Четвёртый Дюма — страница 14 из 42

[8]. В семье у нас было семеро детей, и особым достатком она не отличалась. Мать часто болела и с трудом управлялась с многочисленным потомством. Так что хотя родителям и было тяжело расставаться со мной, пребывавшим в нежном возрасте, они все же не противились решению школьного попечительства, собрали мой нехитрый багаж и, обливаясь слезами, проводили в путь вместе с другими мальчиками. Сначала нас переправили вместе с котленскими торговцами в Константинополь. Там нас встретил агент доктора хаджи Беровича и на пароходе доставил в Марсель. Дальше все было просто — цивилизованная страна, налаженный транспорт. Посадили нас в дилижанс, и не прошло и недели, как мы уже были в Париже. Вот это город! Мы дома думали, что лучше нашего Котела нет, а тут… сначала Константинополь, потом Марсель, а теперь вот Париж!.. Боже мой, сколько здесь понастроено! И все из камня, не то что в нашем деревянном Котеле. Сначала нас разместили в доме благодетеля. Он был холостяком. Целыми днями сидел, запершись в своем кабинете, и без разрешения туда никого не впускали. У него было трое слуг, так вот один из них, господин Жак, по национальности француз, был настоящим монстром — стоит повысить голос, как он хватает тебя за ухо и дергает так, что, кажется, вот-вот оторвет. Мы прожили там целую неделю. Кормили нас хорошо, ничего не скажешь, но зато чуть было без ушей не остались — разве усидишь целый день в рот воды набравши? Благодетель наш был нездоров, и нас представили ему лишь в конце недели. Вошли мы в его комнату и остолбенели. Кабинет, так называлась комната, в которой он работал, был размером с наш котленский дом. Кровать с красными занавесками — балдахином называется, а вместо стен книги, тысяч сто — не меньше. Возле стола, на котором он писал, большой пестрый шар на подставке — до тех пор нам не приходилось видеть глобуса, теперь дал бог, увидели. Хозяин говорил с нами целый час, но чувствовалось, что он начал забывать болгарский. Мы же, ошеломленные его атласным халатом и красной бархатной шапочкой, мало что поняли из этой речи… Учиться, быть прилежными, не перенимать плохого от французов, быть достойными называться болгарами — примерно таким был смысл его слов… Как не стараться, куда тут денешься? В Париж ведь нас привезли на его деньги. Скотина и та старается, а мы же как-никак люди, наделенные умом-разумом, несмотря на юный возраст. Промямлили мы что-то в этом духе, он погладил нас по головам, дал по золотому франку на расходы, и на том дело кончилось. На другой день нас увели из дома, дескать, не место нам там. Благодетель целыми днями пишет и крутит глобус, а мы на кухне беснуемся, воруем у повара-молдаванина его белый колпак и тайком подсыпаем в еду красный перец. Француз Жак привел нас в один трехэтажный дом — пансион, и оставил там. Нам предстояло в этом пансионе жить, кормиться и учить язык, чтобы потом поступить в лицеи — так зовутся тамошние школы.

Что до языка, то мы его выучили. Наш брат, если возьмется за дело, доводит его до конца. Да и боялись мы, что, если не проявим должного усердия и любознательности, нас опять вернут в Туретчину. Мы уже вкусили прелестей здешней вольной жизни, и родной Котел, как бы он ни был нам дорог, все же не мог идти ни в какое сравнение с Парижем, это уж точно! Со временем мы узнали, что и здешняя свобода больше на бумаге, но это уже другая тема, и не будем сейчас отвлекаться.

В лето 1854-е я поступил в лицей Сен-Антуан де ля Саль, что на бульваре Сен-Жермен в Латинском квартале. Мои однокашники предпочли другие лицеи, их больше тянуло к точным наукам. Я же, подобно своему благодетелю доктору Петру Берону, проявил влечение к гуманитарным наукам, и потому меня отдали в Сен-Антуан, где изучали классические языки и литературу. Сначала мне было очень трудно, и я не раз возвращался в пансион в слезах и в отчаянии. Мои соученики, сынки богатых родителей, воспитывавшиеся гувернантками, смотрели на меня свысока, называли «турчица» и «ле тюрк». Они знали, что это раздражает меня, и устраивали самые глупые розыгрыши. Но со временем я стал делать успехи в науках, меня стали замечать и ставить «двенадцатки» (там знания оцениваются по двенадцатибалльной системе), и только тогда эти бездельники оставили меня в покое. Да и я себя в обиду не давал, пастушеская жизнь в Котеле не прошла для меня даром, и им пришлось в темноте на себе испытать силу моих кулаков. Вообще они поняли, что со мной шутки плохи. Еще в начале предупреждал же их, что я котленец, из края гайдуков, но они не верили. Ничего, наконец-то поверили.

