Четыре безумия. Клиент Шекспира — страница 14 из 35

ьваре Капуцинов.

– Знаете ли, господин Мелье, эту штуку можно некоторое время эксплуатировать как научный курьез, но никакого коммерческого будущего у нее нет, – добавил Люмьер, объясняя, почему он не хочет продать патент, который очаровал весь мир и открыл новую страницу в искусстве.

Мелье в тот вечер давал представление.

Тишина, бледный мерцающий свет, разлившийся в большом ангаре, где когда-то складировали зерно, белое полотно в черном обрамлении, похожее на извещение о смерти, какие в провинции приклеивают к дверям и столбам, по которому когда-то давно стекла струйка дождевой воды, оставив светло-коричневый след, словно шрам на красивом чистом лице, запах ментоловых конфет и жареных тыквенных семечек…

Шаги, приглушенные голоса парочки – солдата и швеи – почему бы и нет, слова, вброшенные в глубокий, бездонный воротник. Слова, отпечатанные на шее, бесстыжие и теплые, лживые слова…

– Кинотеатр – старая гостиница, заполненная влюбленными бездомными, чудаками, одинокими, запоздалыми путниками, бездельниками…

Вдруг свет гаснет, тяжелая пелена мрака, напоенная запахом реки, которая как вор, осторожно и ловко, неслышно, вроде городских голубей, проникает сквозь маленькие окошки под самым потолком, возвещая начало сеанса…

История танго не привлекает публику.

Снаружи бушует роскошная весна. Светлая седмица. Сверкающий диск солнца нарисован на синем поле дешевой декорации, изображающей небо. Большая ленивая река, шум только что распустившихся крон лип и ив, далекий гул футбольных болельщиков…

Снаружи жизнь, буйная, свежая, без целлулоидной лжи, которая после скрипа и потрескивания в старом кинопроекторе марки «Biograf» или, может быть, «Selig», после тяжкого покрова тьмы вдруг начинает просматриваться на большом полотне. И этот процесс постепенного выхода из тьмы на свет, адаптации и привыкания обескураженных зрачков, напоминает Ивану некий обряд, тайный ритуал, возможно, религиозный, сектантский или масонский, когда кандидат является из утробы ночи с многослойной повязкой на глазах, символизирующей состояние его духа. Постепенно, поочередно срывая эти слои на завершающем этапе отлично задуманной и хорошо срежиссированной древней игры, он видит ясный свет спасения, символизирующий просвещение.

Постепенно его внимание отвлеклось от фабулы фильма, сценаристом которого был Мануэль Пуиг, автор книги «Поцелуй женщины-паука», и переместилось, растворяясь и раскачиваясь в ритме танца, возникшего в аргентинских борделях и прочих сомнительных заведениях и, как сказал Борхес, заинтересовавшего аргентинцев (которые его придумали) только после того, как он завоевал Париж. Оно плелось в коляске воспоминаний о каких-то далеких днях.

– Карлос Гардель, – сказала Мирей, ставя пластинку на граммофон. – Моя бабушка Ева покончила жизнь самоубийством, когда Гардель погиб в авиационной катастрофе. Да, вошла в ванную, наполнила ее горячей водой и бритвой вскрыла вены на руках…

Тихое танго – меланж красоты и трагедии любви, одинаково больной и желанной – наполнило мансарду на Орлеанской набережной, где он ночью пил коньяк, разговаривал о политике и литературе, а днем за опущенными шторами царил танец соблазна.

– Когда это было? – спросил Иван.

– В 1936 году.

В тот год в Париже устроили ретроспективу фильмов Жоржа Мелье. Он стал знаменит.

– Твоя бабушка Ева была аргентинкой? – не отрывая взгляда от мятой грязной газеты, отвратительные новости которой, как и все, что живет жизнью бабочки-однодневки в пространстве отпечатанных жирной краской колонок, отставали от событий на пять-шесть дней, приезжая в багаже людей из родных краев вместе со сливовицей и ветчиной.

– Нет. Я познакомилась с Гарделем в Париже, в кабаре «Палермо» на площади Клиши. Его потрясающие танго «Caminto», «Aquel tapado de armino», «Entre suenos» были ничуть не современнее, чем песни старой Аргентины.

– Это была душа гаучо из пампы… – шепнули из темноты красные припухлые губы бабушки Евы.

Он обернулся.

Рядом с ним стояла Мирей. Красивая, высокая парижанка из Поси, попытки которой стать дизайнером утонули в глубинах лени и унаследованного богатства, хождения по галереям, кинематографам и вечеринкам, которые устраивали приезжие из стран Латинской Америки и Центральной Европы. Там она с ним и познакомилась. Эти неповторимые благотворительные вечеринки в ритмах экзотических стран, из которых приехали устроители, эта смесь языков и красок, крепких напитков и пьянящих сигарет, ленивого ухаживания, флирта и мгновенных решений любви, стали его дорогой сквозь душистый парк молодости. Бесцельный скиталец, причуды которого летом заставляли его искать кафе, в котором сиживал Сартр, улицы, по которым ходили Иоанна, Равик, Лилиан и другие герои Ремарка, места – углы, лачуги, улицы, крохотные площади, словно сошедшие с картин Писарро, река с мостами, баржи, деревья и кварталы старых домов на правом берегу Сены, причалы со скамейками, на которых сиживали Арто, Дали, Милан Ракич, Растко Петрович, Хемингуэй…

Ее пальцы утонули в его волосах.

