Потом пришла Камила. Я подскочил к ней — поздоровался, но она стояла, будто окаменела, и девицы у меня за спиной окаменели тоже.
— Теперь они вцепятся друг дружке в волосы, — прошептал мне на ухо перепуганный Бенито.
— Мы собрались здесь почтить Луцо, не так ли? — спросил я и заставил себя грустно улыбнуться.
Помолчав, она ответила мне такой же грустной улыбкой, и я вздохнул свободно.
Я предложил ей сесть рядом, но она отрицательно покачала головой.
— Где его ящик? — спросила она.
— Ящик? Еще не время открывать ящики, посиди с нами…
— Сначала вспомним, а уж потом поделим наследство, — влез в разговор идиот Клингач, и только глухой мог не расслышать отчетливо различимый подтекст: какой там ящик, вы — наследство, перешедшее к нам от Луцо.
В ответ на это Камила вынула из сумочки небольшой ключик с округлым ушком.
— Прежде всего откроем ящик, — возразила она.
В это мгновение одна, казалось бы, незначительная ниточка выскользнула у меня из рук. Откуда у нее ключ? Раздосадованный, я взял ключ и открыл ящик, принадлежавший Луцо. Я потянул его на себя, и он с грохотом упал на пол, на его деревянном днище тихо звякнуло несколько зеленоватых осколков. Разочарованные, уставились мы на ничтожные обломки, одна Камила наклонилась, собрала их и бережно положила на ладонь. Бенито многозначительно двинул меня по хребтине, потом предусмотрительно погасил ночную лампу, которой хотел осветить открытую тайну Луцо, и компания мгновенно распалась на отдельные парочки. Ни одна из девиц не пожелала обратиться к соседке с разговором. Но ни одна не захотела покинуть поле боя. Спектакль раскручивался лучше, чем я предполагал. Игра стоила свеч!
Камиле не оставалось ничего другого, как присесть на мою постель. Я видел, в каком она напряжении, что она колеблется, решая, не лучше ли подняться и уйти. Она поигрывала треугольным осколком, а иногда ее длинные накрашенные ногти скользили по его острой грани; при этом звуке у меня по спине пробегали мурашки.
Я подсел к ней поближе.
— Это, наверное, талисман? — спросил я, коснувшись ее руки: мне хотелось остановить это тревожное движение.
— Да, талисман.
— А тебе не хочется забыть о нем? — ухмыльнулся я.
Она промолчала, а мне кровь бросилась в голову. Возможно ли, чтобы она была глупее тех двух? Возможно ли, что она до сих пор так немыслимо ослеплена? Кого же она видит в Луцо, для которого значила меньше, чем поллитровка крепкой сливовицы?
— Слушай, раз уж все кончено, тебе полезно было бы узнать кой о чем…
— О чем? О том, что он обманывал меня? О самолете, который собирался увести? О Бенито? — перечисляла она взволнованно и несколько устало. — Мне обо всем известно. Он все рассказал мне сам. — Вот оно, коварство игры; у меня из рук ускользнуло сразу множество главных нитей.
— Чтобы посмеяться над тобой? — спросил я.
— Чтобы я его простила.
— Смех! Он рассчитывал, что его можно простить?
— Я простила.
— Как простила? — вырвалось у меня.
— Он умолял. Боже мой, я даже не предполагала, что он может так униженно просить. Он любил меня.
Выходит, в тот раз, когда Луцо лежал на осколках, меня озарило предчувствие. С неизъяснимой уверенностью я заглянул в его будущее, предвещая судьбу. Теперь моя интуиция постыднейшим образом подвела меня. Моя до мелочей продуманная стратегия и тактика подобный вариант не принимала в расчет; я не знал, как совладать с тем, что теперь видел перед собой. Если Луцо во всем исповедался ей, то, наверное, он с ней считался, значит, она была ему нужна. А я? Я — тот, кем только играют.
— Чтоб он мог так измениться — ни за что не поверю! Он не любил никого.
Она молчала.
— Он бросил тебя!
Я сам был поражен, отчего сразу не прибег к такому убедительному и неотразимому доводу. Если бы они были вместе до сих пор, то она должна была бы знать, что он жив и служит в армии, и теперь не сидела бы с нами на его тризне. Я так долго разглядывал ее траурное одеяние, что теперь, в темноте, совершенно позабыл о нем…
— Он бросил тебя! — торжествующе повторил я.
— В конце лета мы были вместе, — спокойно ответила она. — А потом его отправили в пограничные части…
Тысячи стеклянных игл впились мне в тело, и в голове мелькнуло: «Я проиграл».
— Ты была… с ним? — заикаясь, проговорил я.
— Я была ему нужна. Он пил, а потом каждому встречному рассказывал об осколках, он всех хотел убедить, что сможет лечь на разбитые бутылки.
— Когда вы виделись в последний раз? — механически, тупо допрашивал я.
— Вскоре после того случая, — ответила она, — но это случилось не по моей вине, я тут не виновата.
— В чем не виновата?
Она изумленно взглянула на меня:
— Будто не знаешь…
— Не знаю. Ничего не знаю.
Она смотрела на меня как на сумасшедшего.
— Тогда… На свалке… за казармами, он лег на разбитые бутылки. Пьяный. Порезал себе спину и жилы. Было больно, но он не кричал. До утра… когда его нашли… он истекал кровью.
Лицо Камилы выступало из серого пространства, как выплывающая на небосклон луна. Я отстранился, встал с постели, и в сумерках от моей головы разбежались светящиеся круги.
