1
Десять лет назад вышла у меня документальная книга под названием «Бескорыстие».
В ней, пытаясь рассмотреть бескорыстие не только как поступок, но и как душевное движение, я писал о том, что самым «обыкновенным» людям (а их большинство), не удивляющим мир «высокими чудачествами» и даже не отличающимся бессребреничеством, лучше, радостнее живется в атмосфере, благоприятствующей чудакам-бессребреникам, а не холодным рационалистам, не говоря уже о нехолодных стяжателях. Я рассказывал о «чудаках», строящих телескопы для народных обсерваторий, ищущих — не для себя — потерянные полотна больших художников, посылающих черенки выведенных ими новых сортов растений во все концы мира.
Книга эта при появлении не вызвала ни одного читательского отклика, она была совершенно не замечена — казалось, и не выходила.
И лишь через несколько лет я начал получать письма… Самое первое я запомнил хорошо, как и все самое первое в жизни. Автор его любопытствовал, существуют ли мои герои в действительной жизни или я их выдумал, а если не выдумал, то можно ли их увидеть или хотя бы переписываться с ними. Несколько героев книги к тому времени уже умерли, об остальных я написал ему подробно. Это позднее письмо я рассматривал как чудаковато случайное, но за ним появилось второе, где выражалось какое-то запальчивое неверие в то, что эти люди существуют на самом деле, третье, в котором и верили, и восхищались, четвертое… десятое… тридцать первое…
Наконец, я получил из одного старого университетского города извещение, что решено устроить по этой книге диспут и участие мое в нем желательно. Это показалось не менее странным, чем если бы я узнал, что задуман диспут на тему «Впадает ли Волга в Каспийское море?», или: «Едят ли лошади овес?». Я написал чистосердечно о моих сомнениях (о чем же спорить?) устроителям диспута в университет, они не поняли меня и ответили, что рассматривают «Бескорыстие» как работу острополемическую.
…Войдя в аудиторию, я увидел массу молодых лиц и лишь несколько пожилых людей. Это было новое поколение читателей.
Говорилось в тот вечер о разном, но «Бескорыстие» при этом было не поводом, а основой обсуждения. Я вдруг осознал, что повествование, написанное некогда как «безмятежно положительное», сегодня стало или почти что стало полемическим.
Первый же оратор обрушил на меня соображение, что мои герои, в сущности, люди, потерпевшие поражение в жизни. Им не удалось полностью воплотить себя творчески в любимом деле, и поэтому на склоне жизни они искали и нашли «возвышенную форму компенсации». Это даже напомнило ему ироническую ситуацию, когда супружеская пара, не имевшая никогда детей, в позднеосенний период жизни берет собаку и трепетно ее любит и холит.
«Эти люди, — закончил оратор великодушно, — хороши тем, что, потерпев поражение, они нашли человечные формы компенсации, но, — добавил, улыбнувшись, — лучше все же одерживать победы».
Я ожидал, что по законам полемики сейчас выступит оппонент… Но на трибуну поднялся и не оппонент, и не единомышленник, а человек (двадцатипятилетний аспирант), сообщивший обсуждению еще более для меня неожиданное направление. Он увидел в поведении героев книги бессознательную форму ханжества.
И усматривалось оно вот в чем. Для утоления и материальных и духовных потребностей нужны деньги. Об этом, дескать, не боялись открыто говорить даже замечательно талантливые и чистые душой люди. Мне напомнили: «Больше денег — больше жизни», — серьезно шутил Джек Лондон. А Стендаль нелицемерно и трезво вычислял солидную цифру годового дохода, которая нужна ему для полнокровной жизни. И это не мешало ему любить, порой до беспамятства, музыку, живопись и путешествия. Для путешествий они, деньги, нужны особенно, что хорошо понимал даже такой большой ребенок, как Х.-К. Андерсен. (Мне даже подумалось тогда, что оратор ряд лет собирал все высказывания великих мира сего о разнообразных материальных и духовных благах, которые дарят человеку дензнаки.)