Ну а теперь я расскажу вам о своей первой парижской встрече с выдающимися людьми того времени, встрече, оказавшейся поворотной для всей моей дальнейшей жизни. Как-то раз, было это осенью 1855 года (помнится, я уже закончил первый год обучения с отличными оценками и примерным поведением), возвращался я из лицея после утомительных утренних занятий. На бульваре Сен-Жермен я заметил стройную, невероятно миловидную блондинку лет 18—19, одетую по моде тех лет, но без пышности и экстравагантности, так характерных для парижанок. Девушка несла довольно объемистый пакет, что явно затрудняло ее движения. Не знаю, что со мной случилось, но, несмотря на свою природную робость, я набрался смелости, догнал девушку и обратился к ней на чистейшем французском: «Мадемуазель, разрешите вам помочь? Я вижу, вы измучились от тяжести своей ноши». (Два года в пансионе и один в лицее хорошо отполировали мои манеры). Мадемуазель резко обернулась, оглядела меня, опасаясь, вероятно, увидеть одного из тех парижских франтов-нахалов, которые преследуют одиноких женщин на улицах и пристают к ним с разными гадостями, но, увидев мое безбородое лицо с едва пробивающимися усиками, — в то время мне было лет 16—17 — успокоилась и согласилась принять мою помощь. Сказала, что живет на бульваре Сен-Жермен, метрах в шестистах отсюда. «И если вы, жен гарсон, не откажетесь от своего предложения, я буду вам неслыханно благодарна за помощь! Этот пакет предназначен для одного больного человека». Как бы не так, откажусь. Да пусть это прелестное создание живет хоть в десяти километрах отсюда, пусть его пакет весит пятьдесят килограммов, все равно я донесу его. Чего бы мне это ни стоило. Ведь не зря же я столько мешков с половой перетаскал в свое время в Котеле!

По пути мы разговорились. «Вы, кажется, тоже не француз, — сказала девушка. — У вас очень слабый акцент, но все же чувствуется». Я ответил, что у нее безупречный слух, что я действительно иностранец и родился в стране, которая хоть и находится в Европе, но все еще томится под страшным игом. «О-о-о, — удивилась девушка, — как называется эта бедная страна?» «Болгария», — ответил я гордо, и, сдается мне, никогда еще имя моего отечества не звучало так красиво, как тогда, произнесенное мной перед этой прелестной блондинкой. «Болгария! — подняла брови девушка. — Интересно! Я никогда не слышала о такой стране!» «Откуда же вам слышать о ней, когда она находится под пятой османского рабства и не имеет ни знамени, ни герба». «О, извините меня, я не хотела вас обидеть и глубоко сожалею, что ваша бедная родина в таком положении. В сущности, я ведь тоже иностранка. Мое отечество тоже растерзано». Кое-как дотащил я пакет до ее дома, по адресу: бульвар Сен-Жермен, № 341. Я хорошо его запомнил, потому что здесь по сути дела… Но нет, буду рассказывать по порядку. В знак благодарности девушка пригласила меня подняться наверх в мансарду и выпить чашечку кофе. Здесь жил господин, который вот уже целый год находился на ее попечении. Он был поэтом, крупнейшим поэтом Германии, но вынужден был уже двадцать лет скитаться в изгнании. На родине у него было много врагов. «Я, если хотите знать, тоже немка, — сказала девушка, — из Рейнского пфальцграфства, его землячка. Наши общие друзья послали меня сюда заботиться о нем, потому что он очень, очень болен. Парализован, не может двигаться, но такой добрый, такой талантливый…» Я захотел узнать имя поэта, которому уже втайне завидовал. Может, и мне заболеть? Но будет ли ухаживать за мной этот ангел? «Генрих Гейне, — промолвил ангел. — Автор Лорелеи и сотен других прекраснейших стихотворений». Признаться, я до той поры не слыхал о таком поэте. В лицее мы изучали главным образом французских поэтов и беллетристов. Я знал о Ронсаре, о Маро и Корнеле, о Расине, Вольтере и Жан-Жаке, но до современной французской литературы мы там так и не дошли. Было у них свое правило, признавали тебя классиком лишь через сто лет после смерти. Выжидали проверки временем и только после этого допускали произведения автора в школьную программу. Теперь, когда я вижу, сколько живых классиков наводнило болгарскую литературу, мне кажется, что они имели на то основание. Из иностранцев упоминали, да и то бегло, лишь тех, которые были признаны гениями мировой литературы. Из англичан, например, мы изучали Шекспира, из испанцев Сервантеса, а из немцев — Гете. О русской литературе вообще не было и речи, по крайней мере так обстояли дела в нашем лицее. Девушка поняла по моему смущению, что я не знаком с крупнейшим поэтом Германии, и сказала: «Если нам суждено встретиться еще раз, я дам вам почитать что-нибудь из него на французском». Я ужасно обрадовался. Ведь это означало, что я смогу увидеть ее снова. Я тащил тяжелый пакет по крутой лестнице, а чувствовал себя так, словно поднимался не на шестой этаж, а на небеса. Я чуть ли не порхал, и девушка с трудом поспевала за мной. Наконец мы пришли, позвонили в дверь. Нам открыла пожилая женщина, экономка Грета, тоже немка. Впоследствии мы с ней подружились. В то время Гейне, поэт, о котором только что шла речь, находился в крайней нужде. Его книги были запрещены в Германии или же издавались мизерными тиражами. Да и во Франции, известное дело, не больно жалуют писателя-иностранца, будь он хоть гением (это я потом испытал на себе). Он же, бедняжка, уже десять лет страдал от тяжелой болезни, а последние годы был почти полностью парализован, не мог писать собственноручно, бывать в светском обществе и бегать по редакциям, без чего, как известно, литературную репутацию поддерживать трудно. О тебе тут же забывают, увлеченные водоворотом жизни, появлением на горизонте новых звезд. Снобы только и знают, что охать да ахать перед каждым новым явлением, а то, что где-то в мансарде на бульваре Сен-Жермен умирает парализованный, немощный поэт, им до этого дела нет. Мы с Элизой прошли на кухню, и здесь произошло официальное знакомство, она представилась мне — Элизе Криницер. Два года живет в Париже. Слушает в Сорбонне лекции по французской литературе, но из-за нехватки средств и из искренней любви в уважения к великому поэт