Отчего она все время вертит этот осколок? Наверняка все всплыло в ее памяти, когда она вынула его из ящика. Мистификация удается ей лучше, чем мне и Бенито. Отвратная баба! А ведь когда-то я был безнадежно в нее влюблен… Как она следит за моим поведением… Я проиграл, Камила. Ты изобретательнее меня. Я желал, чтобы тебе почудилось, чего не происходило, а ты меня почти убедила, будто все совершилось на самом деле.
— А как же письмо?! — воскликнул я.
Все удивленно оглянулись. Пять темных пар глаз, не подозревавших, как низко я пал. Я отказался от игры, я жаждал лишь облегчения и ясности.
Я сунул в руки Камиле помятый конверт.
— А это… Это кто-то зло подшутил, — помолчав, объяснила она. — Какой-то шут подделал почерк мамы Луцо…
Схватив письмо, я увидел, что это то самое письмо, которое я велел сочинить мальчишке, а письмо Луцо пропало бесследно. Я тщетно искал его — и что-то настойчиво шептало мне: безумный гений Луцо не существует больше! Он мертв! Мертв! Он перерезал жилы. Стой! Осознай это: Луцо перерезал себе жилы. Луцо мертв.
Письма Луцо не было. Не было.
В конце концов я опомнился. Превозмог себя. Собственно, теперь я тоже смогу лежать на остриях осколков. Могу внушить себе чувства, прямо противоположные тем, которые в данный момент ощущаю. Пока не перестану ощущать всякую боль. Всякую.
Я поднял бокал, наполненный красным вином:
— За Луцо! За его память!
— За здоровье! — поддержал меня Бенито.
Камила робко пригубила вино, не сводя с меня глаз. Я взглянул на нее и растянул в улыбку мускулы рта. Нет, никому на свете не одурачить меня! В конце концов, так ли уж существенно, как оно есть на самом-то деле? И даже если это она не выдумала — какая разница? Все равно — все разбито. Вдребезги.
До сих пор мне не ясно до конца, что и как произошло на самом деле. Но день ото дня это все меньше занимает меня. Иногда лишь что-то вынуждает ущипнуть себя за щеку или за руку. Боюсь, однажды я вообще не смогу ощутить ничего и все превратится в нереальность, в сон…
Перевод В. Мартемьяновой.
СЛЕД НЕУДАЧ
О «Темном» — Грицко рассказывали, что на его совести не одна сломанная нога, что он никому ничего не спускает и на испуг его не возьмешь. Когда болельщиков «Локомотива» спрашивали, какого они мнения о новом приобретении их команды, те не задумываясь отвечали: «Отличное приобретение — бомбардир. Лишь бы людей не калечил». Иные шли дальше: «Классный игрок. Такого не переиграешь! Только с поля его чаще всех удалять будут». И когда во время одного из первых матчей Грицко на самом деле удалили с поля, все удовлетворенно закивали головой, словно он непременно должен был подтвердить свою репутацию.
В следующем матче, проходившем на их поле, Грицко был запасным и именно в тот раз впервые забрел в Мадьярский ресторан. С тех пор он все вечера просиживал за столиком, возле декоративной стены, сложенной из пропитанных лаком поленьев. Прошло несколько недель, пока он осознал, что больше, чем пикантные блюда и доступные цены, его влечет сюда нечто не относящееся к утолению голода. В первые свои посещения он почти не отрывал глаз от тарелки, потом как-то догадался, что вовсе не плохо, если за вкусной едой что-то радует взгляд; наконец чувство голода стало лишь предлогом, чтобы прийти сюда и, совмещая приятное с полезным, проглотить какую-нибудь еду…
Несомненно, она была самой хорошенькой подавальщицей во всем городе: маленькая, стройная, «на ладошке поместится» — любуясь ею, говорил Грицко; у нее были глубокие серые глаза, а из-за слегка выдававшихся вперед скул полные губы казались чувственными, а подбородок — маленьким и слабым. Правильное лицо мягко обрамляли каштановые локоны, падавшие на плечи и спину; когда она проходила мимо, слышался их тихий шелест и словно электрический треск.
Прищурившись, Грицко оглядывал ее фигурку, переводя взгляд с вызывающе торчащих грудей на покачивающиеся бедра и на энергичную кривую икр, трогательно сужавшихся у щиколоток… Все это, вместе взятое, оказывало на Грицко неотразимое действие: стоило ей остановиться возле столика, как меню в его руках начинало дрожать, голос, когда он делал заказ, становился вдруг сиплым и срывался, и безразличный тон не мог скрыть растерянности и смущения. Дело осложнялось труднопроизносимыми названиями венгерских блюд: говядина «Эстерхази», кнели «Палфи», свиная отбивная «Баричка», «Чсуса» с творогом и салом, вырезка-филе «Уйвари» — стараясь все это выговорить как можно правильнее, Грицко то и дело запинался.
Никому и ни за что на свете он не признался бы, сколь невелик его опыт общения с женщинами, ведь тогда он обнаружил бы истинную причину своего волнения и робости. Еще работая на буровой, он однажды переспал в вагончике с сельской почтальоншей, обмиравшей по молодым парням, однако приключение это ума ему не прибавило. Поведение почтальонши его ошеломило: она всхлипывала, взвизгивала, закатывала глаза, но чем больше старалась она, тем спокойней и на удивление безразличней становился он сам. Он не понимал, чем вызвал такую страсть, и не ощущал ничего особенного… Как-то так получилось, что без особых мук он перестал мечтать о женской любви и смотрел на женщин с пренебрежительным сожалением.