торная вспышка вражды к нему, ведь своим возмущением тракторист мог заразить всю деревню. К тому же приятно было ощущать — хотя и приходилось для этого кривить душой, — что и у него есть в жизни кое-что помимо работы. Он пошел даже на самовнушение — старался думать только приятное о трактористовой дочери: ее красивых волосах, глубоком взгляде, убеждал себя, что она с первой же встречи ему симпатична и что между ними исподволь возникает некое притяжение, которое можно бы назвать… Тут он тушевался и одергивал себя; впрочем, ему самому было непонятно, что он чувствует всерьез, а что внушил себе.
Эта сумятица в голове угнетала его гораздо меньше, чем прежние унизительные небылицы и поклепы. Венцом благоприятных перемен в его жизни оказалось приглашение на свадьбу. Ни с женихом, ни с невестой знаком он не был — очевидно, к этому приложил руку его будущий свекор. Но к тому времени он уже обрел достаточное к себе уважение — и был уверен, что его почтили приглашением ради него самого.
За свадебным столом ему, однако, пришлось на лицах пирующих прочитать то, чего никто и не пытался скрыть: сегодня мы пригласили вас, а завтра вы нас… словом, долг платежом красен. На иных лицах были написаны и более дерзкие намеки: на вашем месте разборчивым быть не пристало, берите, пока дают… Его не удивило, когда чья-то расторопная рука посадила рядом с ним дочь тракториста. Она в смущении ерзала на стуле и немилосердно, как и он, потела. Наставительные взгляды окружающих и внутренняя потребность быть в ладу с собой, не лицемерить и не подличать сделали свое дело. Он сразу уверил себя, что впрямь ее любит, на худой конец — она ему нравится, но и любовь долго ждать не заставит. И только где-то в глубине души росла тревога, предупреждая об опасности.
А потом наступил момент, когда весь этот клубок был с маху разрублен. Когда все полетело в тартарары и вступительный эпизод с дочерью тракториста оказался, как он успел заметить, лишь прологом к его в прямом смысле слова падению…
Он вдруг застыл с занесенной ногой, подобно статуе Голиафа, и уставился на своего Давида, принимающего муки посреди дороги. Это был большой черный жук, беспомощно барахтавшийся на спине. Он отчаянно сучил в глине всеми своими лапками, тщетно пытаясь перевернуться.
Метеоролог стоял над ним, отдуваясь, и от его дыхания колебались в пшеничном поле колосья. Ему было невдомек, что говорит он вслух:
— Отними у человека его достоинство — и останется такой вот жук. Я и есть этот жук.
Перед его глазами неотвязно вставали эпизоды вчерашнего пира.
Свадебное веселье в разгаре. Он добросовестно проглотил все, что ему навалили на тарелку, запивая то и дело вином. Те из гостей, что на него ставили и выиграли, с признательной улыбкой похлопывали его по плечу. Временами он искоса поглядывал на дочь тракториста и, озадаченный, читал на ее лице выражение не восхищения, а скорее ужаса. Он чувствовал, что уже не повинуется себе. Желудок у него набит, как до предела надутая шина. Надо бы распрямиться, расслабить живот, тогда авось полегчает. Он вытягивается на стуле, откидывается назад, и вдруг… спинка трещит, и он неудержимо валится навзничь: стул не выдержал его тяжести. Глухой грохот сразу привлекает внимание пирующих, все оборачиваются, встают, вытягивают шеи, впиваются взглядами в лежащую тушу. Он с кривой улыбкой просит извинить его, не обращать внимания, сейчас он встанет, сейчас… Его локоть упирается в пол, но в мышцах какая-то вялость, он не может совладать со своим туловищем. Помогает себе ногой, но в результате его тело описывает круг в той же позе. Лихорадочно работая руками и ногами, он отрывается наконец от земли, но тут же валится обратно, придавленный тяжестью живота. Гости сбегаются к нему, обступают тесным кольцом, кто-то начинает смеяться, и вот смех расходится кругами и растет, как лавина, а когда сквозь толпу пробивается обескураженный тракторист и хочет ему помочь, того все оттаскивают с криком: оставьте его, пусть поднимется сам! А ему никак не удается найти опору для рук, они скользят, он стискивает зубы и отрывает наконец голову от пола, но не удерживает ее и больно ударяется затылком. Он ерзает на спине взад и вперед, безнадежно пригвожденный к полу, уже совершенно не управляя своими движениями, отрывисто вскрикивает и беспомощно выбрасывает то руки, то ноги, половицы под ним гладкие и ровные, а над ним пустота и не за что ухватиться, наконец, сдавшись, он умоляюще кричит:
— На живот, на живот переверните, поднимать не надо, переверните хотя бы на живот!
— Жук! — кричит какой-то мальчишка, пробравшийся между ног старших. — Жирный жук! Хрущ!
Смех все растет, переходит в оглушительный гогот, безжалостно вдавливает его в землю. Громче всех ржут пьяные — их тут великое множество, — но еще громче смеется дочь тракториста. Он глядит на них снизу вверх и видит их безмерную жестокость. Ему хочется расплакаться от унижения, но это будет еще унизительней. Он слышит, как гости из соседних деревень спрашивают:
— Господи, что это за пузан?
