– Похоже, именно в этом я и нуждаюсь, – подумал он. – Пустынный остров, которого нет ни на одной карте, где можно пребывать вдалеке от всего мира.
– Я должен проконсультироваться, знаете ли, кое с кем, – прервал течение мыслей Ивана директор Симич. – У нас, видите ли, существуют определенные органы, знаете ли, Попечительский комитет, Художественный совет, другие комиссии… Понимаете?..
– Понятно, – тихо вымолвил Иван, продолжая смотреть в окно. Все та же картина, только в его уголке, в той части, где была синева неба, невидимая рука прочертила белый след самолета.
– Вы можете пока пообедать, а я в это время проведу необходимые консультации. Гостиница через дорогу. Рыба, знаете ли, здесь, в городе на реке, весьма хороша, – сказал директор театра, все еще гордый и важный, дуб, который едва заметно, но все же был поколеблен в своем многолетнем покое внезапно налетевшим порывом ветра. – Я позвоню директору гостиницы. Отдыхайте, а я скоро присоединюсь к вам…
Созерцание
На площадь, ограниченную посыпанными галькой дорожками посаженного двадцать лет тому назад парка – потом, кровью и усилиями неисчислимого количества строителей – у подножия Сьерра-де-Гуадаррама труппа уважаемого Лопе де Руэды прибыла из Севильи по приглашению короля в Мадрид после одиннадцати дней путешествия по скверным и опасным дорогам, привезя с собой пять мешков театрального реквизита, и дала там представление о наивном баске.
День был теплый. Летний.
Множество людей скопилось у импровизированной сцены.
Дирижабль графа Фердинанда Цеппелина, изобретение, запатентованное в начале XX века, то есть тремя столетиями позже, парил над парком, дамы беззаботно прохаживались, прикрыв лица кружевными зонтиками, помахивали перед напудренными носиками широкими веерами, стыдливо чихали, осторожно мягкими подушечками пальцев стряхивая нюхательный табак, и неожиданно громко и безнравственно заливались смехом, а господа в белых рубашках с отложными воротниками и закатанными рукавами состязались в гонках на велосипедах. И господин Дрез, придумавший эту, как полагали многие, дьявольскую конструкцию, тоже оседлал велосипед, привезенный на телеге из его родной Франции. Он убедительно побеждал, не скрывая удовольствия. Триумф он отметил, раздавая направо и налево широкие улыбки, потирая ладони и ничуть не расстраиваясь из-за неважных продаж своего изобретения, потому что зарабатывал за счет пари, которые из гонки в гонку он выигрывал, и чем больше проигравшие желали реванша, тем большие суммы он получал, скопив со временем настоящее богатство.
Он стоял в сторонке рядом с Эухенио Асенси, театроведом, и, жадно глотая пахучую сангрию, смотрел на всю эту чепуху и чудеса, творившиеся перед ним.
– Пьеса дурна, мой молодой коллега, но последующая entremes будет великолепна.
– Мне нравятся интерлюдии. Они похожи на итальянские комедии дель арте…
Испанец, невысокий элегантный мужчина, остро глянул на собеседника, злобно, как посмотрел бы на него житель Лузитании, услышавший, что фадо напоминает испанское фламенко. Но тот, выросший и воспитанный в стране, где коло превратилось в мощный чардаш, полька – в хоровод, никогда не встречался с такой нетерпимостью, особенно в искусстве, которое там развивалось, прогрессировало по-своему, переливаясь из одной формы в другую, как вода переливается из полного в пустой сосуд.
Сравнение, на взгляд специалиста, относительно верное, однако высказано было с хитрецой, неосторожно, при человеке, театроведческая выспренность которого не могла вытеснить национальный дух, подпитываемый тщеславием. К тому же случилось это в ненадлежащем месте, в парке Эскориала.
– Значение entremes в театре огромно, потому что если актерам приходится играть плохую комедию, как эта, Руэды, интерлюдии поддерживают ее как костыли, не позволяют провалиться. Если же пьеса недурна, интермеццо как бы окрыляют ее, позволяют успеху взлететь еще выше.
– Мне нравятся интерлюдии Шекспира.
– Мой юный друг, Луис Киньонес де Бенавенте – король интерлюдии. Он написал сто сорок две коротких пьесы, исполняемых между актами, хотя кое-кто это оспаривает.
В Театре чудес, здесь, перед ними, во дворе coralles, продолжалось безумие фешты. Со склона, на котором в свете ясного дня и в роскоши своего барокко красовался Эскориал, на площадь со скоростью автомобиля (который будет изобретен намного позже) ворвалась ладья на деревянных колесах, несомая ветром, наполнившим тугие красно-желтые паруса. На ее носу стоял король Филипп II. Безумный монарх, который останется в истории под кличкой Осторожный из-за медлительности принятия решений. Император редко покидал свой дворец. Этот лабиринт, великолепный мавзолей. Вихрь танца, гул топы и музыка выманили его из убежища, в котором он несколько лет спустя умрет. Он помахал теснящимся у сцены людям, а когда монарх вышел из ладьи и ступил на сушу, на усыпанную галькой площадь, из дирижабля, который тихо, призрачно и волшебно, вроде безобидного облака крейсировал в ясном небе, посыпались конфетти и разноцветные бумажные ленточки. Вскоре площадь покрылась искусственным ковром из желтых, красных и черных волокон.
