Четвертый звонок — страница 26 из 40

Ох, как же мне повезло в тот раз! Как повезло!


Недаром говорят: музыка — льется… Когда вышел Семен Шкурган, упование и награда нашего великого старинного города Черновцы, Семен Шкурган, когда он стремительно и величественно вышел, наполненный звуком, то баритоном своим густым, чарующим просто залил, затопил весь зал. Мелко трепетали подвески на старинной люстре, дрожал и плыл воздух, сотрясались стекла в окнах. Вот куда надо было учителю моему, Владимиру Ивановичу, и жене его, красавице Веронике, принести пару десятков хрустальных изделий из своего серванта для полного эффекта. С каким ослепительным звоном они бы полопались в мелкие брызги от восторга и упоения!

Ой, бесполезно… Разве можно описать, как он пел… Разве можно… Как он пел!!!

— Тиха украинская ночь,

— пел Мазепа, утомленный, пожилой и нестерпимо прекрасный, —

прозрачно небо, звезды блещут.

Своей дремоты превозмочь

не хочет воздух. Чуть трепещут

сребристых тополей листы.

А потом, ребята, наступило «вааще», как сказала одна прелестная девушка, изящная, утонченная, очень красивая, разглядывая восхитительную акварель в выставочном зале. Она взглянула на меня огромными глубокими очами, полными слез, сглотнула взволнованно, прижала руки к груди, помотала головой, сжав плотно губы, и вдруг выдохнула: «Ну капец вааще, да?»

Так вот, это был реальный капец вааще… Вааще. Подлинный вааще.

Сашкина мама, та самая Люба Бирадзе-Кочубей пела дуэтом со своей дочкой Марией. И я поняла, почему все профессиональные оперные из нашей филармонии, из Киевского и Львовского оперных театров с удовольствием приезжают петь в черновицкий Дворец текстильщиков:


— Спаси отца!

Бежим!

Скорей!


Ой, вот тут я уже совсем не выдержала — и безутешно расплакалась… просто навзрыд… А платка у меня не оказалось совсем. А был только случайный троллейбусный талон в кармане юбки. И этим талоном, обливаясь слезами, я вытирала нос и потекшую тушь на ресницах… И дедушка какой-то, рядом сидевший, впоследствии оказавшийся Сашкиным дедушкой, свекром Любови Кочубей-Бирадзе, протянул мне клетчатый платок и разрыдался со мной… И мы с ним дружно ревели в противоположные углы платка, не стесняясь… Это невозможно было выдержать.

После долгих аплодисментов Сашка привел меня к своей маме в гримерную. Любовь Бирадзе еще в костюме, в своей вышитой сорочке сидела, подперев ладонями лицо, уставившись на себя в зеркало, и тихо плакала. И я опять разревелась от всей души. И Любовь вскочила нам навстречу и растроганно меня обняла. Я обняла ее тоже и за ее плечом, вдруг подняв голову, случайно увидела, как дедушка Бирадзе, с которым мы делили в зрительном зале один носовой платок, одобрительно и ликующе показывал Сашке поднятые кверху большие пальцы, мол, внучок, вечер — люкс, опера — люкс, твоя мама — люкс, твоя девочка — люкс, жизнь — люкс!

К слову, все время, пока шла опера, Сашка ерзал и скучал. Краем глаза я видела, как он сползал с кресла, укладывая голову на спинку, разглядывал люстру, как он вертел головой, рассматривая других зрителей, как он отчаянно зевал и боролся с дремотой… Словом, прямо там я поняла, что, несмотря на его прекрасную гениальную маму Любовь Бирадзе и моего сотоварища по носовому платку дедушку Бирадзе, нам с Сашкой совсем не по пути. И когда он вызвался меня проводить, я ему так и сказала:

— Александр! Нам совсем не по пути. Не по пути… — и тут же добавила: — А можно, я приду к вам… как-нибудь… в гости? Ну то есть не к тебе, — тут же спохватилась я, — а к твоей маме… И к твоему дедушке…

— Нельзя! — гордо и обиженно ответил Сашка и добавил: — Раз так!

Ну вот… Пару раз я заходила в университетскую библиотеку, где работала Любовь Бирадзе, чтобы завести с ней разговор об опере. Но она там всегда была занята, делала вид, что меня совсем не узнала, и потом, она ведь не пела в библиотеке, как знакомая моя женщина-провизор, а, наоборот, говорила строгим бесцветным голосом. И трудно было поверить, что она тогда в Доме культуры текстильщиков, блистательная и страстная, могла вызвать такое неподдельное волнение всего зала, ну, конечно, кроме своего дитятки Сашки:

— Где ты, мое дитятко,

дитятко любимое?

Ты зачем покинула

гнездышко родимое?

В когти злому коршуну

волей отдалася ты,

мать, отца одних оставила,

горем и бесчестием

обездолила ты навек их!

Вот и все… Дом культуры текстильщиков потом закрыли, и там обосновался Дом политпросвещения. Текстильщикам, наверное, опера была не нужна… А политически грамотными обязаны были быть все… В то время.

Я уехала… Потом вообще все изменилось… Слышала, что Бирадзе, вся семья во главе с дедушкой, уехали сначала в Израиль, потом в Канаду.