Пьяный голос отвечает:
— Это пан управляющий, который не умеет предсказывать погоду.
Он закрывает глаза, ему хочется умереть, а еще больше — всех их поубивать. Но сначала нужно подняться. Чьи-то руки хватают его под мышки, волокут как мешок. Вот он уже пытается встать на колени, вот уже с громкими стонами встает на трясущиеся ноги. Его спаситель — тракторист, он со злостью отряхивает его, а потом поворачивает к дверям:
— Вам лучше уйти отсюда, пан управляющий. — И поспешно выталкивает на лестницу. — Бегите домой, так вас…
Расплющив жука в склизкое пятно, он двинулся дальше, преследуемый все тем же мучительным видением, смехом и все завершающим оскорбительным приговором:
— Господи, что это за пузан?
— Это пан управляющий, который не умеет предсказывать погоду.
Он потерял к себе всякое уважение, потерял честь, потерял все. Теперь не только у деревни, но и в собственных глазах он был всего-навсего пузаном, не умеющим предсказывать погоду. Отчасти его можно было бы оправдать — да и то на сотую долю, ничуть не умаляя позора, — окажись его беспомощность следствием хмеля или избыточного чревоугодия. Но сейчас он совершенно трезв и голоден, так что все можно проверить.
Он вошел через зеленую калитку во двор метеорологической станции. Флюгер на отполированной ветром и дождем мачте заскрипел, словно приветствуя его. В жестяном бидоне тихо плескалась дождевая вода, а сквозь жалюзи белой психрометрической будки через равные промежутки со свистом продирался ветер. От этих знакомых звуков у него чуть перехватило горло, но тем скорее он захлопнул за собой дверь домика. Враждебным взглядом окинул заполненные шкафы и полки, кипы папок и блокнотов, все эти термометры, барометры, гигрометры, пробирки, колбы и жестянки, приборы с барабанами и стрелками для записи кривых. Он их ненавидит. Ненавидит. Он всего себя отдал этой работе, долгие годы скитался один как перст по медвежьим углам, отвык от людей и нормальной жизни, даже отказался от лечения своей болезненной тучности, а теперь, когда его состояние равносильно катастрофе, к нему не наклонилась ни одна стрелка, не сдвинулся с места ни один ртутный столбик, все так же невозмутимо отмеряя повышенную влажность и жару этого предвечернего часа. Его любимые приборы никому не нужны, они бессильны предсказать погоду, а тем более — неумолимую человеческую судьбу.
Он оглядел пространство посреди комнаты. Было оно в меру просторным и достаточно пустым для задуманного опыта. В последний раз он прислушался к безмятежному тиканью и шуму приборов. Окно было закрыто, в раскаленных солнцем стенах трудно дышалось, но проветривать было еще рано, да и не стоило. Он с трудом встал на колени, оперся рукой об пол и улегся на правый бок. Затем одним махом перекатился на спину — подальше от стен, полок и шкафов.
Еще не сделав ни одного движения, он уже понял, что это конец. Он снова был беспомощным жирным жуком, не способным перевернуться, встать и пуститься в свой путь. И все же попыток не оставлял, царапал подошвами линолеум, стер себе ладони, исколотил всю голову. Он барахтался сколько хватило сил, до полного изнеможения.
Наконец затих и признал себя побежденным. Можно было подползти на спине к стулу и подняться, ухватившись за ножку, можно передвинуться к стене и, опершись об нее, подниматься все выше и выше, пока не удастся сесть, но в нем было достаточно гордости, чтобы не унизиться до обходного маневра. Он будет лежать так хоть до скончания века, пусть с ним случится самое худшее — пусть умрет, пусть его доконает усталость или удушающая жара.
Пузан, не умеющий предсказывать погоду, саркастически шептал он себе. Туша, раздавленная собственным весом, жертва земного притяжения. Самое время со всем этим покончить, ведь его раздувает не по дням, а по часам, и невозможно себе представить, до каких мер и весов и до чего там еще он со временем докатится. Глядишь, однажды не то что встать — пальцем шевельнуть не сможет… Выпадало ли на его долю что-нибудь хорошее? Сколько он себя помнит, одни унижения, насмешки, обиды, презрение. Одиночество с единственной натянутой струной, на которой держался весь лад его гордой и несломленной души. Этой струной были его порядочность, достоинство и работа. И вот вчера струна эта лопнула. Остались отвращение к себе и рабская привязанность к мертвым, никому не нужным приборам. Остался от него жук, хрущ…
Стемнело. Он ощутил смутный внутренний зов — и сразу понял, в чем дело. Наступил час вечерних наблюдений. Он горько ухмыльнулся. Много лет подряд из вечера в вечер записывал пузан, не умеющий предсказывать погоду, данные измерительных приборов. Сделает это он и сегодня. Напоследок и немного иначе. Передвинувшись к стене, он нащупал кипу запасных тетрадей для регистрации наблюдений. Взял одну из них, выловил из-под шкафа огрызок карандаша и открыл первую страницу. Лежа на спине, вписал в графу температуры воздуха: —15 °C. По бофортовой шкале силы ветра обвел кружком число десять, возле которого стояло: сильная буря; на равнине наблюдается редко; выворачивает деревья; наносит ущерб жилищам.