухо чмокнула обивка, кто-то старательно вытирал ноги у порога.
— Я положила вам новую циновку, — раздался за дверью голос Рошкованиовой, и Ротаридес вздрогнул, словно обращались к нему. И только потом догадался, что слова эти обращены были к Твароговой.
— Площадку целиком мыть не буду, — проговорила она, чуть понизив голос, но все же достаточно громко, чтобы ему было слышно. — Этим… этим мыть не стану!
— Если ваша воспитанница, — сказала Тварогова, — когда приедет, надумает купить что-нибудь в Венгрию, какое-нибудь красивое платье, пришлите ее ко мне, моя дочь…
— В городе есть в продаже яйца? — пронзительным голосом перебила их разговор Куцбелова.
Наступила тишина, словно собеседницы за дверью не сразу пришли в себя от изумления, потом Рошкованиова заорала на свой обычный манер — тоном пастуха, сгоняющего непослушное стадо:
— Не запирайтесь, бабка!
Ротаридес быстро ушел в комнату и захлопнул за собой дверь…
— Вот и все события на сегодня, — закончил свой рассказ Ротаридес и посмотрел на Тонку сквозь густой полумрак, который слегка рассеивался от ночника, прикрытого газетой. — Если, конечно, не считать событием тот факт, что Вило съел сто граммов ветчины без единой крошки хлеба и что в его лексиконе появилось число восемь. Да, а как прошло чествование?
— Хуже некуда, — ответила Тонка, которая и вправду почувствовала себя неважно: во рту пересохло, от кислого вина у нее началась изжога.
Она налила в кухне стакан воды, но, залпом выпив, особенно резко ощутила в ней привкус хлора.
— Этой… как ее… Нагайовой надо было показать, как ее девчонка искусала Вило. И Карасковой я выложу все, что думаю. Раз уж мне известно, кто там шкодит, я сама прослежу.
— А ты часом немножко не выпила, а? — спросил Ротаридес, выделив голосом последнее слово.
— Ну и что? Раз в году могу себе позволить.
— А что с рукописью? Ты ее уже перепечатала?
— Нет, — пренебрежительно отмахнулась Тонка. — Мне вообще неохота печатать. Неужели из-за нескольких крон я должна портить зрение? После вчерашнего я еле разогнулась, до того болела поясница.
— Разве я тебя заставляю? Я уже говорил тебе…
— Ужасно хочется апельсина, — перебила она мужа. — Ты не купил апельсинов?
— Нет.
— Мальчику необходимы витамины, надо было купить.
— Сейчас мало фруктов. Как только в магазине что-нибудь появится, тут же расхватывают.
— Но ты наверняка даже не посмотрел, вдруг в Вязниках были. Разумеется… ты же шел по следу этой прекрасной дамы! Что это тебе вообще взбрело в голову? До того она тебе приглянулась?
— Давай не будем ссориться, — устало попросил Ротаридес. — Мы с тобой хуже, чем эти две старухи…
— Хуже? Но они вовсе не ссорятся, — воскликнула Тонка, — ты же сам говорил, что они помирились!
— Давай и мы помиримся, — предложил Ротаридес и, притянув Тонку за руку, неловко пытался ее обнять.
— И тебе следовало бы выпить, — увернулась она. — Мне бы легче было с тобой разговаривать. Нет… я не пьяная, не думай. Я просто притворяюсь пьяной, даже сама не знаю зачем…
— Ужасно хочется апельсина, — прошептала она ему в ухо, когда они уже лежали в своей сборной постели, а в кухне завел свою колыбельную песню компрессор холодильника.
— Завтра обегаю весь город и куплю… — шепотом же сказал Ротаридес.
— Мужским обещаниям в постели грош цена, — вздохнула она.
— Ну перестань дуться. — Ротаридес склонился над ней, коснулся губами ее подбородка.
В ушах у нее раздался насмешливый возглас Панчака: «Старшая карта берет!» Послышалось, как он смеется при расставании, заливается гомерическим хохотом глупого, пошлого мужика, который заглянул за занавеску и застиг женщину за каким-нибудь интимным занятием. Тонка так и застыла, по коже пошли мурашки.
— Нет, сегодня не хочу. — Она в ужасе отодвинулась, невольно подумав при этом: «Вот бы порадовалась Эва, узнав, как я воплощаю в жизнь ее план!»
Он обиженно перевернулся на спину, но на смену обиде тут же пришло полнейшее равнодушие, сознание, что, в сущности, самое легкое — вообще ничего не делать, ничего не добиваться.
— Что с нами происходит, Тонка? — спросил он. — Можешь ты мне объяснить… Что, если это просто какая-то дурацкая… лень?
— Лень, — машинально повторила она. — Мы ленимся чувствовать… Во всем мире ленятся чувствовать…
— Когда у нас дома ссорились, дед, бывало, спрашивал: «Скажите мне, вы, умники, как же могут совершенно чужие люди столковаться о политике, если вы не в состоянии поладить в собственной семье?» Иногда я думаю, что все стало наоборот: дома человек распоясывается, обижает правого и виноватого, а на улице или на работе изображает из себя ангела, этакую ходячую добродетель… будто люди даже не сознают, что это и есть их собственная жизнь, будто они считают, что пока это еще чья-то чужая, а вот потом начнется их собственная… Всё видят поверхностно, как при дефекте зрения, но ведь жизнь на самом деле имеет и свою глубину, и на одно измерение больше!
— И ты полагаешь, мы с тобой его видим?
— Я давал себе клятву, что моя жизнь не будет однообразной, что я не стану равнодушным, не отупею. Но все складывается независимо от меня, независимо от моих усилий… Нельзя купить апельсины, если их нет. Вот как обстоит дело.
— А я виновата? — Тонка приподнялась на локте, вглядываясь в темноте в лицо мужа. Ответа не последовало. — Знаешь, что? Обещай мне, что в конце недели мы куда-нибудь поедем!
— А куда?
— Куда-нибудь. Куда-нибудь за город! Обещай мне!
— Ну ладно…
В углу комнаты Вило почмокал, перевалился с одного края кроватки на другой, ударил ногой в деревянную загородку и явственно проговорил впросонках:
— Восемь!
10
На последнем уроке Ротаридес раздал тетради, написал на доске три примера, немного подумал и приписал еще один.
— Этот по желанию. Пусть решают только те, кто захочет, и только в том случае, если обязательное задание будет выполнено.
Он заранее знал, что в классе не найдется ни одного ученика, который станет решать необязательный пример, но снова и снова писал его на каждой контрольной. Что, если однажды все же?..
Он сел, посмотрел в окно на трубу кабельного завода и на кроны лип, одевшихся нежными, прозрачными листочками, похожими на желто-коричневые шелковые лоскутки, которыми директор Штрпка постоянно протирал очки, и уткнулся в брошюру Мостепаненка. Не торопясь прочитал:
«Давайте задумаемся над такой проблемой: имеет ли смысл рассуждать об иных мирах, если у нас нет возможности каким-либо способом вступить с ними в контакт? По нашему мнению, не существует неоспоримых оснований для того, чтобы исключать такую возможность. Все вы, конечно, согласитесь с тем, что на каждой стадии человеческого познания существует множество непознанных явлений природы, включая и такие, с которыми человек пока не сталкивался и не имеет никаких контактов. А может быть, следует признать, что существует множество явлений «в себе» или множество миров, на которые на данной стадии развития науки мы никак не можем воздействовать, но существование которых можно теоретически предсказать уже теперь? В конечном счете не исключено, что в будущем будут открыты новые формы взаимодействия и влияния. С их внедрением в практику проблема достижимости или недостижимости этих миров предстанет в новом свете…»
После звонка Ротаридеса остановил в коридоре учитель химии Бруновский, заядлый фотолюбитель, и затащил его вместе с кипой тетрадей к себе в кабинет:
— Зайди, ты должен посмотреть! Ну, что скажешь?
На письменном столе лежала большая фотография, портрет женщины, вернее, не целый портрет, а лишь часть лица крупным планом, на котором выделялись глаза и графически идеальная линия волос.
— Я ее знаю!
— Знаешь? — Химик от души расхохотался. — Ну ты даешь! Ведь фотографию-то делал не я, а один японец. Она была удостоена золотой медали на Всемирной выставке фотографии в Голландии.
— Странно, а мне показалось… — Ротаридесу стоило немало труда расстаться с иллюзией, что перед ним фотография прекрасной Нагайовой.
— Старик, — химик постучал пальцем по глянцевой поверхности снимка, — обрати внимание на глаза! Не иначе как ей сделали операцию, чтобы они не были раскосыми… Если ты знаешь какую-нибудь похожую на нее женщину, могу тебя поздравить. Это же нечто из ряда вон!
Ротаридес поправил стопку тетрадей под мышкой и молча пошел к двери. Химик, упершись руками в стол, смотрел на портрет то вблизи, то задирал голову на тонкой шее, как бойцовый петух на арене.
— С месяц назад по венскому телевидению показывали документальный фильм об этом японце. Ты не видел?
— Мы редко смотрим телевизор, — ответил Ротаридес. — Жена считает, что он вредно действует на нервы ребенка…
— Вот это глаза! — бормотал Бруновский, словно не слыша. — Не иначе как операция, ведь она японка…
— Ты не знаешь, где можно купить апельсины? — повысив голос, спросил Ротаридес.
— Что? — очнулся химик. — Апельсины? Дружище, мне бы твои заботы!
Ротаридес махнул рукой и поспешил прочь, он хотел пораньше уйти из школы.
— Теплынь-то! — заговорил с ним на лестнице школьный сторож. — Нежданно-негаданно прямо лето, а?
Навстречу Ротаридесу повеял ветер, словно по-приятельски поджидал его за углом. Подмывало послюнить палец, чтобы решить, в какую сторону отправиться в поход, но окна школы строго и внимательно наблюдали за ним, вдобавок откуда-то послышался голос директора, он что-то говорил то в ускоренном, то в замедленном темпе, то произносил слова быстро и отрывисто, точно лаял, то перекатывал их во рту, точно горячий кнедлик, драматически растягивая каждый слог.
— Начнем, пожалуй, с палаток за Камзиком[20]! — вполголоса передразнил Ротаридес директорскую манеру говорить и бодро двинулся в путь, причем ему особенно удавалось воспроизвести строевой шаг, переходящий в атакующий марш-бросок. Таким манером каждое утро входил в учительскую сам директор Штрпка, заслуженный учитель, у него тоже на носу славный юбилей — как известно, юбилеи и годовщины следуют сплошной чередой, — но коль скоро он руководитель меньшего калибра, чем Тонкин шеф, то и чествование пройдет не столь официально и на ином уровне. Высшая ступень — речь юбиляра, составленная по всем правилам классической риторики.
Каждая нормальная весна хотя бы на краткий миг вызывает у человека обманчивое ощущение, что он не старится, а молодеет, как омолаживается вокруг вся природа. Впрочем, и природа молодеет только с виду, ведь у лип, покрывшихся хрупкими, как эпителий на веке ягненка, листиками, каждый год прибавляется в стволе одно кольцо, то пошире, то поуже, в зависимости от того, дождливый или засушливый, теплый или холодный выдался год. Вот и у Ротаридеса возникло ощущение, будто он молодеет, будто в такой день время старения отменено, а верх берет другое время, идущее вспять, время, которое так же стремится отвести назад часовые стрелки, как заигравшийся сорванец — найти записку матери с указанием, что надо купить. Нет никаких оснований отрицать реальность такого мира! — восторженно уверял себя Ротаридес, вынужденный снять пиджак, потому что на ходу стало просто жарко.
— Апельсинов нет! — охладили его восторги в палатках у Камзика и посоветовали искать их в Доме фруктов и овощей на улице Защитников мира.
— Утром распродали, сегодня уже не получим, — окончательно обескуражили его там.
— Приучайтесь ходить по магазинам в рабочее время! — ехидно ухмыльнулся кто-то из очереди за молодой картошкой.
— Картошку брать не будете? Да что вы! — недоумевала продавщица.
Перед магазином остановился фургон с надписью «Фрукты — Овощи», Ротаридес постучал шоферу в дверцу:
— Развозили сегодня апельсины?
— Развозили.
— А у вас не найдется…
— Свои, браток, не отдам!