– Гардель был в моде. Париж сходил по нему с ума. И моя бабушка Ева тоже, – сказала Мирей, глядя в маленькое окошко в крыше. Был полдень. Ее губы коснулись его шеи, спрятались под влажный от пота воротник рубашки. Дождь – пугливый, летний, жестокий – гасил небольшие костры, разожженные солнцем во взволновавшихся кронах деревьев и на спокойной поверхности Сены.

Было время любви.

Она оседлала его.

…plateado por la luna,

rumores de milonga,

es toda mi fortuna…

Пел Гардель.

– Мама хранила его фотографию в уголке оклада иконы святого Георгия, – медленно сказала она, терпеливо вынюхивая его руку, пытаясь терпеливо, настойчиво, с обонянием зверя и опытного следопыта отыскать золотую жилу удовольствия, которая синела и нетерпеливо пульсировала, ожидая, когда ее найдут и укротят. Тонкое пестрое платье соскользнуло с нее, как тень, и, как сброшенная быстрой змеей старая кожа, собралось складками вокруг бедер, совсем как спасательный пояс в любовном шторме, но из этого внезапного водоворота спасения не было, пока не утихнут ветры и не улягутся волны прилива…

По белому полотну экрана уверенно шагали черные лакированные туфли. Растопыренные пальцы, под которыми трепещет голубое пламя шелка, пухлые губы и тонкие усики, шляпа, поля которой скрывают глаза танцора и касаются бриллиантовой серьги, с которой срывается крупная жемчужная слеза и падает в шикарное глубокое декольте…

Танго-лисо – болезненно печальное, рвущее душу, убийственное, укрыло теплым пологом стоны любви.

Как у Бертолуччи в фильме «Последнее танго в Париже».

Выстрел, пустой взгляд и серый осенний город. Новый кадр.

Он почувствовал запах крови, как в корриде, запах горячей крови, смешанной с мускусом и потом, кипящей на коже и капающей на тонкое солнечное покрывало песка во время развертывающегося сурового ритуала. Он почувствовал адский запах любви, суровый и опасный, возбуждающий не меньше корриды. Вздохнул глубоко. Как послушный пациент. В пустом зале провинциального кинотеатра он вдохнул тяжкий запах безостановочного путешествия и дождя, усталой воды, легкий, колышущийся как видимый глазу табачный дым, но это был запах другой реки.

Воспоминания исчезли.

Свет.

Конец дня

Conflanes, Paris, май 1998 года

Люблю это время дня, это весеннее мгновение, когда птицы неожиданно, без предупреждения, прекращают петь и когда тень молодого ореха, растущего и распускающего сильные молодые листья под окном, соскальзывает с кривой стены церкви.

Люблю это мгновение, которое таит в себе порох напряженности и короткий фитиль возбуждения, вроде того, перед поцелуем, до соприкосновения женщины и мужчины, о котором так долго, долго мечтают…

Люблю этот взрыв тишины, после которой все тонет в руинах ночи…

В. Т. Ирина

Элефант

Рубашки, майки, несколько полотенец, теплый джемпер, избранные книги, большой блокнот – формата A3 – для эскизов, наскоро собранная почта составили содержимое его багажа.

Чемодан он упаковывал поспешно. Грызя яблоко, то и дело поглядывая на часы.

Автобус, в котором он ехал, старый и шумный, мотался по асфальту дорог, изборожденных дырами и ямами, проваливался в углубления, переваливался через холмы, шатался, колыхался, раскачивался как неловкий одурманенный зверь.

«Элефант», переваливающийся по дождливым улицам Лондона. Битком набитый усталыми торговками, болтливыми студентами и деловыми людьми. Запахи определить сложно.

Из душных, волглых улиц столицы он направлялся в свежесть провинции.

Иван ощущал подобное впервые. Будто из одной жизни перебирался в другую.

Кают-компания

– Виньяк и маленькое пиво.

– Темное?

– Можно.

Солнечное сияние, преломившись в толстых диоптриях измазанного окна, разливалось, высвечивая мелкие пылинки, липшие к влажным ресницам и вызывающие чихание. Оно ловко чертило на стенах невнятные лозунги и граффити, свисало с дешевых латунных люстр, забывая продемонстрировать зорким глазам, искрящимся светом, указать на спрятанные в темные углы столы, служившие частью инвентаря трактира «Два рыбака». Никто из завсегдатаев этого глинобитного дома, этой большой комнаты, где хозяин установил деревянную стойку, три расшатанных стола и пробил рядом с двустворчатым окном дверь, чтобы прицепить над ней вывеску, не называл его прежним, крестным, давным-давно обмытым шампанским, именем «Кают-компания». В нее сворачивали не только рыбаки, заспанные зеленщики, бродяги, заплутавшие путники и припозднившиеся игроки, но и купцы, почтовые служащие и учителя. Все они утоляли в убежище самой многочисленной касты на свете свойственную людям страсть. Так что в «Кают-компании» десятилетиями собирались люди, для которых трактир был убежищем, защитой и гнездом; утром необходимым только для того, чтобы выпить, в полдень ради получения информации, а вечером для посиделок… Поэтому трактир пропитался запахами рыбы и застоявшегося утра, свежих новостей и черствого хлеба, алкогольных испарений и сырости, пропитавшей линялые пиджаки, куртки и некогда бывшие белыми стены.