Четвёртый Дюма — страница 28 из 42

не настолько понимал, чтобы читать, вот ругательствами и проклятиями я овладел в совершенстве и в этом отношении мог бы соперничать с настоящими англичанами, но литература только из ругательств и проклятий не делается. Впрочем, болгарские журналисты потом быстро опровергли это мое мнение.

Через четверть часа нас вернули в камеру. Однако меня разбирало любопытство, особенно хотелось узнать, почему он прогуливался совсем один, неужто он смертник? Я спросил одного соседа по камере, из тех, что казались поинтеллигентнее, как зовут изолированного и за что он сидит. «Да, — говорит, — он на самом деле писатель, а засадили его за какой-то скандал, кажется… (тут он снова понизил голос, но на этот раз я понял, в чем дело). Вот потому и содержат его отдельно, а как зовут его, не знаю, путанное трудное такое имя. Но ты о нем не беспокойся, подержат-подержат да выпустят. За таких всегда найдется, кому заступиться. Вот наше с тобой, брат, плохо дело. А таких, как он, не жалей!»

И я, действительно, не жалел его тогда, хотя до конца своего срока с любопытством смотрел по ту сторону сетки, и, надо сказать, что тот господин (к концу первого месяца я узнал и его имя — Оскар Уайльд) совсем высох от горя, тюремная одежда обвисла на нем, как на вешалке. Бог знает, к какой жизни привык он там, на воле, а теперь вот — в одной компании с мошенниками и ворами. Иногда и этим людям, разным там богачам и эксплуататорам, приходится несладко.

Кое-как отбыл я свои шесть месяцев. В этой тюрьме научился я от мошенников и карманников некоторым номерам, которые потом очень пригодились мне в жизни. Даже в литературной деятельности, которой я предался по возвращении на родину, оказались довольно-таки полезными. Что касается писателя, Оскара Уайльда, то он так и остался за проволочной сеткой, не сбылось пророчество моего соседа по камере, не выпустили его досрочно. Никто, видать, в этой Англии за него не заступился. Когда меня освободили и я снова начал свою скитальческую жизнь, я редко вспоминал об этом человеке. Столько всего было нового, где уж помнить обо всем! Забыл я и паренька, с которым дрался в китайской корчме на островах Бонин. Я даже не знал его фамилии. Джек — и все тут, а мало ли Джеков скитается по морям и океанам!

Моя мечта вернуться на родину осуществилась лишь к 1900 году. Я поднакопил деньжат и не спешил хвататься за первую подвернувшуюся работу, выжидал, выбирал. Бургас казался мне страшно изменившимся, вдвое больше и гораздо более населенным. В нем был новый порт, большой железнодорожный вокзал, таможня. К тому времени жизнь разбросала моих друзей, кое-кто уже женился. Штилянито, мой благодетель, умер. Костаки не вернулся, его братья тоже плавали по морям и океанам, бай Анастаса разбил паралич (дали о себе знать грехи молодости!), целыми днями он таращился из бывшего калиопиного окна, глядел на молодок, возвращающихся из турецкой бани, и вздыхал бедняга — а что ему оставалось? О Калиопе не узнал ничего нового, кроме того, что она удачно вышла замуж и живет в Пловдиве. Я не пытался найти ее — не хотелось бередить старые раны.

Понемногу я начал заполнять пробелы в своем образовании, к тому времени уже понял, что, имея только богатый жизненный опыт, подобающего места в обществе не займешь. Нужен и определенный минимум культуры и воспитания, и я начал жадно читать газеты, журналы, книги…

Эпилог

Однажды, развернув в кафе Альберта утреннюю софийскую газету, а было это в том же 1900 году, я увидел на снимке знакомое лицо. В первый момент я никак не мог вспомнить, где я видел этого человека, и только потом, когда прочитал внизу, что в Париже на 44-м году жизни скончался известный английский писатель Оскар Уайльд, все воскресло в памяти. Я вновь увидел наш грустный тюремный «пятачок» и одинокого заключенного, который прогуливался по ту сторону тонкой металлической сетки, глядя перед собой ничего не видящими глазами. И я сказал себе: а ведь я мог заговорить с ним в тот момент, когда сержант ослаблял бдительность, мог вырвать у него хоть несколько слов, в то время интервью еще не вошли в моду, мог разузнать кое-что, например о его хобби, о творческих планах. И теперь эти его откровения могли бы обернуться для меня звонкой монетой. Да, конечно, но разве я мог тогда все это оценить? Неизбежные промахи молодости.

В 1907 году, в то время я уже начал публиковаться, некоторые мои вещицы, посвященные моряцкой жизни, уже публиковались на страницах журналов, как вдруг на литературном небосводе появилось новое имя — американца Джека Лондона. Его расхваливали на все лады в изданиях тесных социалистов, начали выходить и переводы его рассказов о золотоискателях и моряках. А в 1908 году вышел из печати роман «Морской волк». Я всегда живо интересовался тем, что писалось у нас и за границей о море, и тут же приобрел эту книгу в лавке Низамова. Как же я был ошеломлен, увидев на второй странице, там где помещается портрет автора, лицо, которое я, по сути дела, никогда не забывал. Так ведь это то самое прекрасное лицо с синими ангельскими глазами, которое я изуродовал в китайском кабаке на островах Бонин! Ну и мастера же их врачи, сумели — таки выправить ему физиономию.