Едва ли даже ветер, не пропустивший ни одной улицы, помнил все, где прошел Ротаридес. Но не будем идеализировать его: он не был киногероем, который до последней минуты не теряет надежды и ухитряется выйти победителем, хотя ему уже накинули петлю на шею или же предстоит сражаться в одиночку против десятка врагов. Он благоразумно смирился с мыслью, что сегодня апельсинов ему не достать, однако домой идти еще не хотелось, что-то манило его все дальше и дальше; наконец, чтобы как-то оправдать бессмысленные хождения, он купил в захудалой лавочке двести пятьдесят граммов чесноку и кружным путем спустился на площадь, на конечную остановку сто четвертого автобуса.
Автобус, в смрадном облаке выхлопных газов, пыли и пота множества человеческих тел, с противным скрежетом подкатил к остановке. Кто-то из толпы вывалившихся оттуда пассажиров схватил Ротаридеса за руку, в которой болталась сеточка с четырьмя головками чеснока.
— Господи Иисусе, где вы раздобыли чеснок?
Ротаридес сподобился возведения в божественный сан. И это ни за что ни про что, ведь чеснок достался ему самым обычным образом. У него уже чесался язык ответить, но он мысленно оценил обстановку и решил поторговаться:
— Если вы скажете мне, где можно купить апельсины, тогда я скажу вам, где чеснок!
Маленькая щупленькая деревенская женщина, не различимая в толпе, как курица во дворе птицефабрики, нерешительно почесала за ухом — от такой, подумалось Ротаридесу, вряд ли что-нибудь узнаешь, — но последующие слова, как ни странно, не соответствовали этому жесту:
— Дак ежели вам по пути в Дубравку… Я видала, из Вязников несли в сетках…
Судьба и случай решают за нас, когда мы меньше всего на них рассчитываем, размышлял Ротаридес, трясясь в автобусе. Неожиданности и парадоксы на каждом шагу. Понадобится обойти весь город, весь мир, чтобы в конце концов найти то, что мы искали, у себя дома в холодильнике или в чулане.
Иной раз вообще лучше ничего не искать, махнуть на все рукой, прекратить поиски, изменить программу действий и тем самым избежать лишних неприятностей. К сожалению, Ротаридес и не подозревал о грядущих неприятностях, ему просто в голову не пришло, что невинное с виду посещение магазина чревато опасностями… Хотя, к примеру, стоявший рядом с ним в переполненном автобусе мужчина мог бы предостеречь его от многих непредвиденных осложнений — конечно, если бы людям, стоявшим бок о бок в городском транспорте, вменялось в обязанность представляться друг другу и вступать в беседу. Как бы расширился наш кругозор, как много полезного для себя мы могли бы извлечь из чужого опыта! Мужчина возле Ротаридеса мог бы сказать ему, что наша благодарность часто оказывается преждевременной, что лучше бы он не отдавал свой чеснок, а пришел с ним домой как с единственным реально существующим трофеем. Он мог бы сказать, далее, что неудача может подстерегать даже в проверенном до мелочей деле, может не получиться сотни раз отработанный номер. И что благие намерения подчас оборачиваются издевательством… Кстати, этот мужчина — фокусник, на днях он бесплатно выступал в интернате для детей-инвалидов и собирался показать там свой коронный номер с бельевой веревкой, которую выбранные наугад зрители должны поднять над головой. Да и как было не провалиться такому номеру, если у мальчика, которому он передал веревку, руки оказались парализованные. Вот то-то и оно, разве можно заранее знать, во что выльется покупка апельсинов?
Ротаридес пулей выскочил из автобуса, в магазине еле дождался своей очереди за корзинкой, чтобы пройти в торговый зал, боясь, что ему не достанется апельсинов, которые он углядел в хозяйственных сумках. Когда подошла его очередь, он для верности спросил кассиршу об апельсинах.
— Должны еще быть. — Она ткнула пальцем куда-то себе за спину.
Но на полпути к цели Ротаридеса поджидало препятствие, какого и нарочно не придумаешь. В молочном отделе он с разгону чуть не наскочил на покупательницу, которая как раз нагнулась, доставая из холодильного отделения сливки. Это была пани Нагайова. От удивления он остановился, открыл было рот, чтобы поздороваться, но промолчал, сообразив, что та его не замечает. Выпрямившись, она неторопливой плавной походкой прошла мимо полок с хлебом, затем с кулинарными изделиями, даже не взглянув ни на диетические хлебцы, ни на мясной салат. Ротаридес следовал за ней до самого фруктового отдела, где красовались расфасованные в желтые сетки апельсины. Тут он опомнился и резко рванул вперед… Однако минутной заминки оказалось достаточно — он опоздал: у него на глазах взяли три сетки, на сером металле сиротливо лежала последняя сетка апельсинов. Туда спокойно потянулась рука пани Нагайовой. Ротаридес нагнулся одновременно с ней — голова к голове, плечо к плечу, — ему просто не верилось, что там вообще уже нечего брать. При ярком магазинном освещении он хорошо видел женскую руку с тонкими пальцами, покрытые лаком ногти. Рука была обнажена почти до самого плеча, прикрытого рукавчиком летнего платья модного фасона «сафари» — явно не отечественного производства, — платья, которое при движении соблазнительно облегало все линии женского тела, волнующего кровь именно своей осязаемостью… Нагайова повертела сетку — оставшиеся апельсины были какие-то мелкие и вяловатые, — собираясь было положить их обратно, но все-таки бросила себе в корзинку. В тот же миг Ротаридес, нелепо торчавший над уже пустым контейнером, вдруг как с цепи сорвался и, поправ все законы приличия, с неистовой злобой впился зубами в промелькнувшее перед ним, гладкое и округлое, покрытое золотистым пушком плечо.
В ушах раздался крик удивления и боли, рот наполнился чем-то теплым и соленым, с подбородка на пол сбежала горячая струйка, и он увидел, как на грязных мраморных плитках расцвели капельки крови, не уступающие красотой драгоценным камням. Отступив в сторону, еще не вполне сознавая, что произошло, что он такое натворил, он испытывал не меньший ужас, чем его жертва. Почти вплотную на него смотрело лицо, сейчас совсем некрасивое, искаженное гримасой боли и ужаса, ее большие карие глаза вперились в его губы, по-видимому окрашенные кровью. Не в силах повернуться, он попятился к горе мясных консервов, и там его обуяло неодолимое, отчаянное желание — бежать.
Его не задерживали. Узкие проходы в магазине, битком набитом продуктами, и без того плохо просматривались, и хотя по крику жертвы можно было определить место происшествия, никто не обратил внимания, что случилось там, в дальнем углу. Впоследствии пошли слухи, что у одной женщины по руке пробежала мышь, когда она брала с полки хлеб, другие божились, что у мясника вырвался из руки косарь и ранил кого-то в плечо — одним словом, ничего похожего на то, что произошло на самом деле.
Ротаридес отдал корзинку первому из очереди, который ответил ему милой улыбкой, и выбежал из магазина, хотя у него подкашивались ноги и все тело колотила дрожь. Отвернувшись от встречных, он рукавом обтер губы, в полной уверенности, что на них осталась кровавая печать, а немного опомнившись, закрыл рот сложенным платком, как будто у него болят зубы.
Окружающий мир внезапно изменился, все было не такое, как только что. Да и Ротаридес был уже не тем, кто совсем недавно в магазине в Вязниках нагнулся за сеткой апельсинов, — его отметило неизгладимое клеймо грехопадения, даже злодеяния, на потном лбу проступил несмываемый стигмат отверженного, скрывающегося от возмездия. Найдется ли для него надежное укрытие? Ведь на покатом плече, припорошенном золотистым пушком, с отметиной от давнишней прививки оспы, он оставил свою подпись, отпечаток своих зубов, и по этому отпечатку установят его личность и изобличат…
На склоны за Дубравкой опустилась синеватая тень, в воздухе стоял рассеянный желтый свет, как перед грозой, несущей град и резкое похолодание, или когда перед самым заходом солнца наползет туча и до срока наступит темнота.
У Ротаридеса ноги стали как ватные, дыхание прерывалось, в голове вихрем кружились тревожные мысли, но ни одна не подсказала ему ни решения, ни выхода. Его словно бы тащило обратно, к тому злополучному месту в магазине; как он ни упирался, мысли захлестывали его, волокли назад; так после проливных дождей затягивает в омут неумелого пловца. Еще никогда не пускавшийся в плавание в кипящих волнах угрызений совести и ужаса, Ротаридес чувствовал, что еще немного, и он сдастся, но тут в памяти забрезжило короткое воспоминание о том, как он закрывал рот носовым платком со страдальческой миной человеку, мучившегося от зубной боли.
У здания почты он украдкой вытащил из портфеля записную книжку с телефонами и стал судорожно листать ее дрожащими, непослушными пальцами. Впрочем, ближайшая программа уже вырисовывалась: сейчас он позвонит знакомому зубному врачу, надежному и сметливому приятелю, недаром же после окончания института в чине сержанта он служил с ним целый год в армии и нередко бывал у него подставным пациентом, на которого дантист всегда мог сослаться, а сам в это время упоенно решал кроссворды, между тем как Ротаридес блаженно спал в его зубоврачебном кресле с широко разинутым для пущей маскировки ртом, если бы кто-нибудь вздумал взглянуть на «пациента» воочию. Итак, он позвонит ему и велит вырвать любой передний зуб, черт с ним, пускай даже совсем здоровый! Отпечатки пальцев преступник переделать не может, а вот изменить рисунок прикуса ничего не стоит, правда, если не принимать в расчет непродолжительного болевого ощущения. Ротаридес даже обрадовался, что тем самым рассчитается за причиненные Нагайовой страдания и что это будет просто гениальный выход из отчаянного положения, чреватого страшными для него последствиями.
— Еще жив курилка? — послышался в трубке солидный голос. — Зубами мучаешься? Иначе бы ты про меня и не вспомнил. Да ладно уж, молчи! Не ты один такой, все вспоминают обо мне только поэтому. Если у тебя не очень срочно, дружище, то нельзя ли отложить до завтра? Видишь ли, сегодня я уже закончил, и мне надо…
— Срочно, ужасно срочно, — тяжело дыша, прохрипел в трубку Ротаридес.
— Ну разве что ради тебя… — Голос еще посолиднел, хотя не сумел скрыть досады. — Посмотрим, в чем там дело. Только приезжай поскорей.
Боясь, чтобы зубной врач, работавший черт-те где, в конце Февральской улицы, не раздумал, Ротаридес не решился признаться, что находится в Дубравке и что на дорогу уйдет самое малое минут тридцать — сорок.
— Мигом приеду, — пообещал он в трубку.
Когда он наконец постучал в дверь зубного кабинета, приятель встретил его с недовольной физиономией. Тем лучше, теперь непременно вырвет, мелькнуло в голове Ротаридеса.
— Где ты пропадал, милок? — сердито осведомился врач. — Я уже тыщу раз собирался уходить, да не ушел вот, потому что помню, как в армии ты дрых у меня в кресле…
— Как поживаешь? — Ротаридес протянул ему руку и по рассеянности весь сиял, вместо того чтобы изображать на лице боль и страдание.
— А, дружище, — врач устало махнул рукой, — несладко живется. Зубы катастрофически портятся, коронки не на что ставить… Так который же у тебя?
— Вот тут, спереди. Один из передних, — объяснил Ротаридес, широко открывая рот.
— Этот? Или этот? — Врач постукивал, надавливал на зубы, заглядывал в горло.
— Вот этот, — промычал мнимый больной и для убедительности сплюнул.
— Гм… Не вижу никакого дефекта. — Врач постучал по верхнему резцу, вывернул Ротаридесу губу и ощупал десны.
— Ммм… ммм… — Ротаридес старательно разыгрывал нестерпимую боль при каждом прикосновении.
Вдруг металлический инструмент с грохотом упал на хромированный поднос. Ротаридес вздрогнул, скосил глаза на врача, ему показалось, что в того закралось подозрение.
— То ли корень, то ли… — сказал врач, испытующе глядя на Ротаридеса. — Без рентгена ничего не могу сказать…
— Но зуб же болит мочи нет! — упрямо стоял на своем Ротаридес. — Выдерни его, и дело с концом!