Но было это все лишь подступами к его основной мысли. Она состояла в том, что в сегодняшней реальной действительности деньги нужны личности особенно для того, чтобы формировать себя как разносторонне развитую и гармоничную. Несмотря на обилие цитат, речь оратора дышала и искренностью, и той убедительностью, которой обладают не отвлеченные рассуждения, а живая действительность. Он с сокрушением сердца рассказывал истории о людях, которых бессребреничество до добра не довело…
В поезде, возвращаясь домой, я пытался извлечь из массы речей, порой и не имевших отношения к «Бескорыстию», ядро, в котором была бы сосредоточена вся суть. В памяти мелькали реплики: «Карьеристов эти истории, а если говорить шире — эти состояния души должны жечь, как серная кислота медь», «Вы сегодня уже на первой ступеньке лестницы возвышенно оправдываете себя…», «Чудаки украшают мир, но не созидают его…».
В чем же ядро, в чем суть? В памяти вдруг ожило малосущественное, даже, пожалуй, нелепое до шутовства выступление. «Я, — заявил, дурашливо улыбаясь, молодой оратор, — никогда не уступаю место старикам в автобусах и троллейбусах, если, — он с комической торжественностью поднял указательный палец, — не сижу в первых рядах. Тогда — пожалуйста, поднимаюсь, как ванька-встанька. Но если расположился в последних рядах, то, извините, это не ваше, а мое место… И я не без дела сижу, читаю Эйнштейна или Бора, потому что не хватает не часов, а минут… Конечно, в конце концов и уступишь, но, — закончил он с какой-то детской ужимкой, — нехотя…»
Иногда нелепое, несуразное, дурашливое открывает самую суть.
Ведь диспут-то — высветилось — посвящен был месту человека в мире, жизни, кто-то уже сегодня, лишь ступив на подножку автобуса, искал, облюбовывал, делил места. А при этом самый идеальный вариант — это когда и в первых рядах, и в непервых, «законных», ничего никому не нужно уступать.
Уступающие опасны, они — соблазн и укор, нарушающие некий удобный «порядок»…
Тут уместно подумать об одной загадочной особенности бескорыстия: возмущать покой, вызывать полемическое, а то и откровенно недоброе отношение.
Почему? Кому оно мешает? Чьим интересам наносит урон? Ведь не отнимает же, а дарит! Дарит…
А может быть, одновременно и дарит, и отнимает? Дарит людям, открытым для добра, испытывающим потребность в делании его, а отнимает у того, кто и сам хочет не дарить, а отнимать, занимая при этом видное или завидное (как ему кажется) место в жизни. Бескорыстие устанавливает непреемлемую для подобных людей систему оценок.
Конечно, если некая чудаковатая личность творит добро в тиши и безвестности, к этому можно отнестись небрежно-иронически — в данной закулисной роли она никому не мешает. Раздражающая сила бескорыстия (раздражающая для тех, кому оно чуждо) растет по мере того, как оно само становится силой в общественном сознании, когда о нем пишут, говорят, восхищаются. Загадочная особенность бескорыстия — возмущать при невинной, «безвредной» сути чей-то покой — имеет отношение к одной естественной особенности человеческого существа — потребности в уважении и самоуважении. Для этого вырабатывается собственная система оценок, ставящая иногда все с ног на голову.
Лично мне не удалось ни разу встретить человека, пусть даже и самого плохого, который не сумел бы убедить себя, а иногда и окружающих в том, что он хороший. Переубедить его отвлеченными рассуждениями о добре и зле невозможно. Но когда возникает реальная фигура, открыто не приемлющая его собственную «шкалу», — вот тогда он начинает яриться…
2
Недавно я написал несколько очерков о сегодняшних (конца 70-х — начала 80-х годов) чудаках-бессребрениках.