Подумать только, какой шустрый ирландский парень! И он пошел по моим стопам — из бродяг в писатели. Только он, кажется, превзошел меня, потому что его начали переводить и у нас. Я же делаю лишь первые шаги в журналах, а мою книгу недальновидные издатели еще, видимо, и не думают издавать.

И почему я тогда не убил его? Такой была моя первая реакция, но потом, подумав, я понял, что в мировой литературе хватит места и для двоих. Другое дело, если бы мы мерялись силами только на нашей родной почве!..


Сидней — Джакарта — Лондон — Хисар — 1983 г.

ЖРЕЦЫ ТАЛИИ

IЗастенчивый Ярослав

Когда мне исполнилось четырнадцать лет, то есть когда я был в расцвете переходного возраста, мой отец, Пеню Димитров, известный в Казанлыке фабрикант — производитель розового и гераниевого масла, решил всерьез заняться моим воспитанием. В известном смысле он был прав. Нужно признать, что тогда я действительно был большим проказником и шкодил за десятерых. Да это и понятно — единственный сын у родителей, у которых было еще пять дочерей, последыш, любимчик. Меня баловали, закармливали лакомствами, игрушки выписывали из самого Стамбула, тряслись надо мной, чтобы, не дай бог, не укусила змея, не забодал бык или не клюнул петух. В результате вырос самый большой сорванец во всей бывшей Казанлыкской каазе. Учился я, разумеется, плохо, по арифметике, а потом и по геометрии постоянно приносил домой двойки, и не потому, что плохо соображал. Наоборот, голова у меня варила, но в школе мне было скучно, учителя не могли заинтересовать меня, затронуть мою душу (слово «душа», благодаря русской литературе, стало модным и в Казанлыке). И потому, когда в школе случалась какая-нибудь неприятная история — подложат ли булавку Прилагательному, учителю болгарского языка, чтобы он на нее сел, выпустят ли мышь на уроке химии и химичка, многострадальная Геновева, от ужаса перебьет все пробирки, — директор, бай Атанас Тыпчилештов, не искал виновных, он знал, что зачинщиком всегда был я. В младших классах больше тройки по поведению я не получал, раз десять меня хотели исключить, но терпели из-за отца, почетного члена школьного попечительства, одного из уважаемых людей города. В конце концов чаша терпения переполнилась: меня застали «врасплох» с одной гимназисткой, преждевременно созревшей сельской девушкой; она была старше меня, белобрысая и немного чокнутая и сама лезла на рожон. Дело оказалось серьезным, и даже сам господь не помог бы мне выпутаться. Отец понял, что мое дальнейшее пребывание в казанлыкских учебных заведениях при тогдашней морали и требованиях, предъявляемых к юному поколению, могло, мягко говоря, подорвать его авторитет и неблагоприятно отразиться на процветании его предприятия. А так как я был его единственным наследником (дочерей тогда в расчет не брали), то он опасался, как бы в Казанлыке, где меня баловали и семья, и школа, и общественность, я не стал шалопаем, который широкой рукой пустит по ветру все, что он скопил за многие годы, работая как вол, во многом отказывая себе и заслужив тем самым уважение окружающих. И потому, когда меня исключили из гимназии (только на год, опять-таки из уважения к отцу), он решил послать меня учиться куда-нибудь за пределы страны. Отец рассчитывал на то, что человеческая память коротка, — пройдет пять-шесть лет, о моих грехах люди забудут, и я вернусь в Казанлык с ореолом человека, получившего заграничное образование. Огорчало его лишь то, что я был слаб в математике и вообще в точных науках. Уже много лет он не мог найти себе хорошего бухгалтера, все время ему попадались жулики. Он надеялся, что когда я получу солидное коммерческое образование, то возьму дела его предприятия в свои руки и, таким образом, безболезненно стану его преемником. У конкурирующей фирмы «Папазов и сын» был в то время бухгалтер — Борислав Кавалджиев, клад, а не работник. Старый Папазов, эта хитрая лиса, не мог им нахвалиться, потому что тот отлично знал свое дело и был абсолютно предан хозяину. Так вот, этот Кавалджиев, я его хорошо помню (пузатый такой и важный господин с бакенбардами, как у Франца-Иосифа), когда гулял по главной улице со своей пани Марженкой (его жена была чешкой), вокруг него образовывался вакуум, пустое пространство, исполненное почтительной тишины. Так вот, пример этого Кавалджиева и был той последней каплей, которая наклонила чашу весов и заставила отца принять окончательное решение. Моему отцу нравилась именно его чопорная важность. Очевидно, он мечтал, что когда-нибудь и его сын будет разгуливать по главной улице под руку с какой-нибудь Властенкой или Боженкой, розовой, чистенькой и пухлой, которая будет полной противоположностью нашим неотесанным казанлыкским девицам. Кавалджиев (мы, дети, называли его пан Маржо) окончил Пражское коммерческое училище, одно из самых известных учебных заведений в Австро-Венгерской империи. При каждом удобном случае он расхваливал порядки этого училища, его педагогов, методы преподавания и т. д. и т. п., причем об этом он мог говорить часами, будто училище ему платило за рекламу.