Четвёртая пуля — страница 22 из 67

кое: ведь Ленин сразу предложил коалицию, с первых же дней. И не вина большевиков, что она просуществовала недолго, развалилась. Вот в чем дело. И вы не знаете, не можете даже представить себе, какая существует сильная и решительная белая эмиграция. Я уж не говорю о тайной и явной интервенции. Ведь провокации, взрывы, террор — не мы начали, нет. Вы-то тут, в России, были, а я там сидел два, считай, года. Навидался… Потому и хочу теперь, уверен, что многое можно, да и нужно решать миром, а не войной, не кровью.

— Эх, Михаил Александрович, — как-то сокрушенно вздохнул Званицкий, — вашими бы устами да меду испить… А сколько, позвольте полюбопытствовать, лет вам, Михаил Александрович?

— Ну, вообще-то, я не барынька и не кокетка, но хотелось бы знать, что вы сами скажете? Затрудняетесь? Ладно. Двадцать семь осенью. Старый я уже.

Званицкий неожиданно звонко, почти по-юношески расхохотался.

— Ну надо же, насмешили! Старик! Боже, как вы еще молоды…

— Вот так же смеялся совсем недавно и Мартин Янович Лацис, особоуполномоченный ВЧК. В марте. А кажется теперь, что целая жизнь прошла. Нет, Марк Осипович, это, увы, не смешно, потому что в мои последние четыре года вместилась революция, как ее ни называй, и со всеми издержками. А это и есть вся жизнь.

— Не разделяю ваше столь ревностное — не так ли? — отношение к этой даме. Вы Герцена Александра Ивановича читали, молодой человек?

— Марк Осипович, зачем же так? Вы же изволили слышать, что я в университете учился. И как же без Герцена-то? Особенно нам, молодым. Странно другое — что вас он еще интересует.

— Я не к тому. Просто вспомнились его рассуждения о революции. Не смею, да и не готов цитировать, но суть в следующем. Что проповедовали христиане, задает он вопрос, и что из этих проповедей поняла толпа? А толпа приняла в христианстве только совесть и ничего — освобождающего человека. Заметьте, что впоследствии именно так она восприняла и революцию: кровавой расправой, гильотиной и местью. К слову «братство» тут же присовокупили слово «смерть». «Братство или смерть» — «Кошелек или жизнь», вам не кажется это очень уж схожим? И далее господин Герцен замечает главное: непростительно думать, что достаточно возвестить римскому миру евангелие, чтоб сделать из него демократическую и социальную республику… Ну и так далее. Вот так-то, молодой человек. А вы торопитесь, словно боитесь не успеть. Россия — страна большая и долгая. Она еще в спячке пребывает, в отсталости и бескультурье, а вы ее будить да стращать. Подняли медведя среди зимы, вот он в шатуна и превратился. И выход теперь один: убить его.

— Ну, я не смотрю столь пессимистически… Я вот что думаю, не перекусить ли нам? Как бы ни были злы и бесчеловечны большевики, но, мне кажется, если мы не позволим нашему капитану наконец опохмелиться, он может не доехать. Как ваше мнение на этот счет?

— Вы желаете доказать, что ничто человеческое и вам не чуждо? — Усмешка тронула губы полковника.

— Вот именно. И потом мне не терпится задать капитану один вопрос.

— Какой же?

— А вот услышите… Егор Федосеевич, как подъедем к тому лесу, скатись на обочину. Перекусим.

Дорога круто заворачивала к сосновому бору. Теперь уже стал узнавать знакомые места Сибирцев, проезжали тут. В тени густого сосняка и остановились. Бойцы по просьбе Сибирцева вытащили из брички Черкашина и посадили его спиной к дереву, вытащили тряпку изо рта, развязали руки. Но капитан качался, закатив глаза, будто снулая рыбина.

— Сейчас мы приведем его в чувство. Давайте, ребята, нажимайте. Егор Федосеевич, командуй.

Сам он налил полкружки самогона, пальцами приоткрыл рот капитана и осторожно влил в него самогон. Тот поперхнулся, затряс головой, и Сибирцев протянул ему кусок хлеба с мясом.

— Ну, капитан. Закусывайте.

Но тот, словно не проснувшись, вяло жевал, кивая носом. Через какое-то время глаза его наконец раскрылись, и он осмысленным взглядом обвел присутствующих. Похоже, память у него отшибло, он никого не узнавал.

— Хотите еще? — предложил Сибирцев.

— Да-а, — проклокотало в горле Черкашина.

— Нате, — Сибирцев протянул ему еще полкружки.

Вот теперь капитан пришел в себя. Уронив на траву хлеб с мясом, подвигал пальцами, размял запястья, взглянул на Сибирцева:

— Крепко вы меня, однако…

— Что поделаешь.

— Куда везете?

— В Козлов. В Чека. Есть еще вопросы?

— Нет, — буркнул капитан и уронил голову на грудь.

— Тогда у меня к вам вопрос, — настойчиво произнес Сибирцев.

Капитан поднял голову, посмотрел с откровенным презрением.

— Отвечать не намерен.

— Вы не поняли, этот вопрос лично вас не касается. Вашего будущего, так сказать. Меня интересует сущая мелочь. Скажите, Василий Михайлович, зачем вы сфабриковали указ о приговоре к расстрелу полковника Званицкого. Вы же знали, что нигде не было упомянуто его фамилии. Сами придумали или приказал кто-нибудь из ваших начальников? Ответите, дам еще выпить.

