Четвертый звонок — страница 24 из 40

С тех пор мечта моя потускнела и сменила русло. Месяца три я хотела быть трамвайным кондуктором, пока не посмотрела фильм «Семнадцать мгновений весны».

Но это уже другая история.

Вся жизнь — театр

Друг мой Гриша Гольд любил театр. Без взаимности. «Гришенька, — говорила его мама. — Ты же прекрасный скрипач. Выходи на сцену, играй себе». Но Гриша хотел перевоплощаться и говорить со сцены разные слова. Ну, там:

«Быть или не быть?» Или: «Карету мне, карету!» Ну, на худой конец: «Коня, коня!..»

Первый его театральный опыт был без слов. Роль царицы полей Кукурузы на новогоднем утреннике в детском саду. Женечка Слободянюк, прима детского сада, два дня рыдала, что ей досталась только роль второго плана — Свекла. И поэтому на утреннике эта маленькая интриганка больно пнула Гришу, да так, что он свалился под елку в своем картонном кукурузном саркофаге и валялся там, лицом вверх, водя ручками и ножками как божья коровка, не в силах встать.

Дальше — больше. В школьном театре ему поручили роль со словами. Он должен был, как сказала учительница, стремительно вылететь на сцену к сидевшему в глубоком раздумье Емельяну Пугачеву и, задыхаясь от волнения, прокричать: «Батюшка Емельян Иванович, солдаты в лесу!»

Ну, во-первых, насчет «выбежать». На представлении он медленно вышел и развязной, вихляющей походкой пошел на Пугачева. По-своему истолковав слово «батюшка», он фамильярно продекламировал: «Папашя! Солдаты в лесу!»

В параллельной театральным провалам жизни Гриша блестяще играл на скрипке и поступил в музучилище. Там, к несчастью, тоже был любительский театр. И этого афериста тут же взяли вместо выбывшего выпускника. И дали роль. Тихо! Грише Гольду дали роль эсэсовца, который допрашивает пленных. Что случилось с ним на премьере, никто не смог объяснить. Он вдруг робко появился на сцене не в свой выход, одернул черный пиджачок, поправил фашистскую повязку на рукаве, державшуюся на наивной резиночке, близоруко щурясь, огляделся и, не обнаружив пленных, корректно поздоровался с залом: «Хайль…» А потом, откашлявшись и сглотнув, как ябеда в детском саду, заорал в кулису, где за его маневрами ошалело наблюдал весь партизанский отряд в ватниках и теплых шапках, завязанных под подбородками. «Ага! Спайма-ались, русский партизанен!» — вдохновенно импровизировал Гриша.

В Черновцах было много любительских театров. Срывая премьеры, Гриша методично перебирался из одного коллектива в другой. В «Марии» Салынского его молодой геолог, охмурявший девушку в городском саду, хвастался: «Я драгоценные камни ищу. У меня даже бусы есть. Хотите, подарю?» И, не обнаружив в кармане забытых в гримерной бус, наклонившись к собеседнице, большим пальцем кивая на декорации высотных домов, блудливо прошептал: «Они там, в палатке…»

Злой Гришкин гений портил один спектакль за другим, пока в какой-то батальной сцене его не уронили в оркестровую яму.

С тех пор прошло много лет. А Гриша, не поверите, продолжает праздновать 27 марта — День театра — как второй Новый год. Он живет в Закарпатье, играет на скрипке, работает в музыкальном театре «Ромалэ». Цыганом.

«…Дрожал и плыл воздух…»Профессору Варшавской музыкальной академии С. Шкургану

Однажды я пришла к подруге Свете утром пораньше… Часов в одиннадцать. А у нее в доме как будто Мамай прошел. И не ногами прошел, а на лошадях проехал. И не просто проехал, но еще и пожил с недельку. И не один, а со всей своей ордой. …

Светка с дочкой Катей, лохматые, заспанные, в ночных сорочках, сидят посреди этого всего великолепного беспорядка, шелковыми нитками вышивают на пяльцах и беседуют неспешно… Про элитарную культуру…

— О-о-о… — говорю. — Девочки!!! Молодцы! — говорю. — В таком бардаке еще хорошо на арфе играть. Или на виолончели. «Элегию» Массне. А еще лучше, если вдруг, скажем из кухни, оперный солист во фраке появится и начнет петь.

И Светка не нашла ничего умнее, чем вот посреди всего этого пожать плечами и сказать: — Ой, ну ты вообще на своей опере чокнулась…

Я чокнулась, а они с Катькой — нормальные!

Но, между нами, они правы…

Любите ли вы оперу? Как люблю ее я? Слушать, смотреть… Но особенно петь сама… Давно, когда я училась в школе, в квартире над нами жил мой преподаватель математики Владимир Иванович. Такой деликатный человек. Он прекрасно понимал, что никакой Складовской из меня не получится никогда, тем более Кюри… Ему неудобно было как-то ставить мне «тройку» или «четверку» по алгебре и геометрии. Потому что я писала такие сочинения, что на областных олимпиадах сбегалась вся профессура посмотреть на дерзкого нахального подростка в здоровенных очках, который крупным смелым округлым почерком уверенно излагал, что Пушкина и Лермонтова убило светское общество, в состав которого, по моему мнению, входил император всея Руси, Сталин, Гитлер, американские империалисты, а также под шумок вставила я в тот список и нашу учительницу астрономии Коронар Ливию Петровну, героическую безрадостную женщину, участницу большевистского восстания на молокозаводе «Сыр Бессарабии» в 1939 году. Вписала, чтоб ей было неповадно тыркать твердым согнутым указательным пальцем в макушку друга и одноклассника моего, Гарика. А Дантес, к слову, писала я, тут совершенно ни при чем — так, ничтожный волокита, легкомысленный угодник и вообще абсолютно лишний человек. И потом целая комиссия приезжала к нам в школу проверять секретаря парткома нашей школы большевичку Коронар Ливию Петровну — какое она проводит коммунистическое воспитание среди меня, даже не члена ВЛКСМ, ученицы, которая написала странное, но любопытное сочинение на областной олимпиаде по литературе, за что прогрессивное крыло университета даже выдало мне почетное второе место в области и подарило две книги. Одну очень смешную книгу — «Ленин в произведениях художников Средней Азии», где Владимир Ильич на всех картинах был похож на добродушного киргиза… А вторую — не такую смешную, толстый том «Кукрыниксов». А я вообще-то хотела Бидструпа. Но Бидструпа мне потом мама купила.