— Выдернуть?! — Врач все больше и больше дивился. — Тебе что, приятно ходить щербатым? Я тебе его сохраню, плевое дело. Зацементирую канал…
— Какой прок в этом, если боль не пройдет? — упорствовал Ротаридес, и тут ему вспомнилась бабка Куцбелова с ее ухом. «Очень нужны мне твои заботы, весь этот умозрительный гуманизм!» Ему на язык пришли бабкины слова: — Не лечи, лучше выдерни, только чтобы перестало болеть!
— Что ты дурака-то валяешь? — Врач открыл кран и принялся мыть руки. — Почему это он не перестанет болеть?
— Вырви, прошу! — взмолился Ротаридес.
Врач солидно выпрямился, с кончиков его пальцев на блестящий линолеум капала вода.
— Как-то раз пришел ко мне один тип, — заговорил дантист, глядя в упор на Ротаридеса, — посулил довольно высокое вознаграждение. Спрячьте, говорит, мне золото в зубы, а то, дескать, какая-то шайка собирается меня ограбить. Я ему: спокойно, спокойно, а сам за телефонную трубку… Ты, случаем, не за тем же самым?..
Рослый краснощекий мужчина внезапно весь скорчился от смеха, приковылял к Ротаридесу и хлопнул его по плечу:
— Ах ты, гнида старая! Ах ты, дерьмо этакое! Чтоб тебе ни дна ни покрышки… так заморочить мне голову… Ой! Ха-ха-ха! А то я тебя не знаю, ведь ты же ходил ко мне отсыпаться, небось вместе людей дурачили… Сценка получилась что надо! Ну, а теперь давай, вытаскивай свою бутылку, где ты ее прячешь? Давай выпьем за наше армейское житье и помянем покойного майора Недому. Ой, не могу! Ха-ха! Верно, брат, так и надо! Шутка жизнь украшает, мы с тобой еще не какие-нибудь хрычи…
Ротаридес вытаращил глаза и глупо улыбнулся, но потом, поняв, что благоприятный случай упущен, залился судорожным, каким-то икающим смехом.
— А здорово я тебя взял на пушку!.. — Через силу выдавил он, а у самого глаза чуть не вылезли из орбит от внутренней тревоги. Мысль, что судьба его безнадежно решена, вызывала в нем все новые и новые взрывы мрачного веселья. — Только не говори, что ты не попался на удочку!
— Заставить меня три четверти часа дожидаться и потом разыграть!..
— А вот бутылки у меня с собой нет, — сказал Ротаридес, когда напряжение схлынуло. Врач тут же перестал смеяться:
— Тогда чего мы тут забыли? Айда к Коню!
Через какие-нибудь полчаса, сидя за рюмкой водки и злобно фыркающими бокалами содовой, в облаках сигаретного дыма, под оглушительный гомон дантист изливал перед Ротаридесом душу, а тот почти не слушал, и только алкоголь наконец постепенно сумел вернуть к жизни его затравленную, смятенную душу.
— Тебе хорошо, — обнял дантист Ротаридеса за плечи, — дома тебя ждет жена, ребенок… А я… Думаешь, мне не обрыдло таскаться от одной бабы к другой? Старина, я иной раз думаю, что мне не везет из-за моей профессии. Подумай сам, могут ли люди любить зубного врача? Ведь его все боятся. Вот ты — ты, к примеру, любишь будильник?
— Нет, — апатично пробормотал Ротаридес.
— Вот видишь! Когда он утром звонит, я всякий раз говорю себе: ты сам вроде этого будильника, всем ты нужен, но так и хочется швырнуть тебя под кровать… Старик, закадрил я как-то раз бабеночку, она попросила заняться ее зубами. Не успел я взять в руки сверло, как она хлоп в обморок. С того дня видеть меня не желает, то ли стесняется, то ли что…
— Когда человек работает на совесть, то и это уже много значит, — неубедительно заметил Ротаридес.
— Работать на совесть? Пхе! Даже моя медсестра выговаривает мне: «Пан доктор, опять у вас халат забрызган, ведь я только что дала вам чистый…» Я ей твержу, но все как об стенку горох: «Чистый халат только у того, кто ближе, чем на два метра, к пациенту не подходит, но такой работе грош цена!» Хуже всего, что у меня нет пристани, понимаешь, нет ничего постоянного. Накатит, завью горе веревочкой с какой-нибудь прости господи, затащу ее к себе и рад, что хоть разговелся…
— Мне и вовсе не позавидуешь, — тупо сказал Ротаридес, и перед его мысленным взором встала картина суда, суровый судья в мантии, зловещим голосом зачитывающий приговор за оскорбление действием. Желая прогнать страшное видение, он опрокинул в себя очередную рюмку водки.
А еще через полчаса он с ужасом вспомнил, что у него сегодня занятие кружка, и хотя приятель дантист ни за что не хотел его отпускать, Ротаридес торопливо простился с ним и помчался на трамвайную остановку. Ему и в голову не пришло спросить себя, способен ли он сказать что-нибудь связное, сумеет ли в состоянии такого сумбура собраться с мыслями; он думал только об одном: если он не явится на занятие, то навлечет на себя лишние подозрения, возбудит ненужные догадки, почему не пришел, где был и что делал…
Войдя в аудиторию, он увидел, что там никого нет, и почувствовал облегчение, но тут же забеспокоился, как бы это не повлекло за собой каких-нибудь последствий. Взглянул на часы, убедился, что не опоздал, и в это время где-то в заднем ряду скрипнула скамья — там горбился кто-то неприметный и незнакомый, нетерпеливо ерзая, не чая удрать; какая-то тень, а не человек, просто кто-то здесь уснул и не успел вовремя улизнуть.
Ротаридесу было вполне достаточно просто чьего-то присутствия, он даже больше ни разу не оглянулся, ему было неважно знать, кто этот незнакомец. Он сразу подошел к доске.
11
— Вероятно, вы еще не доросли до понимания многих вещей, — ораторствовал Ротаридес, — и поэтому ушли с занятий. Возможно, именно все вы, что не выдержали и ушли ради пошлых, доступных вещей, ради того, что может принести зримую пользу, тем самым оправдываете скепсис великого ученого: ваши цели ложны, хотя средства безупречны… И все же многие из нас лелеют мечту достичь того, чего нет, сделать несбыточное своим достоянием. Мечту уйти, удрать из этого мира, где мы столько всякого натворили… Правда ли, что наука не оставляет нам никакой надежды? Эддингтон приводит четкое доказательство того, что в мире не существует такого участка, где бы пространство и время имели иные параметры, чем в нашей физической реальности. Он обосновывает это тем, что если бы такое место существовало, то его должна отделять от нас некая граница. — Ротаридес мелом написал на доске уравнение. — Из этих вычислений следует, что переход через гипотетическую границу возможен только в том случае, если скорость перехода будет равна нулю. А что такое этот нуль, как не синоним нереальности, иначе говоря, он подтверждает тот факт, что подобной границы просто нет. Однако вот в чем вопрос: правомерно ли отождествлять кажущуюся неосуществимость контакта — и существование какого-либо иного мира? То есть вправе ли мы считать нечто не существующим только на том основании, что оно для нас недостижимо? Нет! И вычисления Эддингтона не являются окончательными раз и навсегда!
Ротаридес перечеркнул уравнение Эддингтона, и в тот же миг внутри него все как будто ярко осветилось и чей-то требовательный голос шепнул: «Ты и сам можешь открыть новую формулу! Сделай другие расчеты, составь уравнение таким образом, чтобы вместо нуля получилась какая-нибудь приемлемая скорость!»
При ярком свете, исходившем из самого Ротаридеса, эта задача виделась ему иначе, чем всем его предшественникам, она и вправду казалась легко разрешимой, ее решение заняло бы лишь половину доски. Но почему же до сих пор никому не удавалось открыть такую скорость? — засомневался он немного погодя. Ведь достаточно разогнаться…
— Потому что никто не решится разогнаться до такой скорости ввиду непробиваемой преграды. Например, стены… — шептал голос. Только теперь до него дошло, что голос принадлежит вовсе не ему, а тому, кто сидит на скамье, далеко от кафедры. Он с беспокойством оглянулся и в самом последнем ряду увидел силуэт старухи, орлиный нос, беззубый рот…
— Можешь теперь пойти домой и сказать жене: у нас есть большая-большая квартира, можно переезжать из комнаты в комнату… — Траутенбергерова кивала головой, махая руками на манер колдуний и устремив насмешливо-загадочный взгляд на Ротаридеса.
Но что это? По грязным волосам старухи струится кровь, лоб окрасился в красное.
— Будешь жить ничуть не хуже, чем я, — шептала она, на глазах теряя силы. — И помни, что маленькая искусная ложь всегда пригодится…
Когда старухина голова бессильно откинулась назад, Ротаридес отскочил к стене, но стены там не оказалось, он провалился в пустоту и был подхвачен чудесным потоком, который колыхал его, окутывая молочно-белесой мглой и волшебными звуками. Ему почудилось, что он находится за огромным окном, за стеклом аквариума, с другой стороны прилепились сплющенные носы и рты, и на него глядят глаза его бывших слушателей, издающих крики ужаса:
— Он исчез! Взял и исчез…
— Как сквозь землю провалился!
Ротаридес отвернулся от окна, пытаясь рассмотреть, куда, собственно говоря, он летит, и заметил, что навстречу ему летят три женские фигуры с развевающимися волосами и горящими факелами в руках. Когда они приблизились, он с удивлением установил, что на голове у женщин вместо волос извиваются змеи, злобно шипя и выбрасывая вперед раздвоенные на кончике языки. Медузы, головы Медуз…
— Я вам дам Медузы! — прикрикнул на него кто-то, и, посмотрев вниз, Ротаридес увидел, что там на прочно стоящем стуле сидит закинув нога на ногу его гимназический учитель латинского языка по прозвищу Цицерон — вскоре после того, как они окончили гимназию, он умер от лейкемии. — Я знаю, Ротаридес, что вы увлекаетесь физикой, но вам не вредно было бы усвоить и античные мифы. Следовало бы знать, что с факелами в руках и змеями на голове изображали Эринний!
— Эриннии! — вскричал Ротаридес. — Символ мщения, подземные богини кровной мести.
— Совершенно верно! — кивнул Цицерон и исчез.
Ротаридес чувствовал, что управлять полетом он не властен, что его влечет прямо в объятия страшных призраков, и прикрыл руками глаза.
— А что у вас нынче на ужин? — спросила одна из Эринний голосом Куцбеловой.
— Почему вы этой подписали бумагу? — напустилась на него Рошкованиова.
— Зачем вы и той подписали? — вторила Тварогова.
Увидев, что вместо Эринний вокруг него кружат неотвязные соседки, он вскрикнул и проснулся.
В классе уже почти стемнело, и он с трудом различил на доске вычисления, написанные вкривь и вкось. У него затекла шея и болел лоб, потому что во сне он упирался в край стола, но как только он вспомнил прерванное сновидение, кровь с новой силой забурлила в жилах. Он пробудился в иной реальности, и ему теперь было ясно, что надо делать.