Написал, опубликовал и — не скрою — в минуты малодушия об этом не раз пожалел. Были, были, конечно, добрые, чудесные письма читателей с выражением восхищения моими героями и наилучших пожеланий им. Но были и иные, насыщенные ядом, исполненные неверия…
Неверия во что? В то, что люди, о которых я рассказал, не выдуманы, а существуют реально? Нет, в это верили. Неверия в то, что они совершили нечто хорошее? Нет, и этому верили, пожалуй… Но — и вот тут и была боль и обида (не за себя, конечно) — верили самому действию, но подвергали сомнению чистоту и высоту мотивов действия.
Я понял, что именно в этом, то есть в мотивах, человек наиболее уязвим, даже беззащитен. Действия очевидны и неоспоримы: если кто-то дарит коллекцию картин небольшому городу и в нем открывают музей; если кто-то однажды в вечерний час испытывает боль от сознания, что забыл хороших людей, которые были в его жизни, и пишет во все концы письма, чтобы их найти; если кто-то собирает большую библиотеку, чтобы дети в небольшом городе больше читали и вырастали хорошими людьми, — это как действие сомнению не подвергается. Но можно усомниться в мотивах: с чистой ли душой дарил; действительно ли была боль или любование собой; для детей или лишь для себя самого собирал библиотеку? И перед этими сомнениями человек беззащитен, потому что мотивы — в нем самом, и нет для них абсолютно неопровержимой системы доказательств. Это не теорема и тем более не аксиома. Можно лишь верить или не верить.
Известное изречение «подвергай все сомнению» универсально, наверное, в области мысли, но не в области чувств. Подвергая сомнению мотивы «высоких действий», мы отбиваем у окружающих охоту совершать нечто подобное.
А пока я читал и перечитывал письма, в самой жизни рождались ситуации, разыгрывались истории, имевшие отношение к интересовавшей меня теме.
После появления очерка «Меняю библиотеку на „Жигули“» молодежь одного из цехов Волжского автозавода, чтобы библиотека перешла не в частные руки, а государству, решила работать в выходные дни и в неурочные часы, дабы накопить сумму, достаточную для покупки «Жигулей» молодой чете, которая жаждет обменять на автомобиль богатую библиотеку с уникальными изданиями.
Те, о ком я писал в очерке, обменные дела успели закончить, но из новых объявлений я узнал о двух обладателях библиотек, желающих того же самого. Позвонил им, рассказал о письме из Тольятти и… не вызвал ни малейшего энтузиазма. Это был, разумеется, с моей стороны эксперимент в чистом виде, ибо мне не было известно, стоят ли их библиотеки социально наивного, но все же трогательного бескорыстия молодых волжских автозаводцев. Было интересно: заинтересует или не заинтересует? Не заинтересовало… Мне объяснили, что надо долго ждать, пока заработают деньги, пока получат разрешение не реальное осуществление странноватого мероприятия, да то да се, а машины нужны немедленно. Но угадывался за этим — в иронических недомолвках, в лукаво восторженном одобрении «патриотического порыва» — иной, более существенный для них момент. Обладатели библиотек не хотели шума вокруг собственной затеи: их больше устраивала тихая обменно-рыночная операция.
Наряду с письмами я получал и денежные переводы — это когда публиковал очерки о людях, попавших в беду. Деньги посылали шахтеры, пенсионеры, работники совхозов, писатели… Посылали на мое имя, а я уже передавал дальше. Получая, думал: вот странно — в нашей этике понятие «филантропия» замордовано до полусмерти, ярлыков на нем больше, чем на чемодане, совершившем кругосветное путешествие, самое жесткое определение — «буржуазная», самое мягкое — «сентиментальная». Но разве не филантропия — послать эти деньги? Конечно, можно назвать это и альтруизмом…
Альтруизму посчастливилось больше; когда-то с ним вдохновенно боролся литературный критик В. Ермилов (о чем убедительно рассказано в вышедшей совсем недавно книге Г. Медынского «Ступени жизни»), потом критики обличать его стали реже и реже, а последние два десятилетия и вовсе не обличают.