Конечно, такой прославленной в школе личности, из-за которой произошел раскол во взглядах не только на литературу в университете, но и на воспитание в нашей семье между мамой и папой — пороть меня или не пороть за инакомыслие, — такой подозрительной особе, конечно, нельзя было ставить «четыре» или «три» по математике, потому что мало ли что я могла бы написать потом и куда, в какое общество глумливо включить и самого Владимира Ивановича. И когда однажды мы, Владимир Иванович и я, столкнулись в парадном при ежевечернем ритуальном выносе мусора, то тут же подписали конвенцию, а проще говоря, по-тихому договорились, что он мне — «пять» по математике в аттестат, а я не буду называть в своих сочинениях его фамилии, а в виде бонуса не буду подходить к роялю после телевизионной информационной программы «Время», а тем более петь. Потому что однажды, когда я пела арию Оксаны из оперы Петра Ильича Чайковского «Черевички» в пол-одиннадцатого вечера, у Владимира Ивановича раскололась пополам громадная дорогущая хрустальная ладья, прямо на столе. И все они: Владимир Иванович, жена его, директор плодоконсервной фабрики, Вероника и дочь Инна, такая красавица, как не знаю кто — они все пережили жуткий стресс.

— «У твоей ли дочки новая сорочка. Узо-оорами шита у твоей ли до-очки… — голосила я оглушительно и вдохновенно. В ванной. — …Косы перевиты шелковою ле-е-нтой, а на белой ше-е-е золото-мони-исто…»

Я вообще-то везде могу петь. Я мечтала стать большой толстой оперной дивой. Чтоб боками сдвигать колонны, когда выходишь на сцену, чтоб кушать что попало на ночь, причем для дела. Чтоб все мои начальники строго меня спрашивали:

«Поела ли ты на ночь? Вкусной калорийной еды, хотя бы вареников с картошкой, чтоб быть потолще?!»

Я бы и в жизни пела бы и пела, в автобусе, в очереди, в роддоме, на рынке, на железнодорожном вокзале. На вокзале особенно, там ведь такая акустика. Вот пела бы по железнодорожным вокзалам. Это были бы триумфальные гастроли… В аэропорту тоже можно… Да, пела бы и пела. Если бы только была уверена, что окружающий народ не вызовет скорую психиатрическую помощь.

Хотя… Вообще-то я трусиха, и если уж делать карьеру певицы, то я бы выбрала хор. Да, я бы пела в хоре. А в хоре, если уж очень боишься, можно же вообще не петь — так, вышла, спряталась за чужими спинами и широко разеваешь рот…

Представляете, если, например, в «Хованщине» трусихой в хоре была бы не одна я, а… все… Или почти все — кроме одного кого-нибудь… Н-да…

Но петь-то можно и не на сцене, правда?

В соседней с нашим домом аптеке работала женщина-провизор — большая, могучая, такая красивая, на двух крепких ногах. Спросишь капли от насморка. А она в ответ поет:

— Капли от на-а-сморка. Сейчас-сейча-ас. Сей-час!!! Сорок пять копе-е-е-ек!

Честное слово, я не вру! И я стала туда заходить по поводу и без повода, слушать, как она посетителям поет. И тихонько ей подпевать. В терцию, кварту, в унисон или как попадет. Как когда.

— Бальзам Шостако-о-вского. Сейчас-сейча-ас. Сей-час!

— Средство от поно-о-о-са… — тщательно выводили мы с ней вдвоем, ласково и понимающе поглядывая друг на друга. — Три раза в де-е-ень…

А потом случилось неожиданное — ей сделал предложение один англичанин, такой милый, интеллигентный. Он приходил в аптеку и просто ею любовался, как она грациозно, переваливаясь с одной толстой ноги на другую такую же, двигается там у себя в аптеке за стеклянной перегородкой. Он приходил, замирал и часами стоял. Стоял и любовался. Она сначала его боялась, думала, что это наркоман какой-то, а потом поняла, что это же она ему просто нравится… Такой приятный человек оказался. Толстый тоже, увалень, лысый, ну очень обаятельный, с хорошей улыбкой. Ах да! И со слуховым аппаратом… И она уехала, живет сейчас в Вуллере, не знаю, поет, нет, не знаю… Наверняка поет, это же навсегда…

Так что музыка гораздо правдивее слов. Но в нашем городе не было оперного театра. В музыкальной школе мы, конечно, пели на уроках музыкальной литературы. И нет чтоб хор цыган из «Трубадура» как грянуть вместе, чтоб стекла звенели в окнах: «Кто укра-а-сит жизнь цыгана? Ла зингарелла!» Нет. Нам совсем не давал оторваться как следует, душу отвести Борис Степанович, наш преподаватель.