— Ну? — спросила я. — Что там у тебя? Давай выкладывай.
— У меня ничего нет, — ответил Алеша. — Это у тебя есть, но ты молчишь. Почему ты молчишь?
— А о чем я должна говорить?
Алеша встал, прошелся по комнате, остановился у портрета Романа и долго смотрел на него, не произнося ни слова. Потом вернулся, придвинул свой стул поближе ко мне и снова сел.
— Дай мне твою руку, Инга, — неожиданно попросил он.
Я протянула ему руку, Алеша взял ее и легонько сжал между своих ладоней. И не отпускал. А я и не пыталась ее высвободить. Я почти физически ощущала, как ко мне от Алеши переходит какое-то удивительное чувство и нежности, и силы, и покоя. Давно, очень давно я не чувствовала ничего подобного. Мне было и приятно, и тревожно в одно и то же время…
И вдруг Алеша сказал:
— Инга, я очень люблю жизнь. Я никогда раньше не думал об этом, просто не думал, понимаешь, жил себе и жил, как все люди на свете, а потом… Ко мне пришло это как-то сразу, в одно мгновение…
Он с минуту помолчал, и я подумала, что на эту минуту он опять вернулся в грозу. Даже глаза его, обычно светлые и мягкие, потемнели, и большие зрачки сузились, точно он вглядывался в ночь.
— Наверное, чтобы человек понял, по-настоящему он любит жизнь или живет лишь бы жить, — тихо проговорил Алеша, — ему хоть один-единственный раз надо встретиться со смертью…
— Наверное, — подтвердила я, хотя и не совсем поняла, для чего он об этом сейчас говорит. — Наверное, ты прав. Хотя…
— Нет, ты подожди, — прервал меня Алеша. — Я должен закончить свою мысль. Вот ты — по-настоящему ты любишь жизнь? Я имею в виду не страх перед смертью, а совсем другое. Чтобы вот так: смотришь на небо — и не знаешь, как утихомирить свою радость. Это же для тебя оно, небо-то! И тучи, и молнии, и радуга — все для тебя!.. Или бежит по улице мальчишка, ты глядишь на него и чувствуешь, как все в тебе вдруг задрожит от восторга — жизнь ведь бежит это, глазастая, смеющаяся, настоящая! Понимаешь, Инга, мою мысль?
— Начинаю понимать, — ответила я. — Ты хочешь сказать, что во мне нет ничего такого… Нет какой-то струны, чтоб все время звенела.
— Не только в тебе, — сказал Алеша. — И во мне тоже. И в других… Ты не смейся, я совсем не за фальшивое бодрячество. Я знаю, что такое грусть, тоска, печаль. Но часто мы эти чувства подменяем хандрой. Хандрой, понимаешь? Ходим, как в воду опущенные. И ни черта не думаем о том, что не так уж много нам вообще отпущено ходить по земле…
— Что же ты предлагаешь? — улыбнулась я. — Выйти из дома и крикнуть: «Эй вы, люди, а ну-ка любите жизнь!» Так?
Алеша не ответил. Однако я заметила, как по его лицу пробежала тень. Наверное, рассердился. Я встала, приблизилась к нему, тронула его за плечо:
— Не надо, Алеша. Я все понимаю… И полностью с тобой согласна. Жаль только, что не всегда все от нас зависит. Если бы мы всегда могли владеть своими чувствами, все было бы по-другому.
— А всегда мы пытаемся ими владеть? — спросил Алеша. — Рабом настроения быть очень легко… Вот сегодня ты не такая, как обычно. В тысячу раз лучше. Почему? Взяла себя в руки? А раньше ты не могла этого сделать?
Я засмеялась:
— А стоило ли? Говоришь, что стала лучше, а сам ворчишь.
Он улыбнулся:
— Не буду ворчать. Ты действительно сегодня хорошая. И сегодня я по-настоящему тебя люблю.
— Только сегодня?
Алеша вдруг взял меня за руку и подвел к висевшему на стене зеркалу.
— Смотри-ка, Инга. Ты никогда не думала, что мы очень похожи друг на друга? У обоих серые глаза, светлые волосы, одинаковое вот тут, — он провел рукой по моему подбородку, потом коснулся пальцами лба, — и тут… У меня, правда, все это грубее, но все же… Сказать кому-нибудь, что мы с тобой брат и сестра — поверят… Хотела бы ты быть моей сестрой?
— Нет!
Пожалуй, я ответила чуть быстрее, чем было нужно. И уж очень решительно. Алеша взглянул на меня с недоумением и, как мне показалось, немножко обиженно.
— Почему? — спросил он, продолжая глядеть на меня в зеркало.
— Ничего у нас из этого не вышло бы, — сказала я.
— Почему?
— Не знаю.
— У тебя нет ко мне никаких родственных чувств?
— Слушай, Алеша, чего это тебе вдруг вздумалось набиваться ко мне в родственники? Ты-то сам уверен, что хотел бы иметь такую сестру, как я? Уверен? Ну-ка, смотри мне в глаза, чтобы без вранья. Смотри!
— Пожалуйста, — сказал он. — Видишь?
— Вижу.
— Что ты видишь?
— Никак не пойму. По-моему, что-то в тебе все-таки не совсем родственное.
— Эх ты, — сказал Алеша. И передразнил: — Не пойму-у… Когда уже ты научишься хоть что-нибудь понимать!..
