При безветрии в воде отражалось небо, множилось до бесконечности, до головокружения. Игорехе мерещилось, что небо и внизу, что он повис в пустом пространстве, и он спешно оглядывался в сторону берега, который издалека виделся тонким наплывом. Где-то там были дома и люди, сосны и камни. Игореха помнил об этом и старался не глядеть в воду. Ему становилось легче при виде далекого берега, но вода все же постоянно притягивала взгляд, и он смотрел в ее пугающую черноту, словно бы там был ответ на его вопросы. А то ложился на дно лодки и глядел в небо. В такие минуты ему казалось, что он может охватить руками большие пространства, вспоминалось что-нибудь из первых полетов или из детства. Однажды он засмеялся, как смеялся когда-то в грозу, и сам удивился своему смеху. Даже испугался, но испуг быстро прошел, потому что он подумал: жизнь проста, как сама простота. И жизнь эта вдруг увиделась ему желанной, близкой, понятной. Щемило сердце от этой близости, кричать хотелось: «Люди!.. Это я, Игореха!..» Возможно, он и кричал, да не помнил об этом и часто плыл, не ведая куда.
Живя на заливе, Игореха вспоминал полеты редко и равнодушно. И если раньше это равнодушие насторожило бы его — возможно, даже испугало, то теперь ему было безразлично. Другие мысли бродили в его голове. Гуляя в лесу, рассматривая какую-нибудь колючку, Игореха дивился тому, как мудро устроена природа: ничего лишнего; все к месту, все — совершенно, и если бы люди больше всматривались в природу, то и жизнь стала бы лучше. Игореха мечтал, как можно бы разумно все устроить, чтобы человек не только работал, но имел возможность подумать, оглядеться, что-то постичь. Ведь к такой жизни стремились во все времена... От этих мыслей тепло становилось на душе, и Игорехе казалось, что он счастлив. Опасные мысли, и тому, кто начинает задумываться о жизни человеческой, нет больше места среди людей, потому что людям нужна не какая-то призрачная и далекая жизнь, похожая на мираж, а та, в которой они живут... Однажды Игореха понял, что совершенство самолету могут дать только пилоты, — мысль об этом промелькнула и пропала: он не стал думать об авиации, потому что авиация — это только часть целого и живет по тем же законам.
Хорошо было жить на заливе, и Игореха подумывал даже о том, что надо бы оставить полеты, поселиться в каком-нибудь укромном месте, подальше от людей. Думать об этом было приятно.
И все же в начале сентября он вернулся к самолетам.
Вылетели они из Мурманска. Заканчивалась посадка пассажиров, и Сермяков, разговаривая с Игорехой, следил, чтобы из-за какого-нибудь пустяка не вышла задержка рейса. Он сидел в своем кресле, посматривал то на Игореху, то в открытую форточку и видел, как дежурная но посадке, высокая молодая женщина, отталкивала какого-то пассажира. Его лицо Сермяков не видел, отметил только, что, несмотря на холод, тот был без плаща, в поношенном сером костюме, да еще и разорванном у плеча.
— Ты пьяный! Иди отсюдова!..
С этими словами дежурная прикладывалась кулаком к груди мужчины, сталкивая его с трапа, вокруг которого стояло еще несколько человек, желавших улететь.
Что-то подобное Сермяков видел не раз, и поэтому сцена эта интересовала его мало. Он повернулся к Игорехе и продолжил разговор, который они вели еще до посадки.
— Вот ты ходил, думал, — сказал Сермяков, — а теперь рассказал нам. Это хорошо, но понимаешь, справедливость — штука мудрая. — Он помедлил и с усмешкой закончил: — Всем хорошо никогда не будет.
— Будет, — сразу же ответил Игореха, угадав мысль командира. — Вот как только люди поймут, что надо вместе...
— Люди никогда не поймут! — перебил его Сермяков.
— ...что только вместе, — закончил Игореха и добавил: — Другого выхода нет, я думал... Нет! понимаете?..
Игореха сказал это с таким убеждением, что Сермяков в удивлении вскинул брови: теоретически он понимал, мог даже согласиться и помечтать, но он-то был практик и видел жизнь по-другому.
— Да, — значительно сказал он после раздумья. — Это, конечно, было бы хорошо... там равенство, братство. Но кто же это осилит?..
— Как кто? — удивился Игореха. — Люди.
Сермяков этого только и ждал. Лицо его прояснилось, словно бы он вспомнил что-то приятное до невозможности.
— Люди не осилят, — сказал он веско. — Слабы!
И, полагая, что его слова неотразимы, повернулся к форточке. Там продолжалось то же самое: дежурная не пускала пассажира.
— Мне очень надо, — просил мужчина, протягивая билет и не обращая внимания на толчки. — Я с этого рейса, поймите...
Он упрашивал дежурную, сбивчиво рассказывал, что сезон закончился и ему надо немедленно улететь, а то он останется...
— И останешься! — заверила его дежурная. — Пить меньше надо! Отгоняем трап! — Дежурная выкрикнула еще что-то и столкнула пассажира. — Слазь!
Трап плавно тронулся, и тогда пассажир, понимая, верно, что если не вылетит сейчас, то и вообще не вылетит, а возможно, от чувства несправедливости, взвыл и метнулся к двери. Дежурная, не ожидавшая такой прыти, успела схватить его за рукав.
— Ах ты, тварь такая!..
— Не пил я! — с трудом выговорил пассажир, пытаясь вырваться из рук дежурной. — Билет у меня!.. Не имеете права!..
