Четвертый разворот — страница 59 из 62

— Черт подери! — говорил Винченцо. — Он оказался таким изворотливым дельцом, что уже через три года ворочал миллионами. Козырный туз, а не человек!

Анна с трудом подняла голову и тяжелым взглядом обвела комнату. Она и не заметила, как гости покинули стол. За столом теперь сидела только она, Анна. На нее смотрели с острым любопытством, стараясь не пропустить ни одного ее жеста, ни одного движения. Так смотрят на интересного зверя в зоопарке. Только там, подумала Анна, за зрелище платят, а тут бесплатно. Если, конечно, не считать тех бокалов вина и закуски, которые были ей отпущены.

Анна увидела себя как бы со стороны — женщину, сидевшую за столом. У этой женщины руки дрожат так, что того и гляди она прольет вино на белую скатерть. Откуда она взялась тут, эта оборванка с воспаленными пьяными глазами, с нечесаными космами седых волос? Что нужно здесь этому отребью, жадно обгладывающему кусок курицы? Господи, до чего же низко пала эта женщина, если за стакан вина и кусок мяса позволяет использовать себя в качестве зверя в клетке! Она не вызывает в людях даже простого чувства жалости. Любопытство, смешанное с презрением, — вот и все, чего она заслужила! Проститутка Клоринда стояла на голову выше этой женщины. Она не позволила бы, чтобы с ней обращались точно со зверем в зверинце. Потому что Клоринда — человек, а в этой женщине, которая сидит сейчас за столом, уже ничего человеческого нет и не будет…

— Ну, теперь довольно, — сказала Армида. — Поблагодари синьора Меркулова и уходи. Ты уже по-настоящему пьяна.

— Нет, я еще не совсем пьяна, — Анна привстала, взяла в руку бокал с вином и, стараясь унять дрожь в руке, осторожно подняла его.

Странное, совсем забытое чувство испытывала она сейчас. Перед ней вдруг раскинулась, словно на огромном ярком листе карты, вся Россия — от далекого Севера, где когда-то летал Клим Луганов, до маленького молдавского села Высокий Дуб, в котором оборвалась ее жизнь. Анна видела волны морей, набегающих на берега, в ее глазах качались темно-зеленые кроны деревьев, величаво текли широкие реки, над пашнями поднимался туман, точно это вздыхала земля. Ее земля. Чужая земля. И всюду люди, люди — одни о чем-то говорят, другие смеются, третьи куда-то спешат… И среди этих людей Анна видит себя. Не такую, как сейчас — одинокую старую женщину с мутными глазами, — а совсем другую. Настоящую. Ту, которой больше нет. Она тоже о чем-то говорит, куда-то спешит, смеется… Потом исчезает. Не совсем исчезает — сливается с теми, кто рядом с ней. Она слышит, как кто-то поет:

Вечерний звон, вечерний звон,

Как много дум наводит он…

И она тоже поет эту песню. И плачет…

— Не надо плакать, госпожа Луганова. — Это голос синьора Меркулова. Спокойный голос человека, не ведающего тоски. — Я понимаю вас, но… Поверьте мне, мы еще вернемся с вами в нашу Россию…

Наверное, его раздражали слезы Анны. Голос его стал жестким и нетерпеливым:

— Синьора Армида, проводите ее. Не сердитесь, госпожа Луганова, мы должны заняться делами.

Анна рукавом кофты вытерла слезы, вышла из-за стола и, держа бокал с вином, остановилась напротив Меркулова.

— Сейчас я уйду, — сказала она. — Только еще выпью. За настоящих русских людей.

— Да-да, — кивнул синьор Меркулов. — Нас не так уж много, госпожа Луганова, и мы на виду…

— Правильно, — повторила Анна. — Правильно. Предатели всегда на виду. Потому что их не так уж много. Раз-два — и обчелся. Госпожа Луганова, синьор Меркулов, еще полсотни сволочей.

— Как ты смеешь! — закричала Армида. — Вон отсюда!

— Не кричи, — спокойно проговорила Анна. — Ты такое же дерьмо, как и мы с синьором Меркуловым. Только этого не видишь потому, что плаваешь среди дерьма. Не подходи ко мне, гадина! Не подходи, слышишь! Я выпью за настоящих русских людей! Здесь их нет, здесь только подонки, настоящие русские люди — там, далеко… И если мы вернемся к ним, синьор Меркулов, нас раздавят, как вшей.

Анна выпила и бросила бокал под ноги. Осколки брызнули в стороны, Армида вскрикнула, синьор Меркулов прикрыл глаза руками. Муж Армиды сорвался с кресла и хотел броситься к Анне. Но она была сейчас так страшна, что никто не решился приблизиться к ней.

Анна сняла со спинки стула свою шаль, набросила ее на плечи и, неожиданно засмеявшись, сказала:

— За угощение благодарить не буду. Ты ведь позвала всю эту шваль на спектакль? С них и получи. А с твоего русского ублюдка получи вдвое больше. У него деньги есть — когда-то он продал Россию за валюту… Чао!

Она, ни на кого не глядя, медленно вышла из комнаты. Завтра же синьора Цокки, конечно, вышвырнет ее на улицу, и голод зажмет ее в свои тиски, но она ни о чем не жалела. Сейчас ей было легко, как никогда. Какая-то тонкая ниточка протянулась к ее сердцу из дальних глубин ее памяти о России, и, хотя ниточка эта была очень непрочной, очень слабой и каждое мгновение могла оборваться, Анна держалась за нее так, словно знала: если ниточка оборвется — оборвется и ее, Анны, жизнь…

3

В прачечную Анна явилась только на другой день. Она даже себе боялась признаться, что в ней все-таки теплится надежда: а вдруг синьора Цокки плюнет на Армиду и, пожурив Анну за несдержанность, оставит ее у себя.

