И в это время, в ту же минуту можно увидеть тени исчезнувших домов. Слышны молитвы и пение бесследно исчезнувших людей.
Ла Манш
Этрета, Нормандия, июль 1998 года
Девочки купались. Одна из них плавала на зеленом матрасе, который волны и внезапные порывы ветра легко переворачивали и отбрасывали, как лист бумаги, назад, на несколько метров к берегу. Она выныривала и упорно карабкалась на полотняный островок, надутый воздухом. Она хохотала. Ее белые зубы сверкали в серости дня. Несколько человек лежали на матерчатых шезлонгах галечного пляжа. Соломенные шляпы, утренние газеты и хлеб с маслом – дешевый завтрак.
– Ловят золотых солнечных рыбок, – произнес он про себя, глядя вниз, в пропасть, где простиралась тонкая полоса пляжа и серая масса пролива Ла Манш и небо такого же цвета, словно оно выросло из моря.
Мы, обитатели континента, привыкли и всегда готовы в первые дни июля променять подтаявший асфальт белградских улиц на горячий песок пляжей Адриатики. В те июльские дни мы, обитатели континента, с удивлением обнаружили себя в невероятно холодный день на берегу серого моря с парящими над ним стаями чаек, внезапными дождями и парусами тонущих кораблей. Как мы появились в этом рассказе, в этом невероятном сне, в городе Этрета на берегу Канала, который за густыми холодными туманами хранит интимную жизнь Британской империи? Люди, которых мы повстречали в переулках, магазинчиках, маленьких кафетериях, пансионах, были расслаблены, даже счастливы тем, что в один прекрасный летний день наслаждаются тем, что им доступно то, чего нельзя получить, чего просто не бывает в другие дни года.
– Нет в мире небес лучше этих, – говорит Црнянский, глядя в небо Баната. Лето, июль. Невероятное солнце, пятна прохлады под кривыми шелковицами и петушиная походка по раскаленному песку. Колышущаяся пшеница, кваканье лягушек и опускающаяся ночь, пыльная и тяжелая, тяжелая как морок.
– Они не понимают. Надо наслаждаться, есть, пить, спать, угощать, платить и не мешать…
Здесь в июле прописался ноябрь.
Мы, непривычные, прятались в карманах узких улочек, под стрехами каменных домов, в окнах которых спят цветы, в тени ветров, обнимаясь, согревали друг друга дыханием, целовались, спрятавших под тонкой пленкой дождевиков. Поджимали пальцы в промокших тапочках. На нас смотрели как на чудаков. Люди на отдыхе, в городе Этрета, на берегу Ла Манша. Два парня в тесных шортах и пропитанных потом майках носились по теннисному корту, пять голландок на террасе маленького бистро, веселые женщины из Антверпена или Кампена, расслабленные, в прекрасном отпускном настроении, на море, большими глотками пили охлажденный мартини и пиво со льда. Хозяин бензоколонки жевал травинку, развалившись в плетеном кресле.
Только мы в тот полдень обедали во внутренних помещениях ресторана (Боже, как это по-французски – «Гарпун»?). Теплый суп из морепродуктов, устрицы и белое вино. Два вида сыра и розы из Анжу. Дворцы Луары. К кофе нам подали арманьяк. Вечер наступил с еще одной рюмкой коньяка.
Когда мы вышли, ветер стих.
Той ночью ты в апартаментах на окраине, голый, громко, чтобы проснулись соседи, декламировал Рембо.
– Он, знаешь ли, был бунтарем. И потому – левой, левой, левой! – кричал ты.
Офелия, белей и лучезарней снега,
Ты юной умерла, унесена рекой:
Не потому ль, что ветр норвежских гор с разбега
О терпкой вольности шептаться стал с тобой?[16]
Потом мы занимались любовью. Тихо, мне кажется – тихо…
Утром нас, бледных и не выспавшихся, хозяева любезно и немногословно попросили сменить пансион или место пребывания.
Я вспоминаю тот день и ту долгую ночь на окраине Этреты, на берегу пролива Ла Манш, сейчас, сидя на площади в ожидании автобуса, который на закате увезет меня из этого прекрасного, замечательного и такого холодного городка в сторону Парижа. Этрета. Скульптуры маэстро ветра. Арки, небесные окна и башни над водой. Ничего не изменилось, а ведь прошло столько времени. Все тот же серый поезд, то же расписание на вокзале Сен Лазар, автобус – собственность Французских железных дорог, преодолевающий два десятка километров от туристического центра, потому что рельсов здесь нет, любезные гиды, молчаливые носильщики, дорогие напитки, ветер, время от времени налеты дождя, тишина узких каменных улиц, тихие, неприметные бистро и кафетерии, хорошее вино, устрицы, отважные купальщики, потные теннисисты, отдыхающие на море отпускники, вдали от своих кабинетов, дел, любовников, забот…
И я. Здесь, в городе Этрета, на проливе Ла Манш, по следам нашей любви.
Одна.
Сказал, старик, ты правду, поздравляю, иной из вас бывает хуже черта
– Не служат духи мне, как прежде.
И я взываю к вам в надежде,
Что вы услышите мольбу,
Решая здесь мою судьбу.
Мольба, душевное смиренье
Рождает в судьях снисхожденье.
Все грешны, все прощенья ждут.