— Права захотел... Милиция!..
— Заблажила скверная баба, — сказал Сермяков, наблюдавший все это, и резко, как из катапульты, выбросил себя из кресла. Игореха, ничего не понимая, кинулся за ним. Он кинулся только потому, что прыжок Сермякова был какой-то звериный, и увидел, как Сермяков уже сграбастал пассажира, вырвавшегося от дежурной и взбежавшего по трапу.
— Сермяков! — закричал Игореха, понимая, что через мгновение пассажир будет скинут на землю.
Никогда раньше Игореха не называл командира по фамилии, и Сермяков, удивившись, оглянулся. Он бы не был самим собой, если бы за секунду не разложил всю ситуацию по частям: дежурная — наглая особа, пассажир, возможно, и выпил, но ему надо улететь, сам он, Сермяков...
Мужчина, беспомощно висевший на своем сером пиджаке, как на парашюте, был опущен на трап.
— Посадить! — рявкнул Сермяков и по-бычьи закрутил головой.
— Чего? — дежурная подумала, что ослышалась. — Я докладную на вас подам!
Она взбежала по трапу и, ухватив пассажира за рукав, стала тянуть того вниз. Сермяков тянул вверх.
— Докладную?.. Ух! — выдохнул он и вырвал пассажира из рук дежурной. — В самолет!
Мужчина ходко взбежал по ступенькам и сиганул в проем двери. Игореха и Сермяков вскочили за ним, а бортмеханик тут же захлопнул дверь.
— Все напишу!.. Летать не будете! — слышалось с земли в открытую форточку, и Сермяков, буркнув короткое, но выразительное слово, захлопнул ее.
— Цербер, — спокойно проговорил механик, который высказывался редко, но знал, как сказать. — Чтоб тебя день и ночь трясло от таких писаний.
Летели молча.
Игореха, набрав высоту, включил автопилот, но рук со штурвала не убрал, сидел неподвижно, бесцельно глядел по курсу. Штурвал нервно подергивало, отчего руки Игорехи попеременно то поднимало, то опускало. Штурман сказал новый курс, и Игореха плавно развернул самолет. Казалось, все шло, как обычно, и только Игореха, ни разу не взглянувший на Сермякова, словно оцепенел. Мысли в его голове смешались, он почувствовал непомерную тяжесть. Перед глазами стоял худенький, низкорослый пассажир, большеротый и чем-то похожий на ребенка, и плакал. Игореха помнил, что там, у трапа, такого не было: мужчина, оказавшись между Сермяковым и дежурной, затравленно оглядывался, но не плакал. «Что же это?! — мрачно думал Игореха. — Разве так должно быть между людьми... Зачем бы и летать, если жить, будто никто никому не нужен...»
И, спросив себя, Игореха почувствовал, что мысль ускользает, что на смену ей пришла какая-то легкость. Он хотел припомнить что-нибудь светлое и хорошее, что у него было в жизни, и не смог. С равнодушием он подумал, что не может ни вернуться на берега Свапы, ни оставаться здесь. О заливе он даже не вспомнил, словно бы его и не существовало, но зато мелькнул обрывок мысли о том, что люди жестоки.
— Отчего же так? — спросил он вслух и неожиданно рассмеялся во весь голос, словно бы только теперь понял то, что следовало понять давно.
Сермяков уставился на него с немым вопросом, штурман выглянул из своей кабины и смотрел то на него, то на командира. И вид у него был испуганный. Игореха ничего этого не замечал, он тут же затих и так же, как прежде, бесцельно смотрел вперед. Вместо пассажира он видел Якова; казалось, тот летел теперь с ними. Выглядел Яков все таким же сирым, каким прикидывался всю жизнь, босые ноги его были грязно-желтыми, но властно, так же, как прежде, тыкал он Игореху искалеченным пальцем.
— Я говорил, не ведаем...
— Яков, — сказал ему Игореха. — Ты давно мертвый...
Тот ехидно хихикнул и пропал.
Сермяков, решившись, что-то спросил, но Игореха не ответил. Он боялся той легкости, что пришла вдруг к нему; стискивал штурвал руками, вроде бы понимая, что теперь это единственное и прочное, что может придать ему силы.
Заход на посадку он выполнил отлично, выдержал и скорость, и высоту. Колеса коснулись бетона строго у посадочных знаков. Приземление вышло мягким, едва ощутимым. Он плавно затормозил самолет и повернул его на рулежную дорожку. Сермяков, словно бы догадавшись о чем-то, внимательно следил. Ему хотелось похвалить Игореху, но он промолчал.
Они зарулили на стоянку, выключили двигатели.
И как только вышли из самолета, сразу же увидели под крылом инспектора, который с притворным вниманием присматривался к колесам. Сермяков тихо чертыхнулся: он заметил неубранные закрылки. «Как же это я?!» — сказал он с сожалением, потрогал зачем-то кокарду на фуражке, и твердым шагом направился к инспектору.
— Когда должны быть убраны закрылки? — спросил тот сразу, даже не ответив на приветствие. — Я спрашиваю!
Голос у него был радостный и звонкий, как у образцового пионера, а сам он гляделся важно, неприступно, и Сермяков, совсем некстати вспомнив дежурную по посадке, подумал о том, что инспектор начинает с простого пилота, но после забывает об этом и ведет себя так, будто явился прямо с небес. «И летать-то, зараза, не умеет, — мелькнуло у него в голове, — а научит любого!»