12
Тонка с отвращением посмотрела на исписанную страницу («Из глазниц бараньей головы…») и приняла окончательное и бесповоротное решение. Пишущая машинка застрекотала в бравурном стаккато: «Раз и навсегда прекращаю перепечатывать чужие тексты, у меня и своих идей хватает. Правда, я лишаюсь приработка, но зачем нам вообще деньги? Я заработала достаточно, мы купили спальный гарнитур, два ковра, шкаф марки «Габриэла» с раздвижными дверцами… А где все это? Нераспакованное, кучей сложено в Сенице у дяди, который, конечно, ужасно раскаивается, что позволил превратить свой подвал в склад мебели. Мы же нормальные люди, а не кроты какие-нибудь, которые тащат и тащат в свою нору, пока не набьют так, что повернуться негде. Не хотим же мы уподобиться деревенским… вечером в целом доме у них светится только одно окно в нижнем этаже, а на верхнем покрываются пылью огромные нежилые комнаты… Необходимо взвесить цену денег, а не то придется когда-нибудь заплатить за них сторицей! Если бы нам удалось продать эту без толку стоящую мебель, то хватило бы поехать куда-нибудь к морю, хотя бы и не так далеко, как Эва — она собирается на Кипр. Сегодня она всучила мне очередную книгу, на сей раз эссе Анатоля Франса, я обнаружила там отчеркнутое ею место — ни одну женщину не оставят равнодушной эти строки: «В повседневных заботах мать семейства утрачивает свою свежесть и силы, изводит себя до мозга костей. Изо дня в день один и тот же вопрос: что сегодня готовить?, необходимость постоянно мести пол, выбивать и вытирать пыль, чистить одежду — все это капли, которые в конце концов своим беспрестанным падением медленно, но верно подтачивают не только дух, но и тело. У кухонной плиты миниатюрное, белолицее и розовощекое создание с хрустальным смехом превращается с помощью какого-то злого волшебства в почернелую и жалкую мумию…» Собственно говоря, это слова не самого Анатоля Франса, он лишь приводит цитату из книги какого-то Герхарда фон Аминтов. Но затем продолжает уже от себя: «Я бы создал мужчин и женщин по образу и подобию не человекообразных, каковыми они в действительности являются, а насекомого, ведь оно перевоплощается, из гусеницы становится бабочкой, а в конце жизни не имеет иных забот, кроме как любить и быть прекрасным…» — Какая жалость, что не этот мудрый человек был творцом всего сущего!.. Я то и дело спрашиваю себя, почему, собственно, Эва навязывает мне такие книги. По-моему, моя Эвочка ненавидит мужчин и с тем селадоном всего-навсего играет, как кошка с мышкой. Помню, в позапрошлом году она вернулась из Италии беременная, быстренько и в полной тайне сделала аборт — может быть, после этого и мстит за что-то. Но я не уверена, стоит ли жалеть о случившемся, не было ли ей ниспослано поистине упоительное приключение? Мне самой довелось пережить нечто подобное, хотя и во сто крат более невинное, у берегов студеного Балтийского моря на севере Польши. Я тогда в первый раз увидела настоящее море… Я была студенткой и вдобавок девственницей…» — Тонка спохватилась, выдержит ли бумага столь откровенные признания, но потом и сама удивилась, как глубоко укоренилась в ней женская стыдливость, и продолжала писать: «Я чуть было не покраснела, словно эти строки прямо с машинки прочитает толпа любопытных. Да, наедине с собой краснею, хотя не исключено, что в присутствии близких знакомых я говорила бы об этом как о чем-то вполне заурядном и без капли смущения. Но писатели, признаться, менее щепетильны. Вообще-то стыда у них нет, не в том, понятно, смысле, что они на все способны, но ведь они выставляют на всеобщее обозрение свое глубоко личное, обнажают перед публикой любые движения души, свои мысли и переживания. В принципе труд писателя прямо предусматривает различные степени и формы беззастенчивости. Разве женщина станет рассказывать про свои ощущения в первую брачную ночь? Но если она напишет об этом рассказ или повесть, это вдруг превращается в благородный поступок, хотя на самом деле нет никакой разницы — то же и, пожалуй, даже более откровенное бесстыдство. Для меня писать равнозначно перестать стесняться. Я знаю, многие оправдывают беззастенчивость высшими целями, но что, если мне этого не дано? Итак: я была еще девственницей. Не мне знать, почему наш сопровождающий, белокурый, голубоглазый парень, выбрал именно меня, там были девчата и покрасивее, и побойчее, и такие, с которыми в этом смысле было бы куда легче договориться. Он протанцевал с нами в гостинице целую ночь, а утром мы отправились прогуляться к морю, только вдвоем — он и я. Недавно прошел шторм, дул сильный ветер, вздымая высокие волны, и он — звали его Яцек — предложил искать янтарь, по-польски — бурштын. Кто, говорит, найдет первым, тот, значит, несчастливый человек. Мы побродили босиком по сырому песку и водорослям, выброшенным на берег, как вдруг Яцек нашел янтарное зернышко с горошину. Но как ни старалась я доказать, что несчастливей его, пусть даже самую малость, все же смогла похвастать только расколотым куском смолы с вкраплением кремня или какого-то другого столь же никчемного минерала, а он нашел еще три прекрасных камешка медового цвета. Позже он признался мне, что его бросила девушка, с которой он дружил пять лет, у них уже и день свадьбы был назначен, а теперь он живет здесь, на окраине Гданьска, в одной квартире с братом. Поначалу я думала, что мы просто бродим у пенистых волн и ищем янтарь, но, как выяснилось, мы шли к его дому. Он сказал, что сегодня утром брат уедет на соревнования яхтсменов, а ему надо вывести собак. Мы шли сосновым леском вдоль заграждения из колючей проволоки, мимо какого-то военного объекта; у густого кустарника мы остановились, и Яцек робко поцеловал меня, но это было просто так, как говорится, для бодрости на дорожку. Потом мы остановились еще раз, целовались долго и со вкусом, я чувствовала, что он дрожит, теряет голову, и то ли от бессонной ночи и найденного янтаря, то ли под впечатлением его рассказа о том, какие муки принесла ему любовь, я вдруг решила, что буду его, если только он найдет ко мне подход. Каким-то образом он догадался об этом, обнял меня, и мы пошли быстрее. Родственные, но все же разные языки иногда странно сближают людей: если мы с ходу не совсем поймем какое-то слово, то придаем ему именно тот смысл, который хотим в нем отыскать, наверняка мы бы ничуть не лучше поняли друг друга, если бы даже понимали все слова и выражения; так или иначе, они окутаны для нас завесой таинственности, оставляют простор для воображения… В двери он нашел записку, а когда открыл дверь, то взвыл от ужаса под аккомпанемент собачьего воя. Брат, оказывается, уехал еще вчера в обед, и собаки, выпустить которых было некому, учинили в квартире настоящий погром. Кровать в спальне превратили в логово, подушку разодрали, на ковре оставили зловонные пятна, в гостиной сбросили с полок книги, и на одной из них — эта деталь сильнее всего мне врезалась в память, до сих пор помню, что это оказалась книга стихов Велемира Хлебникова, — лежала кучка собачьего помета. В такой квартире, в этом хаосе и вонище, ясное дело, не могло быть и речи ни о какой лирике, злополучное происшествие отдалило нас друг от друга, а меня оно даже пришибло: было во всем этом что-то низменное и вульгарное, и оно, как мне чудилось, почему-то имеет ко мне самое прямое отношение. Потом мы оба от души посмеялись, в известном смысле это и впрямь можно было расценить как дурацкий заговор против задуманного любовного свидания, и хотя Яцек твердил, что сегодняшнюю неудачу можно исправить завтра, ко мне уже не вернулось то настроение, какое было тогда у моря после пронесшегося шторма, я уже не чувствовала к нему прежнего влечения… После у меня появилась подруга, здоровая, ядреная баба того склада, который мужчины между собой называют «самка» или «машина», по-моему, особа весьма похотливая и с немалым опытом — по этой причине я и выбрала ее в наперсницы, к тому же мы с ней встречались на конкурсах чтецов-декламаторов… Боже мой, теперь мне даже не верится, сколько у меня было всяких интересов, чем только я тогда не увлекалась! Однажды мне предложили читать Хлебникова — и я не долго думая объявила, что ненавижу этого поэта… Мне удалось кое-чего достичь, я мечтала еще усовершенствоваться, и поэтому ужасно обрадовалась, когда на поэтическом вечере в Прешове один из членов жюри предложил свои услуги — поработать над моим выступлением как режиссер. Он заявил, что во время декламации мне надо прежде всего прекратить гримасничать… Потом стал говорить, что я к тому же ломаюсь, и вызвался лично излечить меня от этого порока, и та подруга уговаривала меня — не дури, не маленькая, не упускай случай! Таким образом, с его помощью я отучилась ломаться, однако гримасы перешли в какую-то глупую ухмылку, и декламировать я стала раз от разу все хуже… Еще она уверяла меня, что нам нужны не просто мужчины, а сильные личности в полном смысле слова и поди найди таких при нынешней феминизации. Помню, вскоре после Нового года мы сидели у нее и слушали диски, и тут она мне с гордостью поведала, что новый ее дружок страшно ревнив, не разрешает ей шагу без него ступить и что во время празднования Нового года из ревности пырнул ее ножом. Она показала свежую рану между ребрами и гордо похвасталась: «Вот видишь, существуют же сильные личности, сильнее нас, женщин!» Помнится, я прямо-таки испугалась, когда она между прочим сообщила, что он и теперь здесь, спит в соседней комнате, но я, дескать, не должна обращать внимания, он наверняка не появится, он ужасный соня. Такая характеристика меня потрясла, особенно когда она бросила небрежным тоном: «Знаешь, он ужасный соня…» Такое ощущение, словно за стенкой спит какое-то чудовище, которого трудно добудиться и заставить действовать, но уж коли он продрал глаза, то пойдет крушить направо и налево, как те чудовища в японских фильмах, выходящие из моря. Она все говорила и говорила, я больше помалкивала, диски ставили уже по второму-третьему разу, и вдруг дверь без стука отворилась, и вошел он. Не помню хорошенько, как он выглядел, возможно, мне только показалось, что он высокий и могучего сложения, я ведь смотрела на него снизу вверх — мы сидели прямо на полу. Зато я прекрасно помню, как он уставился на нее, а слова адресовал мне: «Антония, не слишком ли ты засиделась? Час поздний, тебе пора уходить…» Взглядом он раздевал ее, а меня выставил прочь просто потому, что проснулся и пожелал ее. Она не вступилась за меня ни полсловом, томно улыбалась этому своему супермену и трепетала в предвкушении удовольствия. Я шла от нее как во сне, я вычеркнула ее из списка подруг, хотя в чем-то, надо признаться, она бескорыстно оказала мне услугу: помогла мне точно определить, какой мужчина мне не подходит… С того самого дня я отдалась на волю неспешного течения, которое в конце концов должно было вынести меня к такому, как мой муж. На самом деле те, кто чуть что пускает в ход кулаки или нож, куда проще и, по-видимому, безобиднее тех, кто приходит в ужас при одной мысли о необходимости ударить кулаком или погрозить тем же ножом. У первых — фантазия убогая, они ничего не таят в себе, и все у них можно предвидеть заранее, тогда как вторые могут дойти до изощреннейшего самоистязания, а никто толком не поймет, какая путаница у него в душе и куда его заносит воображение, от которого ему самому страшно делается. Я почти уверена, что мой муж и мухи не обидит, и тем не менее он однажды мне признался, что ему вечно приходится гнать прочь непрошеные мысли о вещах, которых он бы никогда себе не пожелал. Я спросила, что именно, и он сказал: болезнь, смерть — или ни с того ни с сего позволить себе что-нибудь постыдное, движением, жестом или словом нарушить общепринятые нормы поведения, стать посмешищем… Вот и пойми его. Пока все в порядке, человека одолевают страхи, изводишься сомнениями и неуверенностью, а как только и вправду стрясется что-нибудь плохое, возникнет опасность, тут же бросаешься в другую крайность: откуда-то приходит надежда, что все это неправда, до последней минуты веришь, что все образуется и кончится хорошо. Так, например, случилось с одной моей знакомой; ее муж поплыл на байдарке по Дунаю и четыре месяца о нем не было ни слуху ни духу. Трудно придумать более веское доказательство, что человек уже утонул, однако жена не верила, ей все мерещилось, что он является домой, словно просто где-то загулял. Она старалась побороть в себе надежду, гнать эти видения, подготовить себя к страшной истине — в конечном итоге установили, что он действительно погиб, — и все-таки никакими силами не могла погасить последнюю искорку: «А что, если…» Что правда, то правда, надежды питают и прибавляют сил: достаточно хоть малейшего намека на скорое осуществление, пусть небольшого, пусть мнимого приближения к нему, как тупое, бессмысленное ожидание перерастает в надежду; исполнение мечтаний она окутает туманом, но одновременно оно заиграет новыми красками, ароматами, наполнится тем более волнующим