Да будет милостив ваш суд.
– Пошла музыка. Хорошо. Не спеша, так, так, теперь ветер, эй, хор, слышите? Я сказал – ветер, ветер, да, да, быстрее, быстрее… Не так, это слишком… Отлично. Хорошо.
– Что теперь? – спросил актер, все еще стоящий на сцене.
– Ждешь света, потом уходишь влево.
– Влево?
– Да. Поехали. Поехали, опускай, еще, еще немного… Левей, левей, ради бога, не по ветру, а с ним к парусам. Просперо, ушел. Так. Хорошо. Отлично. Финиш…
– Готово?
– Порядок. Готово. Примерно так. На сегодня хватит. Значит, завтра в…
– Может, завтра в половине седьмого?
– Раньше никак. У меня запись на телевидении. Иван, я предупреждал, три месяца тому назад договорились…
– Почему мы должны менять время репетиций?
– Никаких изменений.
– Увидимся в семь, – сказал Иван и поднялся.
Гул актеров остался за спиной. Грубый комментарий, ругань сквозь зубы, но вскоре все стихло. Кто-то погасил свет. Тяжелый плащ темноты, испещренный пятнами серого дневного света, сочащегося сквозь щели окон, приоткрытые двери служебного входа. Полумрак, в котором, словно мыши, шуршат призраки актеров, режиссеров, публики. Одетые в лохмотья и потасканные костюмы, в которых их запомнили обожатели и критики, образины королей и шутов, принцесс, подмастерьев и писарей из администрации, они дышат иным воздухом, когда оседает пыль. Когда все разойдутся, они, бывшие примы, ловкие пожарники и батальоны статистов, военные и гражданские, безошибочно разыгрывают свои пьесы, свои постановки, театр. Служение.
– Служение, да, именно в этом и состоит тайна искусства, – сказал Иван. Как Микеланджело, как Моцарт, Гете, Йоца Савич и другие, как учитель, или какой-нибудь столяр – Megalos Masteras, которого захватывает, побеждает и переживает его дело, опытный кузнец…
Как Леонардо, которому однажды его отец Пьеро велел украсить некий щит. Леонардо принял этот щит, принадлежавший какому-то крестьянину, отличившемуся в рыбной ловле и охоте, и обнаружил, что круг, сделанный из ствола смоковницы, неправильный, и вообще сделан плохо, грубо. Сначала он выровнял его на огне, потом отнес щит столяру, который обтесал его и отшлифовал, и только после этого Леонардо задумался над тем, как разукрасить его так, чтобы враг испугался, приняв его за голову Медузы. С этой целью Леонардо натаскал в комнату, где жил в одиночестве, ящериц, кузнечиков, гусениц, змей, бабочек, сверчков, нетопырей и других странных и неприятных живых существ, и из всего этого разнообразия сотворил ужасное чудовище, дышащее пламенем и отравляющее все вокруг своим дыханием. Он изобразил его выходящим из мрачной расселины в камне, изрыгающим из открытого рта ядовитое дыхание и испускающим огонь из глаз и дым из ноздрей. Нарисовал его так правдоподобно, что щит действительно вызывал ужас.
– Леонардо мучился, расписывая щит, потому что смрад гниющих животных отравлял воздух, – записал Джорджо Вазари, – но он выдержал это ради большой любви к искусству.
Закончив работу над щитом, возвращения которого уже не требовал ни крестьянин, ни отец Леонардо, он пригласил сера Пьеро. Леонардо попросил его немного подождать, после чего в комнате утвердил щит на штативе, хорошо осветил его и пригласил отца войти. Не ожидавший ничего особенного, сер Пьеро вздрогнул и поначалу даже не понял, что это просто расписанный щит. Отец Леонардо вскочил, намереваясь выбежать вон, но Леонардо остановил его со словами:
– Я добился цели, поставленной передо мной. Возьмите щит и отнесите его, потому что я добился того, чего желал.
Служение.
– Ты устал? – спросила тень, притаившаяся за его спиной.
– Нет, благородная дама, для меня наступает вечное утро, когда ты появляешься вечером. Скажи мне, как зовут тебя, чтобы я смог вставить твое имя в свои молитвы?
– Ты играешь Фердинанда лучше Даниловича…
– Секрет в искренности, а не в актерском мастерстве и знании.
– Актеры…
– Жизнь артиста в разнообразии, в уходе от самого себя, любой жест, каждое чувство или мысль меняются от роли к роли, от пьесы к пьесе. Противоречивость – суть его существования, которое пестро как костюм Арлекино.
– Пойдем домой…
Иван обнял ее. С тех пор, как они стали разделять дни, постель и мысли, она стала говорить так: идем домой, и после этих слов Иван чувствовал тепло, но эта неожиданная привязанность где-то в глубине души, в ее подвалах, оседала горечью предательства…
– Когда ты вернулась?
– Час назад.
– Что в Белграде?
– Скучаешь по нему?
– Немного.
– Белград в июле. Пекло.
Кресле Гете
– Много чего можно добиться в театре строгостью, еще больше – любовью, но полезнее всего расследование произведения и последовательное применение методов юриспруденции в подходе к личности, – сказал Иоганн Вольфганг фон Гете, глядя с веранды своего дома на столб дыма, поднимающийся над Веймаром от исчезающего в огне Дворцового театра.