Четвертый разворот — страница 32 из 62

Правда, есть еще Алешка. Его Алешка. И Анна. Но какое наследство они оставили Алешке? Позор? Бесчестие?

Странное ощущение испытывал Клим Луганов, думая об Алешке. Ему казалось, что Алешка всегда с ним рядом. Каждую минуту, каждое мгновение. Даже тогда, когда Клим на бреющем несется над колонной немецкой пехоты, — Алешка у самого плеча, горячо дышит в лицо и кричит:

— Врежем, папа!

— Рано, Алешка, — говорит Клим. — Долетим до центра — тогда.

И они летят дальше. Клим, Алешка и стрелок. Проходит несколько секунд, и Алешка опять кричит:

— Ну, теперь давай!..

Идет ли Клим с аэродрома в свою землянку — Алешка тут как тут. Трется головой о ногу, спрашивает:

— Как ты считаешь — хорошо мы слетали?

— Недурно, Алешка.

— Я тоже так думаю. Жалко только — промазали по офицерской машине.

— Ничего, в другой раз не промажем.

— Правильно. В другой раз не промажем…

Везде Алешка. Приросший к сердцу комочек, живая ткань в теле Клима Луганова. Как же может Клим Луганов оставить ему в наследство позор и бесчестие?

«Есть только один выход, — думал Клим. — Один-единственный выход: кровью своей смыть пятно, которое само похоже на кровь. Только так. Иначе нельзя…» Нет, он не считал себя обреченным, хотя и знал, очень твердо знал: сделает так, как решил. Но обреченности не чувствовал. Наоборот, теперь Клим испытал вдруг такое облегчение, будто совсем недавно и не ощущал никакой душевной боли.

Он еще сильнее полюбил тот мир, из которого должен был уходить. Трудно себе представить, но именно в эти дни Клим как бы до конца раскрыл себя для всех человеческих чувств — самых красивых и самых нежных.

Со стороны могло показаться, что он стал даже немного сентиментальным. Увидит на небе какую-нибудь причудливую точку и смотрит, и смотрит на нее, будто это невесть что за диковина, никогда им ранее не виданная. Или присядет на корточки и любуется букашкой, взбирающейся по тонкому стеблю травинки, а то начнет помогать трудяге-муравью тащить куда-то крошку хлеба или мертвую муху. На лице Клима — блуждающая улыбка, в глазах — радость открывателя мира.

Он и вправду многое сейчас для себя открывал. И страшно удивлялся, почему он раньше не замечал, какими изумительными красками горит закатное небо, как пылает утренняя заря, как здорово, например, поет под баян штурман полка майор Барабин или как чертовски хороши молодые клены, словно изнутри подсвеченные костром. Может быть, все это в свое время затмила Анна?

Тарасов, не спускавший с Клима глаз, предложил командиру полка:

— Думаю, что Клима Луганова уже можно пускать на задание. Он теперь в норме. Сумел вытравить из себя все, что ему мешало. Вытащил занозу.

— А не хитрит ли он? — усомнился командир полка. — Иногда я подмечаю в нем что-то не совсем естественное… Слишком быстрый переход. Был один Клим Луганов, и вдруг — совсем другой.

— Ты никогда не лежал в больнице, Николай Андреевич? — усмехнулся Тарасов. — Ну, какая-нибудь операция или еще что…

— Не приходилось.

— А мне приходилось. Перед войной… Не ахти какая сложная операция — гнойный аппендицит, а чуть не зарезали. Провалялся я месяца полтора, все время на пределе. То лучше, то хуже, то хоть выписывайся, то хоть ящик заказывай. Потом все-таки выкарабкался. И знаешь что? Вышел из больницы, гляжу — мир совсем не тот, что был. В миллион раз лучше. И красивее, и уютнее. Улавливаешь мою мысль?

— Улавливаю. И все же маленько сомневаюсь — не хитрит ли Клим? Понимаешь, суть-то — в характере человека! А Клима я знаю давно… И как-то не верится, что он совсем остыл.

— А я сам пяток раз слетаю с ним в паре! — сказал Тарасов. — Поохотимся с ним, картина и прояснится.

— Ну давай, — согласился командир полка. — Только будь осторожен. И глаз с него не спускай…

3

«Свободные охотники» — их так тогда и называли, этих отчаянных людей, восхищавших своим мужеством летчиков всего мира.

Да и не только летчиков. Когда однажды английскому фельдмаршалу Монтгомери представили обширный доклад о действиях советской авиации и о «свободных охотниках» в том числе, у него невольно вырвалось: «Черт возьми, не хотел бы я, чтобы эти русские парни когда-нибудь стали нашими противниками!»

Начало положили истребители…

Бывает, что в осенние дни низкое хмурое небо целыми неделями висит над землей, как дымовая завеса. Стоят на приколе «пешки» и «лагги», под крыльями «яков» и «илов» механики и мотористы держат «великий треп», на чем свет клянут невинных синоптиков командиры эскадрилий. Обычно скупые на слова, летчики совсем становятся немыми, и в их землянках дым от папирос похож на мрачные волны густого тумана.

Нет погоды…

Нет данных авиационной разведки о скоплениях, передвижениях противника, подтягивании его резервов.