– Entermeses писал, как говорит Сервантес, великий Лопе. Король очень уважает его, потому и покинул приятную прохладу своих покоев. Если бы артисты играли другую пьесу, не Веги, то Филипп Осторожный остался бы в Эскориале, спрятавшись в лабиринте, во тьме и тишине прохладных комнат, благоухающих мускусом и финиками, и только время от времени поглядывал бы из-за камчатных портьер на радостно веселящийся народ. Это, мой юный друг, единственная возможность. Я присоединюсь к ним, – сказал Эухенио Асенси, после чего надолго приложился к прохладному сладкому напитку и просто соскользнул, словно на серфборде, по трем пролетам мраморных ступеней, спустившись в дворцовый двор, на котором уже собралась огромная толпа.
– Чудовищно, – произнес Иван.
– Не верь, дитя мое, тому, что видишь. Солнце, как это обычно бывает, слепит не твои глаза, но разум, – сказал мужчина с холеными черными усиками, в прекрасном шелковом костюме французского кроя, на который он поначалу не обратил внимания. – Ты интеллигентен, это понятно, иначе не появился бы здесь. Здесь, в стране крови и золота.
Солнце на какое-то время скрылось за вереницей облаков. Воздух был тяжел и неподвижен.
– Я бы с радостью выкрутил правые руки тем, кто раздает советы, совсем как пестрые визитные карточки, и вырвал бы их болтливые языки. Но поскольку я с тобой не знаком, к тому же, как я погляжу, ты не из здешнего мира – не из ордена дураков, господ и пресыщенных принцев, и не тупой солдат, я скажу тебе кое-что, и это поможет тебе.
Стройный мужчина закурил сигарету. Пахнуло великолепным кубинским табаком.
– За каждым тезисом следует антитезис, а после каждой сцены – ей противоположная. Мир двойственен, мир противостоит сам себе. Жизнь существует только тогда, когда сталкиваются две крайности, мира без войны не бывает, нет жизни без смерти, не бывает мощного единения, ничто не существует в одиночестве, все двоится и пребывает в постоянной борьбе…
Иван узнал лицо с переплета книги, которую он с удовольствием читал – «Terra nostra», лицо кубинца Карлоса Фуэнтеса. И по его гримасничающему и обличающему лицу понял, что сон заканчивается, сон, который часто снился ночами или в бодрствовании, сон, к содержанию которого он был равнодушен, поскольку тот всегда более-менее повторялся. Его интересовала только манера пробуждения, выхода из полусонного видения и погружения в действительность.
– Люди, молодой человек, говорят: победа – это я, а поражение – мы. Это самое справедливое утверждение, определение эгоистичности и ничтожества человека…
Луч света ослепил глаза, объявив об окончании сна, который он обычно смотрел, бодрствуя в минуты безделья, во время редких путешествий, в городском транспорте, в переполненных залах ожидания…
Когда он открыл глаза, сухое, усталое, изможденное лицо Карлоса Фуэнтеса растворилось в кожаной маске лица толстого неповоротливого официанта, который ловко сервировал рыбу, не обращая внимания на гостя, теплую погоду, сальные пятна на рубашке и огромные круги пота подмышками, отдающие упоительным запахом гаванских сигар.
Он сразу понял, что находится в зале провинциального ресторана, пустом и тихом, по которому гуляет только жаркое дыхание сухого ветра, пересыпающего песок и грубо заставляющего плясать белые занавески…
В лице зеркала, обрамленного латунью, в глубине гладкой поверхности он увидел блеск изумрудов и золота на короне Эскориала, улыбку Филиппа II и бледное пятно графского дирижабля, исчезающего за горизонтом. Совершенно отчетливо он видел только полусогнутую фигуру директора Симича, которая из какой-то другой истории, из другого сна, неловкая и хрупкая в полуденную жару, непривычную для этого времени года, тащилась от стойки администратора к ресторану.
Йоца, отца Васы Савича сын
«Третий день Красной горки – скоромный и без особых служб, на полпути от Маркова дня до святого Василия Острожского – был прекрасным и солнечным, а в доме Савича народилось второе после пяти лет дитя мужеска пола. Нарекли его Йованом». Так было записано на желтоватом листе «Сербского народного календаря» на 1847 год. Сведений о владельце календаря и хронисте не имеется, а запись сделана химическим карандашом, который предварительно следовало смочить языком или обслюнявленными пальцами. Почерк четкий, текст растянут на две строки.
Йоца Савич родился ю мая 1847 года в Новом Бечее, в доме, который сорок лет спустя, когда уважаемый Herr Zavic был в Мюнхене известным актером, режиссером и театральным педагогом, исчез в пожаре вместе с еще полутора сотнями домов.
Его отец Васа Савич, торговец зерном, рождение сына отпраздновал в кафане с многочисленными друзьями, которые выпили двадцать четыре бутыли вина, тридцать семь пузырьков ракии и пятьдесят литров пива, съели кило и три четверти бело