Но уже по тому, как встретили ее тетушка Джилья и Мара Менсалли, Анна поняла — это конец.

Тетушка Джилья сказала:

— Ты не только отнимаешь хлеб у себя, но отнимаешь его и у нас.

А Мара Менсалли добавила:

— И тебе не за что будет обижаться на синьору Цокки. Знаешь, что ей заявила Армида? Она сказала: если хозяйка оставит тебя на работе, то не только сама Армида, но и все ее знакомые забудут дорогу к нашей прачечной. Понимаешь?

Вошла синьора Цокки. Обычно, когда кто-то из прачек был в чем-то виноват, хозяйка обрушивалась с таким запалом гнева, что ее крик слышался за два квартала. И бушевала она до тех пор, пока голос ее не становился похож на писк мышонка.

Сейчас же синьора Цокки сдержанно поздоровалась с Анной, глухо спросила:

— Что ты теперь намерена делать?

Анна сказала:

— Я все понимаю, хозяйка. Я пришла получить расчет. И не надо ни о чем говорить.

— Превеликий боже! — воскликнула синьора Цокки. — Что ты наделала, Аннина! Зачем тебе надо было связываться с этими людьми? Скажи, зачем? И что ты там им наговорила?

— Я сказала им, что все они сволочи. Там был один русский. Бывший русский, как я. Синьор Меркулов… Ему я тоже сказала, что он дерьмо. Вот и все. И больше ни о чем у меня не спрашивайте.

— Ты так и сказала, что они сволочи? И синьоре Армиде так сказала?

— Да. Именно так и сказала.

И опять Анна почувствовала что-то похожее на гордость. Ни сама Цокки, ни тем более тетушка Джилья или Мара Менсалли никогда не осмелились бы высказать какому-нибудь денежному мешку и половину того, что выложила она Армиде и ее гостям. Может, они и не виноваты в этом, но в них есть что-то от рабов, которые всегда должны ходить, согнувши спину. Кажется, они все сейчас жалеют ее — ведь без работы ей придется очень туго, но разве Анна не видит, как они ей завидуют? Небось каждая из этих женщин думает: «Мне бы вот так осмелиться хоть раз в жизни… Хоть раз в жизни почувствовать себя настоящим человеком!»

Синьора Цокки, вручая Анне деньги за работу, сказала:

— Видит бог, Аннина, я не хотела тебя выгонять. Но… У тебя все-таки кое-что осталось от старых привычек из той, другой жизни. Нет-нет, а потом взорвешься… Я тебя не осуждаю, Аннина, но и ты меня не осуждай… Пусть поможет тебе святая мадонна.


Это был ее последний взрыв.

Анна никогда не жалела о нем и, часто думая о случившемся, вновь и вновь испытывала какой-то острый холодок в сердце, будто а тот день ей хотя издали довелось увидеть себя той Анной, которой она когда-то была. Ей даже казалось, что, если бы Алешка знал об этом, он меньше презирал бы ее.

Она написала Алеше. Одно письмо повезла в Рим, где, как ей сказали, можно встретить советских летчиков. Она действительно их встретила, и оказалось, что они знают ее сына — летчика Алексея Луганова. Целый месяц после этого Анна жила какой-то странной, лихорадочной жизнью. Каждый день она чего-то ждала. То вдруг начинала думать, что Алеша уже мчится к ней в Италию, и она, готовясь к встрече с сыном, развивала бурную деятельность: стирала-перестирывала свои старые платья, наводила порядок в хибарке Паоло Бассо, а самого старика заставила стричься и бриться и категорически запрещала ему притрагиваться к бутылке «гриньолино», которую она купила специально для торжественной встречи.

Но день проходил за днем, Алеша не появлялся, и тогда Анна, рассудив, что прилететь в Италию он не может, с таким же нетерпением начинала ожидать от него ответа на свое письмо. Еще издали завидев на виа Пикадилли почтальона, она спешила ему навстречу, однако почтальон не обращал на нее никакого внимания, и Анна, стыдясь самой себя, пробегала мимо, словно торопясь по каким-то неотложным делам.

Однажды Паоло Бассо сказал:

— Бесплодные надежды, синьора Анна, отнимают у человека силы и ведут к безумию. Когда-то и я ожидал, что ко мне придут и скажут: «Доктор права Паоло Бассо, вы — ученый муж, и только власть диктатора лишила вас возможности занимать подобающее вам место в свободном обществе… Теперь диктатора нет, и мы пришли за вами…» Вы видите, синьора Анна, чего я дождался.

— Это совсем другое, — ответила Анна. — Он мой сын, он не мог забыть, что я дала ему жизнь.

— Жизнь? — скептически улыбнулся старик. — А чего она в наше время? Разве вы не проклинаете тот день, когда вам дали жизнь? И разве вы не молитесь своему богу, чтобы она скорее закончилась?

Старик был прав — Анна мечтала о таком избавлении. «Зачем? — спрашивала она себя. — Зачем я живу? И чего я жду?..»

Почти каждый день из какой-нибудь хибары на виа Пикадилли выносили сколоченный из ящиков гроб. Кто-то на последние гроши купил морфия и ушел из жизни с блуждающей улыбкой человека, которого где-то ждет великое счастье, кто-то умер от истощения, кто-то от старости. Маленькие похоронные процессии медленно тянулись вдоль обрыва с опустевшими норами, и Анна, от нечего делать пристраиваясь к этим процессиям, шла за гробом и с любопытством всматривалась в лица провожающих своих близких на кладбище.