Нет надежды, что и завтра вся эта небесная муть рассеется…

А война идет. Ползут по дорогам танки, грохочут пушки, идут по русской земле немецкие солдаты. Идут, засучив рукава, точно мясники на бойню. Смеются, ржут, играют на губных гармошках… Позируют перед «лейками» и «кодаками» на фоне черного дыма, стелющегося над землей, на фоне тоскливо торчащих печных труб…

Вот бы сейчас вывалиться из облаков или вывернуться из-за леска и врезать по этим мясникам из пулеметов и пушек, врезать так, чтобы дым — коромыслом, обезумевшие от страха глаза и предсмертные крики!.. Ох, как было бы здорово!

Штабные машины с высокими чинами останавливаются на опушке, шоферы услужливо открывают дверцы, и высокие чины выходят подышать свежим воздухом, размяться, выпить по рюмке «камю». Пикник, а не война! Блицкриг блицкригом, а отказать себе в удовольствии насладиться природой, под сенью векового русского дуба помечтать о будущем «великой Германии» — майн гот, как же можно отказать себе в этом, если дела на русском фронте идут как нельзя лучше!..

Вот бы вырваться на бреющем из-за каких-нибудь холмов да внезапно подойти к веселой компании и рубануть по ней так, чтобы юшкой умылись все эти группенфюреры и блистательные генералы, чтобы те, кому посчастливилось бы остаться в живых, на веки веков запомнили красную звезду под крылом самолета…

Или налететь на мотоциклиста, везущего в штаб важное донесение, и расстрелять его в упор, или с горячим ветерком пройтись над колонной пехоты, или встретиться с парой-другой «мессеров», вылетевших с какой-нибудь базы, над которой не висит мура, — а разве не загорится сердце настоящего летчика от одной только мечты о подобных делах-делишках?!

Нет сил сидеть сложа руки. Если ты настоящий летчик. Вот и пошли разговорчики: мы, дескать, понимаем, что когда нет погоды — какие уж тут групповые полеты! Но парочке-то можно вылететь пощипать немцев, можно потревожить их покой? Куда лететь? А там видно будет. Охотник тоже не знает, где сидят утки. Ищет. Везде ищет. Кто ищет, тот всегда найдет!

И началось. Сперва в непогоду, а потом вообще. Сперва истребители, а потом и штурмовики. Даже особая терминология появилась. Идут два экипажа к своим машинам, у них спрашивают: «Далеко?» «Уток пострелять», — отвечают. «Ясно. Попутного вам!..»

Нелегкая работа у «охотников». Особенно у штурмовиков. Рыскают и рыскают по тылам противника, почти всегда без прикрытия, одни в большом и тревожном небе. Налетят на танковую колонну — разве отвернешь, разве удержишься, чтобы не пройти над ней, не ахнуть по танкам эрэсами[8]? Отличный ведь спектакль получается: как крысы, выскакивают немцы из люков горящих машин, кругом огонь, дым, паника, а тут их из пулеметов, из пушек, почти в упор, наповал! Бортрадист кричит:

— Еще разок, командир! Зайди еще разок!

Можно и еще разок! И еще! Все дрожит в тебе от упоения боем, все поет в тебе, ты и сам готов в эту незабываемую минуту стать эрэсом и — была не была — огнем и дымом врезаться в броню машины и взорвать ее, разметать осколками на пыльной русской дороге!

И вдруг опять бортрадист:

— Командир, «четверка»!..

— Что — «четверка»?..

«Четверка» — это самолет друга, твоего самого закадычного друга. Ты видел его только минуту назад, нет, — полминуты, десять секунд назад, он шел чуть левее тебя, поливая огнем колонну, ты еще подумал тогда, что он здорово дает, что и у тебя захватывает дух от его работы. И еще ты подумал: «Какой же он классный летчик! Голову даю на отрез — войну он закончит Героем Советского Союза, а то и дважды…»

— Что — «четверка»? — снова спрашиваешь ты, боясь посмотреть влево и ничего там не увидеть. — Где «четверка»?

Потом ты разворачиваешься на сто восемьдесят и теперь идешь навстречу колонне. Горят танки, горят машины, в огне и дыму ничего, кажется, нельзя разглядеть, но еще издали ты видишь особенный огонь и особенный дым, столбом поднимающийся к небу. И все в тебе вдруг на мгновение обрывается, в глазах темнеет, и хочется выть от горя…

Ты летишь над колонной, в тебя стреляют из пушек и пулеметов, танкисты, думая, что у тебя кончились боеприпасы (иначе ведь ты не молчал бы!), высовываются из люков и смалят по тебе из пистолетов. Успокоились — и теперь развлекаются. Твой стрелок-радист тоже молчит. Будто у вас действительно нет ни одного снаряда и ни одного патрона. Или будто вы оцепенели от страха…

А вы действительно оцепенели. Вы ведь знали, что каждый ваш вылет и вылет «четверки» может быть последним. Война. Никаких иллюзий! Вчера не вернулся на базу один, сегодня другой, завтра не вернется кто-то из вас.

А вот случилось, и вы не можете поверить этому. Просто не можете — и все!

Наконец ты подлетаешь к тому месту, откуда поднимается к небу огонь и дым от «четверки». Ты делаешь над ним вираж, второй, третий — скорбные круги прощания. «Как же так, Сашка? Ты слышишь, Сашка?!»

А потом ты кричишь:

— Ну, гады!

И слышишь в шлемофоне хриплое стрелка-радиста:

— Давай, командир!

А ты — опять:

— Ну, гады!

И чувствуешь, как стало нечем дышать.