Четвертый разворот — страница 19 из 71

какой, то Лариса водила его по комнатам, рассказывая, что на какой тарелке изображено, показывала на люстру и открывала историю ее создания. Голос ее при этом становился монотонным, и она сама себе казалась музейным экскурсоводом. Гость узнавал, что однажды летом, когда Лариса поступала в музыкальное училище, Павел Григорьевич, переживая за нее, очень волновался и, чтобы занять себя, принялся за люстру, решив суеверно, что если он создаст что-нибудь незаурядное, то дочь непременно поступит. Лариса, как известно, не только поступила, но и закончила училище.

— Трогать ее не рекомендуется, — говорила она в заключение, — потому что висит еле-еле...

Когда Виктор появился впервые, она и ему рассказала о люстре, он еще, помнилось, удивился: толстый крюк ввинчен был в потолок прочно, и в этом угадывалась рука Павла Григорьевича: все, что он делал, получалось несколько громоздким, но необычайно прочным. У него и слова казались тяжелыми, как булыжники, потому что Павел Григорьевич умел свести весь разговор к какой-нибудь поговорке или многозначительному «Да!», и, рассказывая однажды Виктору о своей жизни, посетовал на то, что ему приходится работать оформителем.

— Не понимают, — со вздохом сказал Павел Григорьевич. — Вот и приходится...

Он не договорил, но Виктор понял эти слова так, что Павла Григорьевича не понимают на работе, думают только о дешевизне оформления, поэтому работа неинтересная, однако же занимает много времени. Виктор спросил, правильно ли понял, и Павел Григорьевич утвердительно кивнул.

— Абсолютно! — сказал он и добавил: — А если бы не работал, занимался только творчеством? А?!

Он горько улыбнулся и закончил раздумчивым «Да!», что должно было означать: если бы Павел Григорьевич не работал на заводе, не тратил время, то давно стал бы известным керамистом.

Виктору стало жаль Павла Григорьевича, и он в утешение сказал, что истинный художник всегда остается художником, намекая на то, что Павел Григорьевич, работая, не оставляет творчество. Но Павел Григорьевич не так понял Виктора и готов был обидеться: ему показалось, что в этих словах есть какой-то упрек, словно бы на истинного художника не давят обстоятельства жизни. Виктору пришлось пояснить свою мысль, и Павел Григорьевич с готовностью согласился.

— Жизнь пройти — не поле перейти, — он ласково поглядел на Виктора. — Сплошная диалектика!

Так совсем случайно Виктор едва не разрушил твердое убеждение Павла Григорьевича в том, что известным он не стал только по причине заводских заработков, семьи и этой трехкомнатной квартиры, которой добивался несколько лет.

Они выпили тогда по рюмке, и в дальнейшем Павел Григорьевич относился к Виктору тепло, можно сказать, по-отечески, подарил в знак дружбы большую тарелку, на которой, как он пояснил, были изображены подсолнухи.

— Светло? — спросил он Виктора, и тому пришлось согласиться, что действительно очень светло.

Иногда, несмотря на протесты Виктора, Павел Григорьевич заманивал его на кухню. Пить он отказывался, но соглашался посидеть. Павел Григорьевич растроганно благодарил, складывая на груди руки, и на цыпочках подкрадывался к шкафу. Наливая себе рюмку, он смешно двигал руками, изгибался, стараясь не звякнуть стеклом, и это было похоже на исполнение какого-то танца.

— Слабоват ты по этой части, — говорил Павел Григорьевич, выпив. — Ну и правильно.

И прижимал палец к губам в знак полнейшей тайны, хотя, как понимал Виктор, Марина Ефимовна прекрасно знала, зачем они ходили на кухню.

Марине Ефимовне было лет сорок пять, но выглядела она моложе: слегка располневшая, улыбчивая, она смотрела на Виктора с жалостью, которую не умела скрывать. Однажды она вдруг прослезилась и, склонив Виктора, прижала его голову к своей груди, завсхлипывала, приговаривая: «Ах, горе-горе...» И во всем старалась угождать ему, подкладывала лучшие куски, когда, бывало, садились обедать, и смотрела ласково. Наедине с мужем она говорила о том, что у Виктора никого нет и что они должны заменить ему близких.

— Приличный молодой человек, — заключала она, что было высшей похвалой. — Не пьет! — Она строго смотрела на Павла Григорьевича, напоминая, что он обещал не водить Виктора на кухню. — Поменьше с ним разговаривай, ты отрываешь его от Ларисы.

— Но она же играла, — защищался Павел Григорьевич и делал руками какие-то замысловатые фигуры. — Виктор не хотел мешать.

Марина Ефимовна объяснила и дочери, что мужчин интересует не только музыка, и сделала это довольно смело. Лариса привыкла во всем иметь свое мнение и ответила матери, что это не ее дело.

— Сама не маленькая, — добавила она. — Нас связывает музыка... Понимаешь, му-зы-ка!

Марина Ефимовна как раз на музыку и не надеялась, но промолчала, подумав, что надо удвоить внимание к Виктору — на дочь надежды были слабые.


