Кровь стыла у неё при мысли, что всё это теперь доступно врагам, что они могут теперь смотреть на Киев с высокой горы и видеть, как широко и вольно раскинулся он над рекой. Для них ли строились эти дворцы и парки, для них ли готовился милый новый стадион?
Но, может быть, от Киева остались только развалины? Цела ли школа?
И Гуле представилась холмистая улица, вся обсаженная вековыми каштанами. Как любила Гуля эту улицу — улицу Ленина! Особенно хорошо здесь бывало весной, когда каштаны цвели. И ещё в первые весенние дни, после дождя, когда сверху вниз бурно неслись ручьи. Ребятишки пускали в этих ручьях кораблики, и плыли эти кораблики далеко вниз — до самого Крещатика! А наверху, за аркой, каменные ступени вели к четырёхэтажному белому зданию. Это и была школа, где училась Гуля…
Где-то сейчас бедный старый дядя Опанас? Может быть, замучили его фашистские палачи? Он старик гордый, кланяться им не станет. А что стало с Фросенькой? Она не поехала с Гулей — не хотела уезжать далеко от стариков родителей, оставшихся в деревне. Кто знает, что с ней сделали немцы. Верно, угнали в Германию, в немецкое рабство, как множество других украинских женщин. А Мирра? Мысль о ней терзала Гулю день и ночь. Ведь Мирра еврейка, а гитлеровцы убивают всех евреев, даже таких маленьких детей, как Ёжик. Что, если Мирра не успела уехать из Киева? «Где сейчас испанские ребята? — думала Гуля. — У них ведь свои счёты с фашистами. А где смелый, весёлый Барасби? Где самый лучший друг детства Эрик? Конечно, все они на фронте, все воюют… Ах, милые мальчики, милые товарищи! Какая широкая жизнь открывалась перед вами, будто море, увиденное в Артеке с горы, без берегов, без края, поблёскивающее на солнце!»
И вот всё оборвалось. Раненая, изрытая фугасами, истощённая тяжёлой поступью танков, родная Украина вставала у Гули перед глазами, и с каждым днём всё острее становилась тревога за Москву, за всё самое дорогое на свете.
Гуле трудно было представить себе Москву тёмной, суровой, ощетинившейся. Ей казалось, что она всё такая же, какой была до войны, — светлая, шумная, праздничная, бурлящая жизнью, что всё так же сияют по ночам рубиновые звёзды Кремля.
С тоской и трепетом прислушивалась Гуля к сводкам по радио. Всё ближе и ближе подходит враг к Москве… Тяжкая ненависть, непримиримая обида растёт у Гули в сердце… А какой-то внутренний голос говорит: «Не поддаваться унынию, не терять мужества! Мстить!»
«Смогу ли? — думает Гуля. — Хватит ли силы, упорства? И как уйти? Ведь вот она, тут вся моя жизнь!»
Гуля склонилась над Ёжиком, а он жадно схватил её за прядку волос и так потянул к себе, что Гуля от боли даже вскрикнула.
«Сильный какой! — подумала она. — Держит, словно удержать хочет. Нет, не уйти от Ёжика… надо жить для него. А может, лучше, правильнее умереть за него? Ведь если грудью не прикрыть таких, как он, у наших детей и жизни не будет. Ведь расстреляла же фашистская лётчица маленьких детей на морском берегу в Анапе. И Ёжика так же спокойно убила бы, если бы он в это время был там. А Ёжик только начинает жить… Значит, надо прикрыть грудью… сердцем!»
В госпитале
В меховом жакете, поседевшая от сорокаградусного мороза Гуля бежала по улице.
Дома, деревья, камни — всё вокруг, как в сказочном ледяном царстве, было покрыто сверкающим на солнце инеем. У Гули обледенели даже ресницы. Пряча руки в меховые рукава, она бежала всё быстрее и быстрее. Ровно через три часа ей нужно было вернуться домой — кормить Ёжика.
Впервые за эти долгие месяцы на душе у неё было легко и радостно. Сегодня утром радио донесло счастливую весть. Наши части одержали победу под Москвой. Немцы откатываются, оставляя исковерканные и сожжённые танки, тысячи убитых и раненых.
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нём отозвалось! —
твердила Гуля на ходу пушкинские строки. Она чувствовала сегодня небывалый прилив сил.
Легко, одним духом, взбежала она по ступенькам лестницы военного госпиталя. Она работала здесь уже второй месяц.
Как хорошо, что комсомол послал её сюда! Когда Гуля в первый раз пришла в этот госпиталь, она сказала военкому, [25] что готова выполнять любую работу, хоть полы мыть. Ей хотелось работы потяжелее, чтобы пережить хоть крошечную долю того, что пережили все эти люди, лежащие теперь на койках. Но ей поручили пока что только читать раненым газеты и журналы да писать за них письма.
«Ну конечно, — думала, улыбаясь, Гуля, — больше я ни на что не способна, как только читать газеты и письма писать…»
Вчера вечером она читала вслух в палате статью Алексея Толстого «Родина».
«Ничего, мы сдюжим». Эти слова особенно понравились Гуле.
— «Наша Родина, — читала громко Гуля, — ширилась и крепла, и никакая вражья сила не могла пошатнуть её. Так же без следа поглотит она и эти немецкие орды. Так было, так будет.