Не обличают, потому что жизнь оказалась могущественнее догм. В нас отпечаталось то, что наживало человечество тысячелетиями. И может быть, самое неистребимое, невытравимое в этом многовековом опыте — потребность в делании добра.
Но вернемся к денежным переводам. Казалось бы, радоваться надо было им. Я бы и радовался в полную силу, если бы не один перевод, полученный в самом начале с сопроводительным текстом: «Пожалуйста, не пишите обо мне и даже лучше не рассказывайте, боюсь, узнают в нашем городе».
Это что-то новое. Добро, которое хочет оставаться неизвестным, безымянным, дорого вдвойне, но ведь тут желание тайны вызвано, по-видимому, страхом. Страхом перед чем? Через несколько месяцев он объяснил мне: «Живу в маленьком городе, где все у всех на виду, и, если бы узнали, что я послал незнакомому человеку эту сумму, начались бы пересуды о том, почему я не истратил эти деньги на ковер или шкаф. И не рехнулся ли я, поэтому лучше не надо». — «Неужели никто не поверил бы, что вы, ну… от чистого сердца, потому что иначе не могли?» — «А разве его, сердце, — невесело усмехнулся мой собеседник, — возьмешь в ладони, чтобы показать — чистое или нет?»
И опять я подумал, что самая высокая и человечная вера — вера в мотивы действий, которые невидимы, скрыты. Утрата этой веры — может быть, самый тревожный симптом для характеристики внутреннего мира человека.
И тут подвернулась одна история…
Старая женщина, педагог, учившая английскому языку несколько поколений студентов в солиднейшем языковом вузе, выйдя на пенсию, когда ей было уже за семьдесят, загрустила, что теперь никому не нужна, и развесила объявления: «Педагог с пятидесятилетним стажем дает уроки английского языка детям и взрослым. Бесплатно».
Совестно ей было на старости лет войти в меркантильную корпорацию репетиторов, да и в деньгах не нуждалась, помогали хорошо устроенные дети, была максимальная пенсия.
Старая женщина положила у телефона чистые листы бумаги и хорошо отточенные карандаши, чтобы записывать все необходимые данные, и стала ожидать «наплыва». Ей не позвонил ни один человек.
Неужели никому в большом городе не нужны ее уроки, ее опыт?! Телефон молчал.
Тогда она сама позвонила более молодым коллегам, которые, как ей было известно, посвятили себя репетиторству, чтобы узнать, как обстоят дела у них. Те ответили, что от желающих нет отбоя. «Почему же у меня никто не хочет учиться?» — «Не может быть, — отвечали ей, — быть не может». — «Вот я дала объявление…» Наконец, самый дотошный из собеседников заинтересовался полным текстом объявления и, заикаясь от неловкости, пояснил, что в нем есть «нечто лишнее». Не надо было писать: «бесплатно».
То, что хорошо, стоит денег. И чем дороже, тем лучше. Нарасхват идут самые дорогие репетиторы, в их силу особенно верят.
«Нет, нет, тут не то, не то, — отмахнулась досадливо старая идеалистка. — Наверное, людям совестно беспокоить меня, потому что я стара, устала…»
Она не допускала самого «естественного» объяснения: в ее бескорыстие не поверили.
Вот строки из письма, — полученного в дни, когда работал над этой статьей: «…в твое бескорыстие не верят, потому что не хотят быть в высоком смысле обязанными тебе. Недавно я оказала немолодой, как и я, женщине, чепуховую услугу — перепечатала ее документы, а она несет мне через час корзину ягод. Я было обиделась, а потом подумала: наверное, это легче для нее. Помнить, чувства иметь — дело душевно хлопотное, а тут отдал вещь — и конец».
3
И все же — верь в него или не верь — оно существует.
