Четвертое измерение — страница 2 из 14

В этой повести Пушкаш подвергает проверке на подлинную человечность не какую-то исключительную, а вполне обыкновенную, в чем-то даже заурядную личность. Он стремится показать наиболее распространенную форму обывательской, мещанской, потребительской психологии, изобличить ее как несовместимую с нормами социалистического общежития. Бацилла мещанства, унаследованная от прошлого, обладает удивительной приспособляемостью к защитным вакцинам, изобретаемым обществом. Все новые и новые штаммы мещанства способны поражать людей разных возрастов, различного социального и служебного положения, проявляясь отнюдь не в одном только «вещизме» или агрессивном накопительстве и далеко не всегда в явной, бросающейся в глаза форме. И это делает его сегодня особенно опасным социальным явлением.

Йозеф Пушкаш отчетливо видит всю сложность, а нередко и деликатность проблемы борьбы с многочисленными разновидностями потребительской психологии. Ведь от коррозии мещанства нет абсолютной защиты, поскольку оно, как размышляет писатель в недавнем интервью, «бывает и культивированное, даже приятное на вид, и в таком привлекательном обличье оно, вероятно, знакомо любому из нас… Как же в таком случае распознать его, как не ошибиться в диагнозе? Я думаю, что не всегда это легко сделать, что для этого требуется известная доля безжалостности — каждый должен изничтожать мещанина в самом себе: в своей собственной жизни легче установить, что в ней от настоящего, оригинального, а что имеет цену лишь расхожей копии, призванной в утилитарных, практических целях представить человека с казовой стороны, ради сиюминутного успеха, ради светского глянца. Мещанство мне не по нутру…»

Лукаш Грегор на практике осуществляет рекомендацию Пушкаша, последовательно выискивая и вытравляя из себя мещанина. Почти до самого конца повести мы являемся свидетелями мучительной расчистки нравственного фундамента для последующего обновления личности. Мы расстаемся с героем на пороге этого обновления. Как сложится дальше его судьба? Ведь самое трудное ему еще только предстоит. Найти ошибку — это лишь полдела, важно ее исправить…

Бескомпромиссный социально-этический анализ, предпринятый Пушкашем в «Признании», во многом подготовил его следующую повесть, «Четвертое измерение» (1980). В этом на сегодняшний день наиболее зрелом произведении писателя как бы сведены воедино две основные доминанты, до сих пор словно попеременно выступавшие на поверхность его творчества: взыскующая строгость нравственных оценок и страстная мечта о воцарении гармоничных взаимоотношений между людьми. Живым олицетворением такого синтеза является в повести ее главный герой, молодой учитель, носящий довольно редко встречающуюся в Словакии фамилию — Ротаридес. Но именно в силу своей необычности она сразу же вызывает у словацкого читателя конкретные ассоциации. Дело в том, что у героя повести есть в словацкой истории славный однофамилец — Ян Ротаридес (1822—1900), тоже, кстати, школьный учитель по профессии. Известен же он тем, что в марте 1848 г. вместе с выдающимся словацким поэтом-революционером Янко Кралем поднимал крестьян в южнословацких деревнях на восстание против помещиков, под лозунгом свободы, равенства, братства. Этот исторический факт известен в Словакии каждому со школьной скамьи, и, конечно же, именем Ротаридеса Пушкаш воспользовался не случайно. Потому что его герой, физик и математик по образованию, тоже в известном смысле романтик, стремящийся пробудить в своих учениках тягу к «иным мирам», обладающим бо́льшим числом измерений, чем тот, к которому «мы привыкли». Лишь преодолев инерцию стереотипа, подхлестнув свое воображение, люди получат ключ к таким загадкам, которые невозможно решить, оставаясь в пределах привычных трех измерений.

Эти размышления Ротаридеса во многом не выдерживают научной критики, но автору важнее другое: теоретические проблемы из общей теории относительности оказываются увязанными в повести с житейскими проблемами современного человека. Под понятием «четвертое измерение» подразумевается, по существу, общая культура человеческого духа, гуманистические ценности мировой цивилизации и не в последнюю очередь — преемственность высоких нравственных идеалов, передаваемых из поколения в поколение. Органическое приобщение к ним только и может дать подлинные гарантии творческого, содержательного существования на уровне требований века, открывшего новую эру в истории человечества.