Ничего, мы сдюжим!..»
Опустив газету на колени, Гуля огляделась. Со всех сторон на неё смотрели улыбающиеся, чуть прищуренные, с хитринкой глаза.
— Сдюжим! — сказал кто-то.
— Ясное дело, сдюжим! — откликнулись из другого угла.
Это говорили люди, столько выстрадавшие и на фронте, и в этих белых стенах госпиталя.
Гуля молча смотрела на них и думала: «Уж если они это говорят, значит, и в самом деле сдюжим!»
Это было вчера вечером — ещё до известия о победе под Москвой.
Знают ли они уже, эти вчерашние её слушатели, радостную весть?
В палате есть тяжелобольные — там не всегда включают радио.
В госпитале было тепло и уютно. Раненые бойцы, опираясь на костыли, встретили Гулю на площадке лестницы. Они уже давно ждали её прихода. И когда Гуля, вся в белом, свежая с мороза, вошла в палату, окружённая «ходячими» ранеными, люди, лежавшие на койках, приподнялись, чтобы лучше увидеть её, лучше услышать её бодрый весёлый голос.
Не успев сесть, Гуля прочитала от слова до слова последнюю сводку, наскоро записанную карандашом.
Несколько мгновений в палате было совсем тихо. Потом все зашумели, заговорили. Гулю заставили прочитать сводку ещё и ещё раз.
И тут начался разговор — мужской, военный — о стратегическом положении и о том, чего можно ждать в ближайшие дни. Гуля послушала немного, а потом подошла к окну, где на крайней койке лежал самый молодой во всей палате офицер — младший лейтенант Саша Климов. Это был юноша лет двадцати, сероглазый, с большим выпуклым лбом. Увидев Гулю, он просиял, улыбнулся, и Гуля поняла, что он давно уже ждал минуты, когда она подойдёт к его койке.
— Ну что, Саша? — спросила Гуля. — Дело идёт на поправку?
Она старалась не смотреть на одеяло, под которым вырисовывались обрубки Сашиных ног. У него были ампутированы и ноги, и пальцы рук.
— Да, кажется, выкарабкаюсь, — улыбаясь, ответил Саша. — А тут ещё такие новости… Без ног запляшешь.
— Да, Саша, полный разгром! — радостно сказала Гуля. — Всыпали, всыпали немцам!
— Началось! — негромко проговорил Саша. — Теперь уж, я думаю, так и пойдёт! Главное тут — повернуть… Эх, дожить бы мне до конца, до самой победы!
— Доживём, — сказала Гуля. — Конечно, доживём!
Саша вздохнул:
— Я ещё могу кое-что сделать в жизни… Ну, нет ног, зато есть голова. Вот я лежу тут, а в памяти всё мелькают математические формулы. И странное дело — хорошо помню, будто страница перед глазами открыта.
И Саша рассказал Гуле, что у него сохранилась записная книжечка-дневничок, куда он, находясь в партизанском отряде, записывал решения задач и разные мысли — о жизни, о доблести, о настоящей дружбе.
— Она мне здо́рово помогала, эта книжечка, — сказал Саша. — И это прямо чудо, что книжечка сохранилась. Ведь подумать только, в каких передрягах она со мной побывала! Со мной вот что сделали, а она цела осталась.
Саша помолчал.
— Вот она, книжечка, у меня под подушкой, — прибавил он. — Достань-ка, почитай.
— Можно? — обрадовалась Гуля.
Она осторожно приподняла уголок подушки и вытащила записную книжечку в чёрном клеёнчатом переплёте. Вся книжечка была густо исписана мельчайшими, словно бисер, строчками и цифрами.
— Какой у тебя удивительный почерк! — сказала Гуля. — Прямо ювелирная работа.
— Это я для того так мелко писал, — объяснил Саша, — чтобы больше уместилось. Бумаги ведь у нас лишней не было там, в лесах.
На первой страничке Гуля прочла стихи Пушкина:
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Саша смотрел на Гулю влажными, взволнованными глазами. Видно было, что чтение книжечки доставляет ему какую-то горькую радость.
— Читай дальше, — сказал он.
И Гуля прочла:
Покажет Русь, что есть в ней люди,
Что есть грядущее у ней.
Некрасов
«Да, — подумала Гуля, — есть люди, недалеко искать…»
Она с нежностью посмотрела на Сашу и осторожно провела ладонью по его остриженной, как у мальчика, голове.
— А волосы уже подросли, — сказала она. — Скоро можно будет зачёсывать на пробор, как на той карточке, что ты мне показывал.
— Ну и без волос жить можно! — засмеялся Саша и опять вздохнул. — Поправиться бы скорей — и домой. Давай-ка, Гуля, напишем письмецо моим старикам.
— Напишем, — сказала Гуля и открыла свой портфельчик.
Через минуту на тумбочке возле Сашиной постели уже стояла чернильница, и Гуля, положив перед собой листок бумаги, писала под Сашину диктовку.
Саша, откинувшись на подушку и закрыв глаза, медленно говорил:
— «Здравствуйте, дорогие мои папа, мама и Верочка! Я поправляюсь, скоро выпишусь из госпиталя. Операция, говорят, прошла хорошо. Конечно, я не такой, как прежде, но всё-таки жив, и мы ещё увидимся. Пришлите мне поскорее письмо…»