Виктор ценил доброту Марины Ефимовны, но стеснялся, и говорить с ней ему было сложно. Виктору становилось не по себе от ее жалости, к тому же Марина Ефимовна отчего-то просила называть ее по имени. У Виктора язык не поворачивался, и он никак ее не называл, хотя Лариса, говорившая матери «Мариша», убеждала его, что в этом ничего дурного нет, напротив, это даже современно.

— Будь проще! — советовала она, как всегда живо и откровенно. — Тебе почти тридцать! Значит, ты не маленький и должен понимать, что задумываться стоит только над тем, что имеет непосредственное отношение к делу. А имя?.. Чепуха! Не все ли равно, как называть, тем более если она просит, значит, ей так приятно.

Виктор отшучивался, спрашивая Ларису, откуда она так много знает, но Лариса сердилась, напоминая, что не любит пустых разговоров.

— Возьми Чекалкиных, — убеждала она — Милые, современные люди! И все зовут друг друга по имени. Все, понимаешь? Решительно все. Это закономерно, потому что в наше время все должно упрощаться, сейчас некогда церемониться... Понимаешь?

Виктор не понимал, к тому же не знал Чекалкиных, а Лариса еще больше злилась, но голос не повышала, напротив, говорила тише и напористей, и спорить с ней было бессмысленно.

— Не в них дело, — продолжала она. — Пусть ты их не знаешь, пусть! Но ты обязан знать другое: во всем должна быть простота, никаких излишеств... Мы должны высвободить себя для искусства, для музыки, для чего-то высшего. А если мы будем задумываться над каждым пустяком, то никуда не двинемся. Жаль, что ты этого не понимаешь, твоя позиция устарела. Жаль!

Виктор и впрямь не понимал такой простоты, да никогда и не думал ни о чем подобном, но после слов Ларисы призадумался, поразмышлял и пришел к выводу, что если все упростить, то будет не до искусства. Неясно ему было и то, отчего Лариса так злится, когда об этом заходит разговор. Ей было двадцать три года, но казалась она не по возрасту рассудительной. Горячность в словах, упрямство сначала Виктора смешили, потому что в них проглядывало что-то озорное, по-детски бесшабашное, это трогало, привлекало. Но со временем он задумался над тем, что Лариса настойчиво вбивает ему в голову не только простоту, о которой столько говорилось, но кое-что другое, похожее на жестокость. И он уже не мог без раздражения слушать, как Лариса талдычила о музыке, о своей исключительности, о том, что надо упрямо идти к цели, не оглядываясь на других.

— Мы посвятили себя музыке, — сказала она как-то Виктору, имея в виду и его. — Это наше дело. А многим людям музыка недоступна, согласись, многие классику не понимают, не могут даже слышать.

Виктор хотел ответить, что тем людям, наверное, понятно что-то другое, не менее интересное, но он знал: Лариса сразу же начнет спорить и доказывать, что ничего интереснее и важнее музыки нет. И он промолчал, а Лариса, словно бы в доказательство своей правоты, стала петь романсы.


Исполнились мои желанья,

Сбылись давнишние мечты... —


громко и старательно выводила Лариса, так, вероятно, как учил ее преподаватель, к которому она ходила два раза в неделю. Голос ее срывался, она досадливо морщила лоб, но не сдавалась и все сильнее ударяла по клавишам.

Виктор приходил к Лопатиным и тогда, когда Ларисы не было дома — умчалась к преподавателю или в филармонию, — и тогда казалось спокойнее, в доме было тише, никто не играл на пианино и не пел романсы. Павел Григорьевич заводил разговор о том, о сем, Марина Ефимовна готовила ужин, после долго пили чай и смотрели телевизор. Виктор скучал и иногда, будто встрепенувшись, спрашивал себя, зачем он сидит и не уходит, но и спросив не двигался, потому, верно, что двигаться было некуда. Домой не хотелось, и он оправдывался тем, что поджидает Ларису. Когда же она появлялась, то дурашливо кидалась ему на шею, веселая, довольная проведенным вечером, смеялась, и мысли ее были о высоком: о музыке или об учителе. А после, провожая Виктора до дверей, целовала его торопливо, будто боялась, что заметят родители, хотя ни Павел Григорьевич, ни Марина Ефимовна в эти минуты в прихожей не появлялись.

— Приходи, — говорила Лариса на прощанье, и это было так привычно, буднично и ни к чему не обязывало, что Виктор понимал; если он и не появится, то ничего страшного не произойдет.

Их отношения больше напоминали игру: они давно чувствовали, что пора расстаться, но отчего-то медлили... Если бы не гибель матери, то Виктор, наверное, раньше бы сделал первый шаг, но так все повернулось, что он приходил к Лопатиным вечерами, сидел у них допоздна. Лариса однажды упрекнула его в том, что он приходит не к ней, а к родителям. В этом была доля правды, и Виктор не стал отрицать.

— Да, но вины моей нет, — сказал он. — Ты все время занята, и мы редко бываем одни.

— Но сейчас мы одни, — с вызовом ответила Лариса, глядя ему в глаза. — А ты собираешься уходить...

Она подступила к Виктору и обняла его, дурашливо шепча на ухо: «Почему ты уходишь?.. Почему?..»

— Сейчас придут родители, — попытался он отговориться, думая о том, что этого как раз делать и не следует.