Говоря здесь о самом общем смысле этой повести Пушкаша, мы, разумеется, интерпретируем не столько текст, сколько подтекст, глубинный пафос произведения. А непосредственно в нем речь идет о типичных мытарствах молодой симпатичной семьи, теснящейся в однокомнатной квартире где-то на восточной окраине Братиславы; об их скромных радостях и огорчениях, которые в изобилии доставляет родителям самый маленький член семьи, Вило; о надеждах и разочарованиях, связанных с неоднократными попытками квартирного обмена; словом, речь идет прежде всего о той стороне жизни, которую принято именовать частной, интимной или же попросту бытом. Причем герои отнюдь не демонстрируют некоего святого пренебрежения неудобствами своего существования, в особо отчаянных ситуациях в душе терпеливой и деликатной Тонки даже возникает нечто вроде классовой ненависти к владельцам роскошных вилл, расположенных как раз напротив окон их дома. Но в том-то и дело, что эти жгучие проблемы, бесконечно усложняющие повседневное существование четы Ротаридесов, вносящие диссонанс в их личные взаимоотношения, не в состоянии вытеснить главного из их жизни — духа внутреннего взаимопонимания, отзывчивости на страдание ближнего, деликатного уважения индивидуальных духовных склонностей и интересов друг друга. Частная жизнь этой семьи пронизана токами высокой гуманистической культуры, как бы непосредственно участвующей в формировании нравственных оценок по поводу, казалось бы, самых незначительных и проходных явлений. Недаром в своих внутренних монологах и Ротаридес, и его жена Тонка прибегают к литературным ассоциациям. Пушкаш словно примеривает на своего героя то блузу Родиона Раскольникова, то доспехи благородного рыцаря из Ламанчи… Да и тени Томаса Манна, Анатоля Франса совершенно естественно возникают на страницах этого яркого произведения молодого словацкого автора.

Повесть «Четвертое измерение» родственна по духу многим произведениям новейшей советской литературы, литературы других социалистических стран. В этом, несомненно, проявляет себя некая общая закономерность времени: насущная заинтересованность общества в максимальной творческой активизации каждого своего члена. В произведениях словацкого писателя Пушкаша и находит убедительное художественное воплощение генеральная идея возрастающей значимости человеческой личности в условиях социализма.


Ю. Богданов

РАССКАЗЫ

ВЗЛЕТ МЕТЕОРОЛОГА

© Jozef Puškáš, 1972

© Jozef Puškáš, 1977

© Jozef Puškáš, 1982


Он шагал, увязая ногами в раскисшей земле, и думал о вчерашнем. Да, все это было уже из ряда вон. Напиться он не напился, но наелся так, что дальше некуда. Свадебные гости плутовато ему улыбались, и даже новобрачная не оставляла своим вниманием — нет-нет да и отлучалась от своего муженька, все потчевала отведать, что душа пожелает.

Вот тут-то он и дал маху: не смог устоять перед их радушием и приветливостью, огорчить отказом.

— Это же свадьба, пан управляющий, — с пьяной настойчивостью наседали на него со всех сторон. — Люди осудят, если мы отпустим вас, как следует не накормив.

На тарелку перед ним навалили груду мяса да вдвое больше картофельного салата. Сердиться на них за это было бы глупо, а попроси он не накладывать таких слоновьих порций, они решили бы, что он ломается. Получалось точь-в-точь как с «паном управляющим». Так его здесь прозвали, хотя на метеорологической станции, где он служил, управлять было некем, разве что собой да приборами. Но он уже изучил нравы здешних людей настолько, что понимал — этим титулом наградили его навечно и любая попытка что-либо изменить ни к чему не приведет, ведь в этой роли он больше соответствовал их житейской логике и представлениям. Откровенно говоря, это устраивало и его — зачем было привлекать внимание к своей фамилии, Кухарик, разительно не подходившей ни к его исполинской фигуре, ни к роду занятий.

— Пан управляющий! — радушно окликали его со всех сторон. — Теперь, небось, лет десять вспоминать будете, как отменно вас здесь накормили!

И дружно пододвигали к нему миски с ятерницами[1] и колбасами. Да, тут он оплошал: не сумел воспротивиться их гостеприимным настояниям. А ведь ему ничего не стоило, будь это в его, и только в его, воле, положить конец этому языческому чревоугодию, хотя его двухцентнерному телу требовалось довольно-таки много энергии.

И все же… положа руку на сердце… Так ли уж ему хотелось, чтобы его звали не паном управляющим, а просто Кухариком? Или доказывать, что аппетит у него меньше, чем они думают, хотя предположение их было не далеко от истины? То-то и оно…

Вот так из-за оплошностей других и его собственных с ним на вчерашнем пиру случилось непоправимое. Его выбило из колеи не всеобщее любопытство — скорее, наоборот — и не спорщики, делавшие на него ставки, а то, что случилось после полуночи. Это было… это была…

Катастрофа! Он в ярости топнул ногой, и в размякшей после ночного дождя глине остался отпечаток ботинка невиданных размеров. Обойдя вспыхивающую желтыми бликами лужу, он покосился на палящее солнце, да так, что оно тотчас скрылось за тучу, и со вздохом облегчения вытер платком лицо. Пот лил с него ручьем.

Жар в теле донимал его уже много лет, и он со страдальческим удовлетворением представлял себе, как однажды в этой горячке растают толстенные слои его подкожного жира, затопят грудную клетку, и сердце на одном из ударов захлебнется. Случись это сегодня, сейчас, он ничуть бы не пожалел — ничуть! — и покорно улегся бы прямо здесь, на пшеничном поле. Найти-то его найдут, за этим дело не станет — как не заметить гору на ровном месте!