Каждый день, каждую минуту я ждала: пройдет еще немного времени, и то чувство легкости, которое я испытываю, улетучится. И снова я потащусь в гору, заранее зная, что не доберусь до вершины.
Я, конечно, понимала, что все время думать об этом, — значит своими руками захлопывать дверь перед собой, не пускать себя в завтрашний день. Но не думать об этом я не могла, хотя и старалась изо всех сил.
Вот так я и жила, будто сидела у костра, грелась его теплом и с тревогой ждала, что он скоро потухнет, а я опять надолго останусь на холоде.
Как раз в этот «переходный период» (так я не очень весело называла свое теперешнее состояние) в нашей поликлинике произошли значительные изменения: по распоряжению облздравотдела большая группа врачей выделялась для работы в санитарной авиации.
Естественно, что эта новость вызвала среди моих сотрудников если и не переполох, то, во всяком случае, заметное волнение. И дело тут было не столько в том, что кого-то пугала перспектива окунуться и беспокойную жизнь, зачастую лишенную всяких удобств — ночевки за тридевять земель от своей уютной квартиры, вызовы ни свет ни заря на аэродром, полеты в грозы и в бури… Главное заключалось в ином. Одно дело — работать в окружении опытных специалистов, в трудную минуту готовых прийти тебе на помощь, другое — в каждом случае брать полную ответственность за жизнь человека лично на себя.
Первым в свой кабинет главврач Кустов пригласил Владлена Сергеевича Люпина. Он был убежден, что Люпин, как опытный, всегда уверенный в себе хирург, сразу же даст свое согласие, покажет пример другим.
Люпин, прежде чем отправиться к Степану Федоровичу, заглянул ко мне. Против обыкновения, у него был весьма озабоченный и растерянный вид. И, как ни странно, сейчас он даже не пытался казаться не тем, кем в действительности был в настоящую минуту, — человеком, вдруг усомнившимся в своих силах, заколебавшимся. Едва успев закрыть за собой дверь, Владлен Сергеевич заговорил взволнованно и, как мне показалось, даже испуганно:
— Не знаю, почему он начинает с меня. А я… Я еще ничего не решил. Для меня все это очень неожиданно…
— Это для всех неожиданно, — сказала я.
— Да, конечно… Но у меня есть причины…
— Мне кажется, Владлен Сергеевич, — сдержанно заметила я, — об этих причинах вам лучше всего поговорить с главврачом. Я ведь вряд ли смогу вам помочь.
Я, действительно, не понимала, почему Люпин пришел именно ко мне. Может быть, он решил подготовить «общественное мнение» и в первую очередь избрал для этой цели мою персону?
Между тем, словно разгадав, о чем я думаю, Люпин сказал:
— Инга Павловна, я очень прошу вас выслушать меня внимательно. Я объясню, что заставило меня обратиться именно к вам. Я считаю вас человеком, до некоторой степени связанным с авиацией. Вы, безусловно, компетентны в таких вопросах, в которых другие люди разбираются весьма туманно. Например, воздействие на человека так называемой болтанки. За всю свою жизнь я летал всего два раза. И оба раза меня вытаскивали из самолета почти трупом. Каждый раз, когда машина попадала в эти проклятые воздушные ямы, меня выворачивало наизнанку.
Я невольно улыбнулась:
— Воздушных ям, Владлен Сергеевич, в природе не существует. Это я заявляю вам как человек компетентный в некоторых авиационных вопросах. Существуют восходящие и нисходящие потоки. Вас выворачивает наизнанку только потому, что вы никогда не занимались тренировкой своего вестибулярного аппарата. Смею вас уверить: стоит вам всерьез заняться, и уже через полгода ни на какую самую страшную болтанку вы не станете обращать внимания.
— Вы шутите, Инга Павловна, — сказал Люпин. И улыбнулся как-то жалко, растерянно. — Вы шутите, — повторил он, — а для меня все это очень важно. Обречь себя на постоянное физическое мучение — что может быть хуже этого?
— Ощущение действительно не из приятных, — подтвердила я, — но…
Владлен Сергеевич не дал мне докончить. Почему-то шепотом, словно боясь, что его может кто-то услышать, он проговорил:
— Инга Павловна, не смогли бы вы поддержать меня перед Степаном Федоровичем? Я абсолютно не сомневаюсь, что если бы вы сказали ему… Понимаете, я очень боюсь. Боюсь этих ощущений. Вы говорите: «Через полгода…» Но я не вынесу эти полгода… Вам может показаться странным, что я, врач, испытываю страх перед физическими мучениями, но разве врач не обыкновенный смертный человек?
Мне действительно казалось странным поведение Люпина. Слишком горячо он говорил, слишком явным было его нежелание оказаться зачисленным в группу врачей санитарной авиации. И дело, кажется, было не в болтанке. Не верила я ему. Люпин отлично понимает: ему придется в трудных условиях делать очень сложные операции, которые не всегда будут оканчиваться успешно. Одна неудача, другая — и слава его померкнет. О нем перестанут говорить как о блестящем хирурге. Скорее всего, именно это пугает его больше всего на свете.
Я сказала:
— К сожалению, Владлен Сергеевич, я не могу вас поддержать. Вы один из опытнейших наших хирургов. Это же как раз то, что необходимо для врача санитарной авиации. А к неприятным ощущениям в воздухе вы привыкнете. Человек ко всему привыкает…
Люпин заметно сник.
Не знаю, о чем он говорил с главврачом, но вышел от него довольно-таки унылым и расстроенным.