Лица их почти совсем стерлись из моей памяти, но я хорошо помню ее, Любови, голос, ее восхитительное меццо-сопрано. И если бы вдруг когда-нибудь судьба опять свела нас, я непременно узнала бы ее по голосу, конечно, только в том случае, если бы она пела. Потому что, сколько я потом смотрела и слушала оперу в исполнении лучших оперных мира — в белых шарфах и смокингах, в бархатных нарядах и роскошных кринолинах, с участием гигантских симфонических оркестров, — такой искренности и чистоты звука я не слышала никогда. И никогда больше так открыто, неподдельно и абсолютно не контролируя себя и свои эмоции, не сопереживала.

А бабочка? Та самая! Она куда-то делась… То ли я ее потеряла… То ли кто-то ее тихонько стянул с моего рукава где-то в троллейбусе или автобусе… А может, она сама улетела… Все-таки потом началась осень.

«Твой лик печальный бел и светел…»

Зи-ма учился в Щукинском и сдавал дипломный спектакль. Таких актеров, которые нужны были ему — не обученные декламировать и представлять, а красивые, смешные, обаятельные, чтоб гибкое мышление, легкая пластика и сочный голос, — не хватало. Словом, задача сложная. И если женщин в его театре было достаточно, даже с лихвой, благодаря романтической внешности самого режиссера, то мужчины были дефицитом.

И вот, когда в мебельном цеху он с художником уже заказывал декорации, ему встретился Паата.

Почему Паата, травматолог, врач-спасатель, оказался у нас? Почему он встретился Зи-ме в мебельном цеху?

Недаром говорил Боря Гадай, птица-грузин из пьесы Резо Габриадзе: «Эх, пропадем мы, грузины, среди крашеных блондинок…» И правда — эх. Грузин — скала… А вот женщины — грузинская традиционная национальная слабость… Поэтому Паата как-то ослаб и поддался. Словом, втрескался страшно в нашу местную красавицу Галю. Она там в Грузии на лыжах спускалась с горы и упала. Она упала, а Паата погиб. Вот смотрите, Галя подвернула ногу там, на лыжном курорте, так? Врач обычный что должен был записать в Галином анамнезе? Там, нога, связки — то да се… И общий вид больного: «Кожные покровы бледные…» Так?

А Паата мало что везде писал не слово «конечность» или «ступня», а «ножка», так еще и зафиксировал в Галиной карточке: «Твой лик печальный бел и светел…»

Но Гале некогда было обращать внимание на грузинских поэтов, она спешила домой. Поэтому, как только смогла ходить, тут же и уехала, не обратив внимания на влюбленного героя-спасателя… И Паата ломанулся за ней следом, благо у нее в карточке был адрес.

Так он что придумал, этот Паата! Приехал к нам, так? Покрутился, изучил обстановку.

Сначала планировал медленно и важно ходить мимо Галиных окон, чтоб она из окна его увидела и страшно удивилась:

«Э! Мама, иди посмотри! Так это же Паата, мой знакомый врач-спасатель, когда я на лыжах падала с горы, а он меня из сугроба выкапывал!!!»

Галя, к слову, тогда, чтобы вы знали, жила на втором этаже. Так вот, Паата собирался фланировать мимо ее окон на ходулях, делая вид, что просто так приехал отдохнуть и прогуливается туда-сюда, чтоб у Гали, ее мамы и сестры речь временно отняло от неожиданности. Вот вдруг в окне проплывает фигура Пааты… И он даже головы не повернет на их изумленные физиономии… Шагает, курит, гуляет, скучает… Такой ладный, поджарый… Мол, а что, нельзя, что ли? Где я хочу, такой красивый, там и разгуливаю…

Для чего это все? Эффект неожиданности, понимаете, да? А потом быстро приедет мама Пааты, брат Пааты Важа и жена брата Пааты Марина. И куда Гале деться тогда… Учитывая, что все они мало что врачи, так еще и поют, как ангелы. А в грузинской музыке много воздуха, она держит тебя на поверхности, не дает утонуть, а, наоборот, с каждым тактом поднимает тебя все выше и выше… И дальше дело техники.

И когда Паата уже заказывал ходули — правильно, в мебельном цеху, — там познакомился с Зигмундом. Зигмунд, с бородой, трубкой и в черном свитере, эффектный, такой красивый, почти как грузин, хитростью подружился с Паатой, потому что такого пригожего актера нельзя было упустить. И Паата увлекся этой замечательной идеей вскружить голову девушке Гале не только трюками на ходулях, но и произвести хорошее впечатление через искусство. А ходули могли и подождать до следующего решительного шага. И Паата, как дефицитный актер на первых ролях, стал качать свои права.

— Интриганы вы! — кричал Паата. — Вы все хотите играть наших. А Паата должен играть фашистского старосту Стецюка, да?! Я что, дурак совсем, да? Паата что, себе враг? Паата что, своей маме враг?! Моя мама, знаете кто?! Она в молодости танцевала в Доме культуры города Риони прекрасный танец, моя мама. На все праздники танцевала моя мама! Танцевала-танцевала, прыгала-прыгала, кружиласькружилась, демонстрировала в танце любовь и уважение к партии, а в конце танца моя мама с длинными косами, молодая такая, гибкая и прекрасная, из большой вазы доставала портреты Сталина и Мао Цзэдуна и поднимала высоко вверх двумя руками! А вы хотите, чтобы Паата, потомственный грузинский и немножко китайский патриот, играл классово чуждую его семье роль эсэсовского прихвостня — старосту в кожухе, с повязкой на руке и в кепке на голове?!