Оно существует. Не успеешь в нем усомниться, как жизнь одарит новым сюжетом.
В селе Ходарков Житомирской области живет Владимир Патрушев, человек двадцати шести лет, тяжко больной, обреченный почти на полную неподвижность.
Он написал мне, жалуясь не на болезнь, а на одиночество, о желании общаться на «удовлетворительном духовном уровне» с понимающими людьми.
Письмо Владимира Патрушева я опубликовал в книге «Ничто человеческое…», вышедшей два года назад. С тех пор жизнь Патрушева резко изменилась. Ему ответили более пятисот человек, выразив желание не только переписываться, но и побывать у него в селе, поговорить, понять, помочь. Десятки молодых мужчин и молодых женщин уже гостили у него. Одна из них — Валя — стала его женой. Недавно у них родился сын. Но и сейчас, даже когда он уже не одинок, люди едут к нему…
Мы часто говорим о суете и ритме сегодняшней жизни. Но — удивительно! — суета суетой, а едут издалека в житомирское село, чтобы познакомиться с человеком, который чувствует себя одиноким, мечтает об общении на «удовлетворительном духовном уровне». Село Ходарков — не Гагра, не Олимпийская деревня с горнолыжной базой и само по себе зимой, тем более поздней осенью соблазнить не может. Тут иной соблазн — человек.
Оно ведь, бескорыстие, не в том лишь, чтобы деньги отдать, может быть, последние, кому они сегодня позарез нужны, или безвозмездно поработать не для себя, или выбрать то, что делает весомее душу, а не кошелек, — оно, может быть, самая дорогая его суть, — в сопереживании «чужой» радости (или горя) как собственной. Из этой сути и все остальное вырастает.
Оно существует.
Но вырастает из него несравненно меньше, чем могло бы вырасти…
Один читатель написал мне о том, что его все больше тревожит «атомизация» человеческих душ. В юридической науке существует основополагающее понятие «презумпции невиновности», то есть пока не установлена и не доказана судом виновность человека, то, что бы он ни совершил, в нем общество и сами судьи не должны видеть вора или убийцу.
Не воцаряется ли в наших повседневных, обыденных отношениях «презумпция виновности»? Не из этой ли «презумпции виновности» и рождается то чувство одиночества, на которое часто жалуются сегодня?
В письмах читателей, особенно старшего поколения, все чаще повторяется мысль: раньше мы жили беднее, но были честней, доверчивей и великодушней.
Мысль сама по себе, безусловно, наивная, потому что нелепо романтизировать бедность, а доверчивость или великодушие в романтизации не нуждаются. Но при всей наивности — на уровне обыденного сознания — она, видимо, выражает что-то существенное, если пишут об этом люди, незнакомые между собой.
…А может быть, не печалиться надо, а радоваться тому, что читатели пишут об этом? Ведь пишут именно те, для кого нравственные и духовные ценности были и остались высшими в жизни. Пишут хорошие люди, бескорыстные, добрые, тоскующие по общению и пониманию.
Это они, узнав, что в безвестном селе мечтает о добрых собеседниках одинокий человек, едут к нему. Это они собирают библиотеки в небольших городах, чтобы сеять «разумное, доброе, вечное». Это они раскаиваются в том, что кого-то забыли, не утешили, не ответили добром на добро.
И нужно этим людям баснословно мало и баснословно много — чтобы им верили.
…А тем, кто не верит, усматривая все время — для «самозащиты» — невозвышенные мотивы в возвышенных действиях, я советовал: ну, сотворите что-нибудь доброе, что-нибудь не для себя, хотя бы из «тщеславия», хотя бы из «ханжества», попробуйте, попытайтесь. Совершите раз в жизни что-нибудь возвышенное. Мы извиним вам «невозвышенные» мотивы! Мы поклонимся вам. Попробуйте же, рискните!
Но никто из них ни разу не попробовал, не рискнул, остановившись перед непомерностью этих душевных затрат.