— Вам-то что теперь?

— Ну, как хотите. — Сибирцев демонстративно отвернулся.

— Да скажу, скажу, мать вашу… — Черкашин, запинаясь, произнес длинную и грязную матерную фразу, выдохся и, помолчав, добавил: — Надо же было этого старого дурака, козла вонючего делом заставить заниматься. Дерьмо паршивое… Наливайте, я все сказал.

— Ну что ж, заработали. Держите кружку… А что, Марк Осипович, и это обстоятельство так-таки ничего не изменит в ваших воззрениях? Впрочем, молчу. Каждый должен обдумать свое и прийти к единственно верному решению… А знаете, зачем я с вас слово взял?

— Я слушаю, слушаю, — мрачно отозвался Званицкий. Он отвернулся и теперь смотрел в поле.

— А затем, что, ежели помните, у Монтеня на этот счет есть достойный парадокс, вот, дословно: мне было бы значительно проще вырваться из плена казематов и законов, чем из того плена, в котором меня держит мое слово. Черкашин ведь здорово припугнул вас, но ошибся: надо было взять с вас честное слово. Однако такая простая вещь не пришла ему в голову. А я не ошибся. Ну, едем? Капитан, давайте ваши руки. А если станете обижать нас, я вам заткну рот вашей же вонючей портянкой. Все ясно? По коням!

Уже когда бричка тронулась и въехала в полусумрак бора, Званицкий, наклонившись к Сибирцеву, тихо, почти на ухо, спросил:

— Как вы узнали, что он меня шантажировал?

— По его роже, Марк Осипович. Вы, вероятно, были неплохим командиром, но никаким физиономистом.

14

Вой стоял над Мишариным. На паперти церкви Флора и Лавра, расставив ноги в шикарных галифе и начищенных сапогах и заложив руку за отворот защитного френча, словно Керенский на митинге, стоял председатель сельсовета Зубков. В другой руке он держал за козырек суконную фуражку со звездочкой. Рядом с ним — такой же длинный, только худой и сутулый — стоял Баулин, командир продотряда. На нем были обычные его брюки, обмотки, грубые солдатские ботинки, а поверх расстегнутой темной косоворотки — залатанная тужурка.

Взмахивая фуражкой, Зубков величественно руководил актом закрытия рассадника народного опиума. Под неумолчные гневные крики и бабий вой продотрядовцы начали выносить из церкви иконы. Первую же Зубков торжественно и собственноручно с треском расколол о каменные ступени храма. Бабы тут же, толкая друг дружку, ринулись к продармейцам, держащим на руках груды святых досок.

На паперть поднялся одноглазый кузнец Матвей Захарович, даже фартук не успел снять, так торопился. Он подошел к Зубкову, рукой отстранил пытавшегося было помешать Баулина и громко, чтоб вся площадь услыхала, крикнул:

— Что ж ты творишь, супостат ты этакий, а?! Врагу не пришло в голову храм порушить, а ты на него руку свою поганую поднял? Да я тебя!.. — Кузнец размахнулся, но на его тяжелом кулаке повис Баулин.

— Матвей Захарович, охолонись, опомнись, побойся Бога! — испуганно закричал он.

— Это вы, злодеи, его забыли! — продолжал орать кузнец. — Лучше уйди, Баулин, от греха! Я думал, ты человек, а ты самый последний гусак, вот вроде этого! — он ткнул кулаком в Зубкова.

Тот упруго отскочил.

— Ответишь, Матвей! Перед всей партией ответ держать будешь. Мракобесие поддерживаешь? Эй, граждане! — неожиданно зычно крикнул он. — А ну молчать! И слушай постановление.

На площади постепенно стало затихать.

— Так вот, закрытие храма — не моя инициатива, а уездного начальства. Известные вам представители, побывавшие тут, учитывая смерть священника отца Павла, а также руководствуясь указом, что ученье — свет, а неученье — тьма, приказали, чтоб эту церкву закрыть навсегда и из народного опиума превратить ее в красный клуб нашей сознательной молодежи. Поскольку эти иконы являются орудием угнетения сознательных трудящихся масс, их положено тоже уничтожить. Однако! — Он поднял руку с фуражкой, чтобы перекричать поднимающийся возмущенный гомон толпы. — Однако, ежели которые темные и несознательные бабы захотят их взять к себе, советская власть в моем лице, а также секретаря ячейки Антона Шляпикова, который в отъезде в Тамбове, препятствовать не будем. Я все сказал, бабы и мужики. Баулин, пущай берут, ежли хотят. А тебя, Матвей, за личное оскорбление Советской власти я притяну к ответу. Пойдем, Баулин, нечего нам делать среди этих темных масс. А кресты, граждане, — он указал фуражкой на луковицы куполов и на колокольню, — эти кресты мы все едино поскидаем. Не будет красный клуб осеняться поповским… мировоззрением! Опять же и сельсовету помещение нужно.

В этот момент на площадь въехала хорошо известная мишаринцам поповская бричка с дедом Егором на передке и в сопровождении двоих вооруженных верховых. Толпа отшатнулась было, но тут же прилипла, окружила бричку. Видно, приняв с перепугу Сибирцева и чернобородого представительного Званицкого за крупное уездное начальство, мужики и бабы тут же начали изливать свое крайнее возмущение действиями гусака Зубкова. Однако, когда председатель сельсовета целенаправленно пошел к бричке, толпа расступилась. Власть, она и любая — власть.