содержанием, чем неопределеннее оно представляется — как, скажем, в случае с нашей будущей квартирой. В любом ожидании, которое само по себе губительно для души, которое выматывает и иссушает ее, необходимо сохранять хоть крупицу надежды. По-моему, если человек не в силах вынести ожидание, то дело тут не в недостатке терпения, а в убожестве его внутренней жизни, в отсутствии воображения, в неспособности мечтать…» Тонка перевела дыхание, распрямила спину до хруста в костях и, вставляя новый лист бумаги, подумала, что ей не слишком-то хорошо удается выразить то, ради чего она затеяла это свое писание. «Я ушла слишком далеко в сторону, к тому же, упомянув о деньгах, забыла рассказать про один прошлогодний эпизод. В зарплату мне досталась меченая сотня, кто-то авторучкой нарисовал на ней малюсенькое сердечко, я еще чуть было не подумала, что это кассир Вереш таким способом признается мне в любви… Я разменяла сотню в магазине, но очень скоро та же меченая купюра опять вернулась ко мне, когда мне платили за перепечатку! Правда, я не записала номер купюры, но не думаю, чтобы кто-то забавы ради рисовал сердечки на каждой сотне, которая попадает ему в руки. И я убедилась, что деньги все одинаковы. И сколько ни старайся — все возвращается, как бумеранг. Бросишь и подберешь, бросишь и подберешь — как в сумасшедшем доме. Сами по себе вещи не имеют смысла, пока не начнешь интересоваться ими по какой-либо иной причине…» Тонка снова задумалась и побарабанила пальцем по крышке машинки в поисках перехода к следующей мысли. «Со мной то же самое: о чем бы я ни писала, все оказывается так или иначе связано с одной и той же темой, которую я озаглавила бы «Судьба одной семейной пары». Труднее всего найти форму повествования, угол зрения. Мне бы хотелось описать нашу жизнь не с точки зрения меня — жены, но и не человека стороннего, который ведет рассказ с позиции то одного действующего лица, то другого и знает все о своих персонажах. А что делать мне, если я далеко не всегда знаю, о чем думает мой собственный муж, при всей нашей близости нам никогда не придет в голову одна и та же мысль, никогда не приснится одинаковый сон. КТО же должен рассказывать про нашу жизнь? — вот в чем вопрос. Когда я задаюсь этим вопросом, мне приходит на память одна картина, которая буквально привела меня в бешенство. Собственно говоря, представляла она бытовую сценку: муж и жена разговаривают на улице, но изображены они были под таким нелепым, немыслимым углом зрения, словно художника подвесили за ноги к уличному фонарю и он рисовал чуть ли не вверх ногами. Но на фонаре он висеть не мог, так как фонарь был изображен целиком, сверху донизу. Спрашивается, КТО же мог так увидеть эту сцену, если не художник? КТО мог так воспринять этих двух персонажей? В этой связи мне вспоминается статья о проблеме рассказчика в литературном произведении, конкретно в романе, которую я когда-то перепечатывала, вернее, в памяти у меня удержалась приведенная там цитата из Томаса Манна, а содержание самой статьи уже выветрилось из головы. Приблизительно так: «Кто это звонит? Это не звонари. Они выбежали на улицу, как и весь народ… Веревки не натянуты, а колокола раскачиваются, гудят. Может, скажете, что никто не звонит? Нет, так ответить способен лишь человек невежественный, лишенный всякого воображения. Колокола гудят, значит, кто-то звонит, хотя на звоннице никого нет. Итак, кто же звонит в колокола Рима? — Дух повествования. — А разве он может быть везде, hic et ubique[21]… одновременно в тысяче священных мест? — Да, может…» Такой вот рассказчик меня совсем не устраивает, особенно когда я представляю себя в качестве его персонажа, — по-моему, это просто возмутительно. Каким же образом я могу стать персонажем, очевидно, надо самой поискать себе автора, выбрать, скажем, человека лет тридцати, серьезно мыслящего и одолеваемого сходными проблемами? Или человека постарше, с бо́льшим житейским опытом, с более широким кругозором? Однако может статься, что в роли персонажа я увижу над собой вместо автора невообразимую пустоту, а колокола и другие предметы приводятся в движение неведомой силой… Кто же реальный, во плоти и крови, может увидеть нас, к примеру, с той же точки зрения, с какой тот художник видел своих персонажей на улице? С другой стороны, вроде бы ясно: художник стоит перед холстом, стало быть, в его распоряжении на одно измерение больше и только от него зависит, как он посмотрит на свои модели и как их расположит. А кто стоит над нами, живыми людьми, раз мы всего лишь малая часть большого, многомерного мира? И поэтому если бы я, в качестве автора будущего собственного изображения, хоть самую-самую малость в этом мире увидела бы с какой-нибудь сверхъестественной, сверхземной позиции, только тогда я бы почувствовала, что обладаю тем же, чем и рассказчик Манна…»
13
Пока Тонка билась над сложными теоретическими проблемами, Ротаридес и впрямь находился, так сказать, в запредельных сферах, по крайней мере по отношению к их квартире; на другой стороне Ястребиной улицы он, исполненный твердой решимости, нажал кнопку звонка на двери с декоративной табличкой под плексигласом: «Вл. Нагай». Звонок воспроизвел отрывок какой-то мелодии и добросовестно доиграл ее уже после того, как Ротаридес отпустил кнопку… Внутри квартиры скрипнула дверь, там кто-то ходил, Ротаридес невольно прислушался к шагам, заглянул в смотровой глазок, и в эту самую минуту над его головой вспыхнул яркий свет, выхватив из темноты мощеную площадку перед домом и часть улицы. Он не знал, куда глаза девать, не сомневаясь, что изнутри его внимательно рассматривают. Бывало, у фотографа его приводил в смущение изучающий взгляд, осветительные приборы и беспристрастный объектив фотоаппарата: здесь — думал он — видят такой его образ, какого он сам в себе не подозревал, и мучился от невозможности представить себе, каким же он здесь выглядит.
За дверью по-прежнему было тихо; Ротаридес гадал, что это может значить — то ли его узнали, то ли не могут решить, к какой категории отнести незнакомца, но тут наконец в замке звякнули ключом, и в узкой щели между дверью и косяком его обжег взгляд миндалевидных карих глаз пани Нагайовой, подвергшихся пластической операции. Впрочем, что я такое болтаю… ведь пластическую операцию сделали той японке на фотографии. И все же Ротаридеса подмывало спросить, правда ли, что женщины изменяют разрез глаз с помощью операции.
— Что вам угодно? — вернул его на землю спокойный, с подобающей дозой интереса вопрос.
— Я… видите ли… — запинаясь промямлил он, чувствуя, что слова упорно застревают в горле. — Вы меня не узнаете? — удивленно спросил он, и так как взгляд ее ничего не выражал, в нем вдруг вспыхнула искорка надежды: вообще ничего и не было, все это ему пригрезилось, как недавно в пустом классе…
Но тут женщина тихонько ахнула, и захлопнувшаяся дверь едва не прищемила Ротаридесу нос. Ну вот, так я и знал, тоскливо подумал он. Будь в этих новых домах телефоны, она наверняка вызвала бы общественную безопасность… Но телефонов еще нет, поэтому она и звонила тогда из автомата. Вероятно, сейчас появится на сцене ее супруг…
Еще можно было уйти, благоразумно скрыться в густеющей темноте, время еще есть, но он самоотверженно стоял, понурившись, переминаясь с ноги на ногу, и ждал.
Наконец дверь опять подалась, сначала решительно, словно стоящий за дверью был почти уверен, что на пороге никого нет, потом ее слегка попридержали, однако щель была заметно шире, чем в первый раз. Из нее смотрел все тот же взгляд, за дверью была она.
Она дома одна, мелькнуло у него в голове. Одна, и все-таки опять открыла — не терпится узнать. Неистребимое женское любопытство! Видать, смелая женщина…
— Я… я вас… — Никак не удавалось найти нужное слово, он напряженно подбирал какой-нибудь подходящий оборот, чтобы как-то обозначить свой проступок. — Я нанес вам оскорбление, — решился он в конце концов.
— Зачем вы пришли? — Она с любопытством разглядывала его, наполовину выйдя из-за двери, прислонилась боком к косяку, и Ротаридес понял, что теперь она уже не боится. В фотоателье профессиональный фотограф относится ко всем клиентам одинаково, ему плевать, кто как выглядит при свете рефлекторов, неважно, кого он фотографирует — неотразимого красавца с лицом Родольфо Валентино или субъекта с заячьей губой и пластиковым носом. Сейчас Ротаридес тешил себя надеждой, что под светильниками этого дома его, во всяком случае, нельзя принять за опасного маньяка или не внушающего доверия проходимца.
— Я пришел справиться, насколько это серьезно, — ответил он и быстро добавил: — И хотел бы дать объяснения.
— Объяснения? — Женщина недоумевающе выпятила губы — даже теперь, без помады, они были розовые, свежие, гладкие и влажно блестели, словно их питали подкожные живительные соки. Носком домашней туфельки с помпоном Нагайова ковыряла тканый коврик у двери.
— Видите ли… — Ротаридес махнул рукой себе за спину, где высилась стена со светящимися в шахматном порядке окнами. — Мы живем напротив. В однокомнатной квартире. Наши с вами дети ходят вместе в ясли…
— Да что вы! — Женщина наклонила голову, волосы с одного бока упали ей на лоб, а с другого открыли длинную, красивую линию шеи и маленькое ухо без серьги.
— Я должен вам объяснить… — повторил он, почти уверенный, что хозяйка сейчас пригласит его в дом. Что она и сделала.
В коридоре он прошел мимо высокого зеркала, но ему не удалось увидеть в нем свое отражение. Может, оно было повешено с наклоном или он опоздал взглянуть в него, но, как бы то ни было, он все же удивился: будто по коридору вместо самого Ротаридеса прошествовал его дух, а может, после того злополучного нападения он превратился в упыря и зеркала его уже не отражают.
Несколько ступенек, застланных толстой плюшевой дорожкой, вывели его в просторный холл, но не успел он оглядеться, как его озарил мерцающий свет и чей-то хриплый голос кровожадно гаркнул:
— Ага-а-а-а!
Западня! — мгновенно сообразил Ротаридес. Заманила меня в дом, сейчас набросятся, свяжут и вызовут общественную безопасность. Он замер, инстинктивно сжавшись и втянув голову в плечи в ожидании удара.
— Что с вами? — обратилась к нему женщина; он услышал, что она смеется тихим, добродушным смехом без тени насмешки.
Он поднял глаза и прямо перед собой увидел экран телевизора, на котором суматошно мелькали какие-то фигуры.
— Вперед! — вопил хриплый голос. — Все на штурм!
Нагайова прошла по устланному шкурами полу между вращающимися кожаными креслами, щелкнула выключателем, экран злобно метнул светящийся зеленый квадратик и погас.
— После того случая я сам не свой, — признался Ротаридес. — Вы не представляете…
— Я и в самом деле не представляю, — отозвалась Нагайова и повела рукой в противоположный конец холла.
Он машинально подошел к столу на низких толстых ножках и сел в глубокое кресло, покрытое какой-то мохнатой накидкой. Над самым столом висела круглая лампа в плетеном абажуре, в углу раскинулась комнатная пальма неведомого названия и вида, а напротив зияло большое темное устье камина с металлической решеткой перед ним и декоративно уложенной поленницей, где дрова были столь выразительно смолисты и с такой толстой корой, что они предназначались скорее для украшения, чем для топки. Со своего места Ротаридес видел лестницу на второй этаж, деревянную стойку с раздвижной дверцей, через которую, очевидно, из кухни подавали кушанья, и большое окно во внутренний двор. Другой конец холла не просматривался, казалось, он теряется в темной дали; после их комнатенки зал был непомерно велик для Ротаридеса.
Нагайова села напротив, ближе к камину, устроилась поудобнее и, к ужасу Ротаридеса, наблюдавшего за всеми ее действиями, сбросила легкие домашние туфельки, подобрала под себя босые ноги и подоткнула у колен полы длинного халата из лазурного шелкового батиста. Длинные ниспадающие рукава не давали возможности взглянуть еще раз на то место, куда впились его зубы, определить, какой ширины, толщины и какого вида повязка или пластырь наложены на рану.
— Вас не стесняет, что я так сижу? — спросила она.
— Нет-нет, — покрутил он головой, не переставая дивиться. Он сидел в напряженной позе, не смея даже откинуться к спинке кресла, и невольно наделял свою собеседницу теми же чувствами, какие владели им. Вдобавок он привык к тому, что Тонка в присутствии посторонних мужчин держала себя совсем не так, как в обществе близких знакомых. Иное дело Нагайова: по-видимому, шестое, истинно женское чувство давно приучило ее к мысли, что любое ее движение, жест или улыбка очаровывают всех и вся, приводят поклонников в восхищение, поэтому-то она и вела себя так непринужденно. Вероятно, по мановению ее руки немало мужчин готово было сунуть голову в их камин. Однако у Ротаридеса шевельнулось смутное подозрение, что в свое время она искусно выработала в себе эти детские или девичьи позы — уж слишком явно она дает понять, что они внутренне присущи ей и даются без всякого усилия с ее стороны.
— Как у вас там, очень плохо? — робко спросил он, показывая пальцем на ее правое плечо.
Она покачала головой, в уголках ее губ обозначилась тень улыбки, но вслед за тем она сделала серьезное лицо — ведь, в конце концов, приключение было не из приятных — и задрала рукав до самого плеча. То место на его покатости, где Ротаридес ожидал увидеть страшное зрелище толстой повязки в кровавых пятнах, закрывал кусочек пластыря величиной чуть больше пятикронной монеты.
— Царапина, не более того, — сказала она равнодушно, как если бы речь шла о ранении постороннего человека. — На мое счастье, зубы у вас не слишком острые.
— Царапина? — переспросил он с облегчением. — Скажите мне, пожалуйста… Я хотел спросить вас, не собираетесь ли вы подать жалобу… требовать возмещения.
— Я же вам говорю — царапина, — ответила она с нажимом, — значит, нечего из-за нее шум поднимать, не правда ли? Кроме того, — добавила она уже обычным тоном, в то же время устремив на него выразительный и несколько задорный взгляд, — люди иногда кусают друг друга просто так… вы понимаете, что я имею в виду…
Не понимаю, просилось ему на язык, но тут до него наконец дошло, и он чуть не покраснел. Ему бы такое не пригрезилось и во сне. А почему я, в таком случае, краснею, как мальчишка? Стесняюсь даже мысли… Он сглотнул, хотя во рту было сухо, и поспешил перевести разговор, залпом рассказал Нагайовой про перипетии с их маленькой квартирой, про зависть, с которой им приходится бороться при каждом взгляде из окна, про историю с покусанным Вило, про то, как вчера он шел за ней из яслей и как сегодня мыкался по городу в поисках апельсинов.
Во все продолжение своего рассказа он почти не смотрел на нее, блуждая взглядом по узору льняной скатерти на столе, и, лишь закончив повествование, он вскинул на нее глаза и увидел, что она слушает сосредоточенно и заинтересованно. Не ожидал он, что она так отнесется к его словам, ему просто хотелось показать ей, как много причин довело его до такого поступка. И теперь он удивился тому, что она как-то воодушевилась, ее движения стали живее, глаза заблестели.
— Поразительно… — вздохнула она и, слегка приподнявшись на локтях, сунула босые ноги в тапочки. — До чего это интересно! Поразительнее всего, что никогда раньше вы даже не предполагали в себе ничего подобного. И не можете увязать этот поступок с собственным представлением о себе. Знаете, когда я наблюдала за вами у входа, я тоже сказала себе: нет-нет, не может быть, это не он… по виду его даже нельзя сравнить с тем… Хотите кофе?
— Благодарю, на ночь я кофе не пью… — помотал он головой.
— В таком случае… немного вина?
Вина ему тоже не хотелось, но было как-то неловко отказываться дважды, поэтому он согласился.
Она быстро ушла и так же быстро и неслышно вернулась, энергично поставила на стол два бокала, налила красного вина из оплетенной лыком бутылки и с грацией гимназистки опять уселась в прежней позе.
— А вам не страшно было впускать меня… раз вы одна? — спросил Ротаридес.
— Сказать по правде, нет. — Она чуть заметно наморщила носик. — Тогда в магазине вы меня застигли врасплох, но вообще-то я умею неплохо защищаться. Не скрою, я действительно чем-то притягиваю мужчин, случалось, увяжется какой-нибудь такой… — Она запнулась. — Короче, я прошла курс самообороны. Впрочем, даже если бы я боялась, если бы могла принять вас за насильника, — она опять засмеялась тихим, добродушным смехом, который ухитрялся избежать и намека на насмешку, — разве вы тут не испугались гораздо больше меня?
— Мне померещилось, что против меня засада. Просто не верилось, что вы позволили мне войти безо всякого…
— У вас было такое покаянное выражение лица, как у мальчишки, запустившего камнем в соседское окно. Да и какой настоящий злоумышленник станет говорить, что у нас дети в одних и тех же яслях и что мы соседи. И поинтересуется самочувствием своей жертвы.
— Как вспомню то происшествие, оно представляется мне с каждым разом все ужаснее.
— У страха глаза велики, — засмеялась Нагайова.
— Если бы вы знали, как я рад, что ошибался…
— Однако в известном смысле и этого было довольно, — сказала она, вдруг посерьезнев. — Моему мужу, например, за глаза довольно.
— Не понял, — насторожился Ротаридес.
— Посудите сами, как я могла объяснить ему, что вернулась домой с кровавым подтеком на руке? Вообрази, дорогой, я покупала в Вязниках апельсины и меня там укусил какой-то мужчина?.. Убедительно, не правда ли? Ведь этот синяк как две капли воды похож, извините, на поцелуй взасос… А ему достаточно и меньших симптомов, чтобы закатить мне скандал.
— Значит, он… — начал понимать Ротаридес.
— «Мне давно известно, что у тебя есть любовник, — передразнила она. — Но на сей раз вы потеряли всякий стыд! Слишком увлеклись!» Побросал вещи в чемодан, ругал меня почем зря, ты такая-сякая, сел в машину и был таков…
— Уехал? — обомлел Ротаридес. — Вот кошмар, я и не подозревал…
— Кошмар? — Усмехнувшись, женщина пренебрежительно махнула рукой. — Маленькая неприятность, не более того. Он каждый второй месяц хлопает дверью. Сочинит на даче очередной опус и сразу же домой — проиграть мне его на пианино и выслушать, какой он гений.
— Ваш муж композитор? — В голосе Ротаридеса невольно прозвучала нотка почтительности.
— Да, — сказала она как-то вяло, словно в который раз признавалась в давнем грехе, которым ей то и дело колют глаза, так что ей уже осточертело оправдываться и она только смиренно поддакивает. — И вдобавок он мой бывший преподаватель. Терзается, что слишком стар для меня и поэтому, дескать, непременно я завела любовника.
При слове «преподаватель» в памяти у Ротаридеса вдруг возник их учитель латинского языка Цицерон, в последнее время его кожа все больше и больше приобретала сходство с воском и сам он усыхал, словно от урока к уроку все дальше и дальше отступал от передних парт и за плечами были не его пятьдесят, а все восемьдесят лет.
— Бьюсь об заклад, я знаю, о чем вы думаете, — продолжала Нагайова. — Вы хотите спросить, какая между нами разница в возрасте…
— Вовсе нет, — возразил Ротаридес.
— Всем это интересно знать, — обрезала его она. — Я вам скажу, зачем скрывать? Ему пятьдесят девять, а мне двадцать шесть…
Такого он даже предположить не мог, но ничем не выдал своего удивления. В конечном счете у него уже давно сложилось впечатление, что в нашем мире творится что-то неладное, что между старыми мужчинами и молодыми женщинами заключено некое тайное соглашение, которое он постигнет не раньше, чем у него отрастет брюшко и оплешивеет голова.
— Все-таки я доставил вам немало неприятностей, — извинялся он.
— Хватит об этом, — отрезала она. — Давайте лучше откровенность за откровенность. Вот вы рассказывали, как смотрите на нас из окна и как вид нашей виллы вас раздражает. Я вас понимаю. Но вид может ввести человека в заблуждение. Хотя в данный момент вы наверняка думаете: ясное дело, выскочила за старика ради его виллы! И глубоко заблуждаетесь. Когда я выходила за Нагая, даже фундамент виллы не был заложен. Вот что я вам скажу: мой муж гвоздя не умеет вбить, не знает, с какого конца взяться за молоток, не сможет даже электрическую пробку поменять! Понимаете? Я, я целый день в комбинезоне сама крутилась на стройке! Я и мой отец построили ему этот дом! Я тогда похудела на девять килограммов, посмотрели бы вы, какие мозоли были у меня на руках… Когда же люди увидели, что я превратилась в заезженную лошадь, то те же самые, кто прежде неприязненно косился на меня, стали дружно меня жалеть: бедняжка, вот ведь как надрывается, старик смекнул, что ему нужна молодая и здоровая жена, одному-то разве построить… Теперь, знаете ли, при слове «дом» или, не дай бог, «вилла» каждый думает: знаем мы их, на краденые денежки строят, пусть скажут, откуда у них столько денег, и бог знает, что еще… Дескать, все они как есть мещане, и весь сказ! А что я с этими кирпичами чуть не надорвалась…
По виду и не скажешь, не удержался он мысленно от иронического замечания. Такие хоромы любого живо излечат…
— …из сил выбилась, чтобы потом кто-то задирал нос и чванился…
Ротаридес заерзал, откашлялся и заявил для очистки совести:
— Мне бы не хотелось, чтобы вы подумали, будто я приходил сюда шпионить…
— Полно вам, при чем тут шпионить! Мы же соседи, кое-что должны друг другу, а долг платежом красен…
— Ну, мне пора. — Он слегка подвинулся на край кресла, но без особой решимости.
— Признайтесь-ка, завтра или послезавтра, — поддразнивала она с усмешкой, — опять будете на меня злиться?
— Зачем вы так! — энергично запротестовал он. — Во-первых… я никогда не сужу о людях огульно, как вы только что намекнули. Во-вторых, согласитесь, в данном случае большую роль сыграло особое стечение обстоятельств, и считать это недоразумение лишь следствием враждебности… Если бы я не боялся показаться банальным и смешным, я мог бы сказать вам, — он заколебался и перевел дыхание, — что… что вы очень красивы… и атавистический мужской инстинкт во мне…
Он украдкой бросил на нее взгляд и с удивлением обнаружил, что она вся как-то напряглась, словно бы выжидая чего-то, возможно, этой женщине не хватает лишь одного — чтобы кто-то совершил преступление из страсти к ней, и за всю ее жизнь ни один мужчина не был так близок к этому, как он… Ротаридес содрогнулся, словно ему вылили за ворот стакан холодной воды или с недоступной, покрытой вечным льдом вершины ему на голову свалилась глыба мерзлого снега. Нет-нет, и не думай об этом! — уговаривал он сам себя. Во-первых, зачем возводить на себя напраслину, а во-вторых, у меня и в мыслях нет затевать с ней шашни… В самом деле нет? — засомневался он. Или я просто боюсь?
Кругом царила ночь, и никто на всем белом свете не догадывался, что они сидят здесь вдвоем, притягиваемые друг к другу полярной противоположностью характеров, устремлений и житейского опыта… А вот так же где-нибудь — не будем ограничиваться одним этим жилым кварталом — сидят рядом люди, которые давно охладели друг к другу, их мысли витают в раздельных сферах, отчаянно стремятся к кому-то, кто обращает свои думы к другим — а может, и нет, — и все это переплеталось, роилось, так что и не поймешь, кто с кем одно целое по-настоящему, а кто лишь по видимости вместе…
В душевной неурядице Ротаридеса отчасти была повинна и Тонка, она как раз устроилась спать на их комбинированном ложе, лежала с закрытыми глазами и с раздражением пыталась отогнать от себя тревогу, что рядом кого-то недостает, а тревога эта, кружа, возвращалась к ней вновь и вновь, как зудение комара, и гнала от нее сон.
— Минутку! — вскричала Нагайова, отчаявшись дождаться от Ротаридеса продолжения монолога, и опять проворно выпрыгнула из кресла. — Ладно, как-нибудь сочтемся… Да вы налейте себе, не стесняйтесь!
Она отсутствовала дольше, чем в прошлый раз, а он потихоньку потягивал вино, от нечего делать озираясь вокруг, и тут впервые в поле его зрения попала подставка для газет, стоявшая между пальмой и камином, замаячили заголовки, одному из которых суждено было завладеть им настолько, что он мгновенно выбросил красавицу Нагайову из головы, да и вообще поставил на ней крест.
Вернулась она тем же быстрым, твердым и решительным шагом, держа руки за спиной и улыбаясь немного загадочно, потом, выбросив вперед ладони, протянула ему три золотисто-желтых апельсина.
Ротаридес вскочил, чуть не опрокинув бокал.
— Давайте поделим, — засмеялась она жемчужным смехом, явно довольная произведенным ею эффектом. — Три вам и три мне! Фифти-фифти.
— Ни в коем случае, — отстранялся он.
Она обошла стол и принялась совать ему в руки дары тропиков. Отступать Ротаридесу было некуда, да и где гарантия, что она не последует за ним; апельсины же были слишком малы, вместе с ними ему пришлось взять в руки ее ладони. Но какая поразительная уверенность, что перед ней невозможно устоять!
Если бы их лица были из фарфора, они запотели бы от их дыхания; если бы окружающая тишина могла быть еще полнее, Ротаридеса выдало бы его сердце — нет, не биение, что слишком банально, а то, что у врачей зовется аритмией, когда врач со стетоскопом, вслушавшись, делает серьезное лицо и мысленно предрекает пациенту, что ему грозит со временем болезнь сердца; если бы западногерманская косметика была чуть более высокого качества, чем заверяет рекламная молва, ноздри у него затрепетали бы от молочно-персикового аромата, в сознании Ротаридеса он, возможно, слился бы с благоуханием маминого «птичьего молока» — ванильного молочного крема со взбитыми сливками, — и он не удержался бы, вскарабкался на нижнюю полку и на цыпочках принялся бы черпать из посудины лакомство, еще только поставленное остужаться, и на губах у него еще долго держалась бы память о сладкой пене.
Он спросил с пересохшим горлом:
— Почему же вы все-таки вышли за… профессора?
Казалось, вздох сорвал паутину, невидимый паук упал на пол и беспомощно перебирал членистыми ножками. И снова Нагайова сидела напротив него, вертела в руках тоненькую ножку бокала, а апельсины лежали посреди стола как нейтральная полоса.
— Лучше я расскажу вам о зависти… нет, не о той, не о вашей, которую можно сравнить с бабочкой, порхающей между ненавистью и любовью…
Он сделал рукой неопределенно-отклоняющий жест.
— Послушайте, что вас ждет, когда у вас есть такой дом. Придет бывшая однокурсница, которая года два-три назад вылетела из института, осмотрит каждый уголок и в заключение презрительно процедит сквозь зубы: «Подумаешь, я тоже могла жить в таком доме! Не знаю, сказать ли тебе, раз уж Нагай твой муж…» Можете не сомневаться, ей этого-то больше всего и хотелось, собственно, она и пришла лишь затем, чтобы сказать мне… «Знаешь, твой старикан, еще когда я училась в институте, недели за две до экзамена по основному предмету пригласил меня в «Тюльпан» на чашечку кофе, чашечка кофе незаметно обернулась коньяком, сидим, болтаем, и вдруг он говорит: «Ольга, вообразите себе вот какую картину. В пятницу, около трех, вы стоите на шоссе в Сенец и голосуете. Одна из машин останавливается, это коричневая «эмбечка», а за рулем сижу я. Вы садитесь, и мы оба проводим чудесный уик-энд на моей даче…» Я так и обомлела, потом спрашиваю: «Вы отдаете себе отчет, пан профессор, когда и в какой момент вы мне это предлагаете?» Он притворился невинным младенцем! «А в какой, Олинка, в какой?» — «Да ведь через две недели мне сдавать вам экзамен, да еще по главному предмету, да еще без права пересдачи!» — «Ну, Олинка, вы можете быть уверены, что сдадите…» — «Я в этом вовсе не уверена, пан профессор, я, видите ли, не могу себе представить, будто в пятницу в три часа я стою и голосую на сенецком шоссе и ради меня останавливается коричневая «эмбечка»…» Так-то, дорогая моя, через две недели я провалилась у него на экзамене, а заодно и вылетела из института… Как видишь, — заключила моя подружка, — я тоже могла бы жить в этом доме. Ты ведь не отвергла предложение, если не ошибаюсь?»
Женщина опустила голову, он уже не видел ее лица, плечи у нее поникли, словно из грудной клетки выпустили чуть не весь воздух, а вдохнуть новую порцию ей не хотелось. Ее поза так и манила погладить, коснуться ее утешающей, успокаивающей рукой; безнадежно затянувшееся молчание как бы создало почву, на которой мог взойти чистый стебель его доверия, но вместе с тем и ползучий корень горечи и презрения.
— Но ведь с вами было не так, — пробормотал он наконец.
— То-то и оно, он и со мной сыграл в ту же игру, — сказала она бестрепетно. Вновь взглянув ей в лицо, он увидел, что на нем нет и тени грусти.
— Я вам не верю.
— В «Тюльпан» он пригласил меня уже после экзамена, а в остальном все было точь-в-точь.
— Но в этом же вся разница! — настаивал Ротаридес, и сам удивился взятой на себя роли.
Женщина внезапно рассмеялась громко и весело, во весь рот, запрокинув голову.
— Это не имеет значения, — весело убеждала она Ротаридеса. — Не принимайте это близко к сердцу. Плевать я хотела на Олину… Неважно, с чего начинается. Время все перемалывает!
— Вы правы, — согласился Ротаридес.
— Знаете сказку «Аленький цветочек»? По-моему, красавице лишь в первое время казалось, что она живет с чудовищем. А после она сама бы удивилась, напомни ей об этом, просто привыкла. Мы всегда смотрим на своих близких совсем другими глазами, чем посторонние… — Она приглушенно вскрикнула и приложила палец к губам: — Боже мой, хорошенькое сравнение! Выходит, Нагай чудовище какое-то!..
Нахохотавшись до слез, она осторожно вытерла глаза, и вправду не уступавшие глазам той японки, смех ее звучал одновременно гордо и чуть по-детски. Так смеются при виде человека, который вошел в клетку с чучелом тигра, а сам трясется со страху, такой смех рождает лишь счастливая уверенность в том, что есть кто-то, из кого можно веревки вить.
Смутная и верткая догадка, прежде заглушаемая прибоем обольстительной красоты, вдруг вынырнула на поверхность, как пробка, и выразилась в двух словах: Снежная Королева! Да, она просто холодная женщина, в ней есть некий скрытый дефект, как если бы в очень сложном механизме глубоко внутри оказалась вмонтирована деталь, сделанная из заменителя. Ничто не могло пронять ее до глубины сердца — ни его укус, ни маета с домом, ни завистливая сокурсница, ни старый муж, против всего, даже самого худшего, природа наделила ее холодной несокрушимой силой плотоядного растения. Эта мысль до того ужаснула его, что в первую минуту его чувства можно было бы уподобить ощущениям таксы, вцепившейся в ногу дога. И ему подумалось: красота не нуждается ни в каких аргументах, она смеется над нашими нормами и укорами, она одним мановением пальца удержит того, кто попытается убежать от нее, и ускользнет от того, кто поверил, будто она у него в руках.
Он уже знал, что теперь его ничто не удержит, он просто встанет и уйдет.
— Так вы берете апельсины? — спросила она.
Он помотал было головой, но тут один мимолетный взгляд, вернее, боковое зрение, один-единственный проблеск сознания перенес его в иной мир, где не было женщин — обитательниц вилл, где действовали совершенно другие законы времени и пространства и где всё, что происходило сегодня, вылилось в нечеткий заголовок статьи, набранной курсивом на правом развороте газеты, валявшейся на подставке: БУДЕТ ЛИ НАЙДЕН МЕТЕОРИТ?
Когда-то своим неучтивым равнодушием Ротаридес навсегда уронил себя в глазах Эвы, а теперь привел в не меньшее негодование пораженную Нагайову; дело в том, что Ротаридес, не говоря ни слова, взял в руки газету и углубился в чтение, словно в комнате никого и не было. Оказывается, он опять упустил очередной крупный шанс, но в то же время появился новый: «Группа сотрудников Словацкой Академии наук выехала на предполагаемое место падения метеорита (район железнодорожного депо в южной части Зволена), ученым помогают в поисках сотрудники краевой обсерватории в Банской Бистрице и другие…» Однако автор не скрывал своего скептицизма: «Предполагаемая зона падения сравнительно велика, а обломки метеорита слишком малы — это все равно что искать иголку в стогу сена». В заключение статьи известный академик обращался к гражданам с просьбой о сотрудничестве и помощи; трудно было найти более благодатную почву для такой просьбы.
— Что-нибудь случилось? — озадаченно спросила Нагайова.
— Метеорит, — только и сказал Ротаридес.
— Метеорит?
— Четвертый за всю историю с вычисленной траекторией и местом падения!
— Ах вот оно что… — кивнула она разочарованно. — А как же апельсины? — спросила она, когда Ротаридес направился к двери.
— Один я возьму, — ответил он не раздумывая, лишь бы закончить препирательства, которые его уже не интересовали; сунул апельсин в карман вместе с газетой и быстро вышел.
Чудак какой-то. Или ненормальный, подумала Нагайова, оставшись одна в своем большом доме, и слегка коснулась пальцами ранки на правом плече.
…Когда дома он забирался под одеяло, то прервал некрепкий сон Тонки, вздрогнувшей от холода, который он принес с собой с улицы.
— Где ты до сих пор шлялся? — недовольно спросила она.
— Я уже знаю, куда мы поедем в конце недели, — сказал он, пропустив мимо ушей ее вопрос. — В Зволен…
— Я тебя спрашиваю, где ты был!
— Где я был? — задумчиво переспросил он, как бы не сразу вспомнив. — Искал для тебя апельсины.
Отчасти это была сущая правда; и у Тонки не зародилось никаких сомнений, потому что в ее руке очутился гладкий пахучий плод. Она обрадовалась, хотя в тот поздний час ночи ничем своей радости не выразила.
14
Иные утверждают, что самые близкие люди на свете те, кто не имеет друг от друга тайн, но они очень и очень ошибаются и вообще не понимают, что тайна — нечто невосполнимое. Лишь посторонним людям, с которыми встретишься и тут же разойдешься навсегда, можно без стеснения выложить все что угодно, так как нам на них ровным счетом наплевать. Но мы еще не раз подумаем, прежде чем рассказать о своем затаенном или ничего не сказать тому, с кем связаны наши надежды или кто занимает в нашей жизни важное место. То, что у человека за душой, не неисчерпаемо, и если не следить хорошенько за собой, то впоследствии его могут и одернуть: «Да ведь ты это уже говорил!» Короче, люди утратят к нему интерес, как к заигранной пластинке, он прослывет банальной личностью — любому наперед известно, что он скажет и что сделает. С какой стати человек без тайны будет кому-то дорог? И, наконец, семейный союз тоже недолго продержится на том, что мы будем все, до мельчайших подробностей, рассказывать другому. Тут большого ума не надо. И с годами делается все труднее поразить партнера, затаить в себе нечто, о чем он не знает наперед, а лишь предчувствует. Правда, есть пары, которые без конца твердят один другому: «Ты меня любишь? Я тебя люблю!» Для этого не требуется ни особых усилий, ни интеллекта, ни даже обыкновенной правдивости. Но если мы хотим загадать загадку, разгадкой которой является любовь, нельзя произносить по поводу и без повода это слово — и тогда второму придется изрядно попотеть, поломать голову и искать в самом себе ответ «да» или «нет»… Напряженный интерес поддерживается тем, что́ мы еще не сказали друг другу. Именно с того самого вечера Тонка и Ротаридес почувствовали, что их влечет друг к другу еще сильнее, чем прежде. Потому что всякая игра в один прекрасный миг кончается, и мы с нетерпением ожидаем ее финала. И если у нас заведется тайна, то рано или поздно мы поделимся ею. А иначе каким образом мы можем поразить спутника своей жизни: «Вот видишь, а ты воображал, что знаешь обо мне все?!» Пусть это даже смертельно поразит его, но за свою погибель он на какой-то отрезок времени вознаградит вас уважением, а может статься, и любовью. Надо только выбрать удобную минуту — ведь и убийц ловят на месте преступления не каждый день. Недомолвка, умолчание, оттяжка финала — это целое искусство, орудием и материалом для него служит именно время…
В ближайшую пятницу вечером кое-какие неотложные дела и сверх того сборы к исключительно важному субботнему путешествию пришлось отложить на потом из-за внезапной болезни Вило.
Ничего не попишешь, уж кому не повезет, тому и по дороге за выигрышем в спортлото может упасть на голову цветочный горшок, горестно размышлял Ротаридес, торопясь с укутанным Вило на руках в медпункт, и перед его мысленным взором таяло, исчезало навеки видение долгожданного космического камня, хотя про себя он твердил, что поездка вовсе не отменяется, а всего лишь откладывается. Тонка семенила рядом, время от времени прикладывая руку ко лбу сына, хотя дома всего несколько минут назад померила ему температуру и установила, что у него ровно тридцать девять.
На обратном пути их родительские страхи несколько рассеялись от утешительного диагноза и коробочки с таблетками в Тонкиной руке. Возвращение от врача, который, как правило, бросит с десяток ободряющих слов, всегда сближает родителей, вызывает у них ощущение, что они общими силами предотвратили опасность и оба заслуживают награды. Тонка уже не хмурилась, порой даже улыбалась, а на поворотах и крутых подъемах поддерживала мужа за локоть, не зная, чем еще помочь ему с его драгоценной ношей. А малыш между тем задремал, прижав сонное личико к вороту отцовской рубашки. Да и у Ротаридеса тоже возникло чувство, будто сейчас они дружнее, чем когда бы то ни было, что они одновременно думают об одном, его согревало сознание ответственности, безоглядного доверия, которое питали к нему эти два создания, и он бодро шагал домой.
От аспирина температура у Вило быстро спала, малыш забылся целительным сном, и, пока Тонка заваривала на ночь чай, Ротаридес вышел на лестничную площадку покурить.
Припав лицом к прохладному стеклу входной двери, он посмотрел на небо, но оно было сплошь затянуто тучами, и сквозь их темную пелену не пробивалось ни единой звезды. Еле слышно шумел ветер, забредший сюда откуда-то с далекого юга, насыщая ночь влажным дыханием моря. Вдруг скрипнула дверь, кто-то стал подниматься по лестнице тяжелым, усталым шагом.
— Добрый вечер, — поздоровался Ротаридес.
— Добрый… — Бывший продавец пива Шубак остановился, собираясь с силами, чтобы что-то сказать, но только пыхтел. — Сигаретка?.. — спросил он, просто чтобы дать себе время отдышаться.
Ротаридес молча кивнул и вытащил пачку:
— Хотите?
— С моими-то бронхами? — Продавец пива только рукой махнул. Отдышавшись наконец, он добавил: — Тварогову сегодня увезли в больницу. Уже слышали?
— Да она казалась самой крепкой из всех них, — удивился Ротаридес, имея в виду здешний контингент старух.
— Сердечный приступ. Поскандалили утром. Даже до меня наверх докатывалось, уж на что моя блаженной памяти покойница отличалась на этот счет, но чтобы так… Эх! — Шубак помотал головой и умолк.
Ротаридес снова посмотрел в окно и убедился, что ни в одном из домов напротив нет света; мертво и отчужденно стояли они на ветру, уже предвещавшем скорый дождь.
— Я частенько про вас думаю, — неожиданно заговорил Шубак. — Каково-то вам в такой маленькой квартирке среди старух… Тут у нас на днях судили да рядили про эту сквалыжницу Траутенбергерку, и меня надоумило. Вот вам материал для размышления. У меня, знаете ли, есть знакомый, вернее, близкий приятель, вместе состоим в Обществе любителей мелких животных. Он тоже одинокий, занимает двухкомнатную квартиру, но на будущий год их будут ломать. Ему взамен дадут наверняка меньшую в Петржалке, а вам, ежели бы вы быстренько сладили обмен… Я с ним говорил, он не прочь жить со мной по соседству. И с этими он в два счета справится. — Шубак многозначительно показал на дверь Рошкованиовой. — Он с тремя бабами на своем веку управлялся. Двух пережил, а третья успела сама с ним развестись… — Плутовски подмигнув, он горделиво хохотнул, но чувствовалось, что в нем говорит ущемленная гордость человека, который сам ничем подобным похвастаться не может и поэтому охотно приукрашивает чужие биографии. — У него газовое отопление и горячая вода из бойлера, но квартира больше, один-то год вы как-нибудь там перебьетесь. А после сноса получите по крайней мере трехкомнатную…
Ротаридес забыл даже про догорающую между пальцами сигарету и удивленно смотрел старику в лицо, испещренное множеством пятен потемнее и посветлее; лиловатые жилки потоньше и потолще разветвились и напоминали бассейны рек при взгляде из иллюминатора космической станции. Мысль, что совершенно посторонний человек беспокоится о них и в довершение всего предлагает выход, показалась ему в свете всех предшествующих событий невероятной и чуть ли не подозрительной. Даже если в глубине души он и ожидал чего-либо подобного, то никогда не представлял себе неизвестного благодетеля в облике Шубака, бывшего в его глазах субъектом меднолобым, угрюмым мизантропом, чьи интересы и все душевные силы отданы лишь четвероногим да пернатым. И тем не менее вот он, стоит здесь, терпеливо ждет ответа, одним своим присутствием убеждая Ротаридеса, что считать других чуть ли не выродками — значит самому быть последним мизантропом.
— Я посоветуюсь с женой, — сказал он после продолжительного молчания.
— Тогда сообщите, я сразу же сведу вас, — закончил разговор Шубак.
Когда Ротаридес, погасив сигарету, возвращался к себе, он и не подозревал, что в их жизни началась новая глава, в апогее которой — это уж после того, как они благополучно обменялись и «выселенцам» дали новые квартиры, — Тонка подойдет к окну в Старой роще в Петржалке и крикнет: «Теперь мы будем счастливы!» «Что ты сказала?» — крикнет и Ротаридес, потому что в этой квартире из-за шума ничего было не слыхать. Но трагедии в этом нет, от шума, как и от многих других неприятностей, люди изобрели немало средств, например затыкают уши. А через два-три месяца они перестанут замечать грохот, доносящийся с шоссе и соседних строек, свыкнутся с ним и будут считать даже вроде родным. Впрочем, их грядущие перипетии нас уже не касаются; доскажу до конца эту историю, а дальше может происходить все что угодно, наше дело сторона…
Тонку он не обнаружил ни в комнате, ни в кухне, зато дверь в ванную была открыта, и, войдя туда, он увидел возвышающееся над пышным белоснежным саваном пены «Домино» бледное лицо жены, обрамленное влажными кудряшками волос.
— Не затворяй, — сказала она, не открывая глаз. — Вдруг Вило проснется…
Ротаридес взглянул в зеркало над стиральной машиной и оторопел: он и в нем не увидел себя, как не видел своего отражения в доме Нагайовой. И только потом сообразил, что зеркало просто запотело от пара, и успокоился.
— А мне можно? — застенчиво спросил он Тонку.
— Давай, — кивнула она; Ротаридес сбросил одежду и забрался в ванну, чтобы в сотый раз убедиться, что не только квартира, но и ванна рассчитана на существ ниже среднего роста.
Уровень воды поднялся, и она начала вытекать через запасное отверстие, увлекая за собой душистую пену. Журчание вытекающей воды словно бы вдохнуло жизнь в стены ванной, создавая впечатление, будто в них циркулирует мощный ток крови.
— Как-то раз мне представилось, — сказала Тонка с закрытыми глазами, — что все дома обрушились и повсюду остались торчать только водопроводные краны и трубы.
Ротаридес сдул пену, так и лезшую в рот.
— Я хочу тебе рассказать, Тонка…
— Нет, это я хочу рассказать тебе кое-что, — перебила она, слегка толкнув его пяткой под ребра. — Только обещай, что отнесешься к этому серьезно!
— Обещаю, — кивнул Ротаридес.
— Мне опротивело перепечатывать чужую писанину. Ведь я не автомат. Ну вот, я и начала писать сама, понимаешь, пишу все, что только придет в голову…
Плохо дело, испуганно подумал Ротаридес. Хороши перспективы: занятая сверх меры жена, ребенок на шее, тесная квартира… Но он и глазом не моргнул и даже одобрительно улыбнулся:
— И о чем же ты напишешь?
— О нас, — ответила Тонка. — Часть нашей истории я уже написала, но остановилась, меня, знаешь ли, одолели сомнения… КТО же рассказывает нашу историю, ведь не я же, я как таковая?!
— Что-то я не пойму, — признался Ротаридес.
— Себя в роли персонажа я вдруг увидела иначе… и мне показалось заманчивым писать о том, чего я, в сущности, не знаю. Я, скажем, представила тебя на лекции, вообразила, как ты там сосредоточен и отрешен от всего, по-моему, даже сам не знаешь, много ли у тебя слушателей или мало, молодые ли они или не молодые, ты даже не пытаешься установить, интересует ли кого-нибудь твоя лекция, но иногда тобой овладевает тревога, вернее, тебя удивляет контраст — как если сидят бок о бок домохозяйка и профессор университета, вундеркинд-математик и пенсионер, за целую жизнь так и не одолевший игры в шахматы… Я хотела этим сказать, что ты, в сущности, поступаешь неправильно, проявляя к людям меньше внимания, чем к своим числам, и будешь за это наказан, в один прекрасный день к тебе на занятия кружка не явится ни одна живая душа…
— Очень возможно.
— Да, но не ясен угол зрения! На меня самое и на многих других людей. Это мне напомнило картину того художника, который изобразил людей на улице таким образом, словно он сам подвешен за ноги к уличному фонарю… КТО на самом деле создал это изображение? И кто на самом деле так пишет обо мне? Во мне закралось опасение, что я как таковая не являюсь автором моего «я» как персонажа. Но ведь никого же не видно, кто истолковывал бы мой образ. Может, я просто в плену какого-то заблуждения…
— Нет, это не заблуждение, — задумчиво сказал Ротаридес. — Наше пространство, в котором мы живем, возможно, тоже является лишь частью некоего запредельного пространства, хотя нам недоступно само представление о нем… Нет, это не заблуждения, таково мнение ученых.
Эти рассуждения были прерваны какими-то звуками из комнаты. Тонка выскочила из ванны в хлопьях пены вокруг плеч, накинув на себя купальный халат, бросилась восстанавливать нарушенный сон Вило.
Некоторое время Ротаридес молча изучал мокрые следы на полу в ванной. Встал, подождал, пока с него стечет вода, и отправился за Тонкой, ступая след в след. В комнате благоухало липовым чаем, за окном завывал ветер. И вдруг ему померещилось, что он в сердцевине цветущего дерева, вкруг которого жужжит рой пчел с покрытыми пыльцой ножками.
За деревянной решеткой кроватки Вило что-то лопотал, поскуливая, но все тише и тише, словно его младенческая душа, направляясь в глубокую пещеру сна, мурлыкала какую-то песенку.
Тонка со вздохом облегчения выпрямилась.
— Постой, — зашептал Ротаридес, обнимая ее за голые плечи. — Тебе только сегодня показалось, что ты составная часть чего-то большего и более объемного?
— Не только, иногда и за городом у меня бывает такое же ощущение, — ответила Тонка. — У реки или у озера. Когда заходит солнце и все стихает… Стоит мне глубоко вздохнуть, как я чувствую, что я уже не просто некое ничтожно малое, продрогшее тело, а всё до самого горизонта, насколько простирается этот вечерний час…
— Приятный страх, не правда ли? Как у Вило, визжащего на качелях. В глубине души человек хотел бы остаться маленьким, беззащитным, но что-то в нем самом не дает ему покоя… А здесь? Здесь у тебя никогда не было такого чувства? — спросил Ротаридес, обнимая ее еще крепче.
— Нет. — Тонка презрительно оттопырила нижнюю губку. — Да, ты собирался мне что-то рассказать.
— Это долгая песня. Потом.
— А про что хоть?
— Про эти большие пустые виллы напротив нас, где сейчас нет ни единого огонька. И про нашу очередную попытку обменяться…
— Гм… С этим и впрямь можно подождать, — сказала Тонка, зарываясь поглубже в его объятия.
Тонкий слой влаги, оставшейся на коже, быстро испарился, незримое облачко унеслось в сумрак, но слабый отзвук его смолистого лесного аромата еще витал вкруг них, оседая на губах, словно тень падающего мушиного крылышка. Немного погодя Тонка была готова допустить, что художник в припадке одержимости влез на фонарь и изобразил действительность оттуда, она уже не видела над собой жуткую безымянную пустоту, а Ротаридес мысленно вплыл в анфиладу громадных комнат, где не было ничего, кроме согревающего розового человеческого тепла. И ни он, ни она не услышали, как Вило спокойно произнес во сне:
— Солнышко уже зашло.
Перевод И. Богдановой. Редактор Н. Жаркова.