– В театре я был вынужден опасаться двух вещей. Во-первых, страстной любви к таланту, которая могла ввести меня во искушение и пристрастие. А во-вторых, вы свободно можете и сами предположить это, в нашем театре, дорогой Эккерман, было много молодых, красивых и просто симпатичных женщин. Временами меня сильно влекло к какой-нибудь из них, но…
Звон колоколов пожарных экипажей разлетался по веймарским паркам, прорывался сквозь чащу столетних дерев, рассыпался по усыпанным галькой площадкам. Вой сирен, насыщенный гарью пожара, заполонил улицы города.
– Если бы я пустился в какую-нибудь любовную интрижку, то стал бы чем-то вроде компаса, который не может указать истинное направление, поскольку рядом с ним находится воздействующий на него магнит. Я всегда сторонился этого и держал себя в руках, потому и оставался хозяином театра, и по этой причине не был лишен необходимого уважения, без чего нет и не может быть настоящего авторитета, – продолжил Гете.
Пожар подавили к полуночи.
Безмолвие словно плюшевый занавес укрыло Веймар. Птицы не пели, Ильм не журчал.
Йоцу Саквича разбудила тишина.
– Часы остановились…
Он поднялся с кровати и посмотрел в окно. Вдалеке просматривалось темное пятно купола Дворцового театра. Слышался собачий лай, уханье сов. Ильм пел. Еще один дурной сон. Гадкий сон, после которого так приятно просыпаться, но волнение, предчувствия остаются в душе, они толкутся в голове.
Его давно преследовал этот старый гений. Снился, но все чаще являлся наяву, как привидение. Йоца Савич и Иоганн Вольфганг Гете встречались в темных коридорах за гардеробом, в пыльных складах декораций, заходил Гете и в кабинет, ночами Савич видел, как он прогуливается в парке, бродит по пустынным переулкам. Иоганн и Йован. Они давно вели диалог о театре, который оба так страстно любили. Они жестоко спорили по поводу гениального произведения Шекспира, за которым Гете признавал поэтический дар, но не театральный гений.
– Уильям Шекспир был вовсе не драматургом, а просто великим, бесспорно значительнейшим, интереснейшим и сильнейшим поэтом. Я бы, господин Савич, сказал, что этот британец – случайное явление в истории театра. Следовательно, драматургия – всего лишь форма выражения его великих поэтических творений.
– Шекспир, мой уважаемый наставник, поэт вне времени. Творец, которому принадлежит и наше время, как видите, время наших заблуждений и восторгов, он поэт, которому принадлежит будущее…
– Его пьесы похожи на исключительно занимательные сказки, и в них действуют ряженые особы, причем зрителю дозволено воспринимать подмостки как рай, лес, острова или дворцы, – говорил Гете. – Ставя пьесы Шекспира, я, как и мои артисты, мучился, выбирая в них действенное и отбрасывая все мешающее и отвлекающее.
– На сцене, где кулисы находятся позади, с большим пространством, предназначенным для оркестра, находящимся впереди, как мы это унаследовали от итальянского ренессанса, мы все пьесы играем подобным образом. Между тем, такая сцена недостойна гения Шекспира.
– Вы, господин Савич, играете Геца фон Берлихингена, Фауста, точно так же, как и Эдипа, Тартюфа, Дон Карлоса, да и Гамлета с Отелло и прочих на современной сцене. Сцена Дворцового театра с ее глубиной и системой кулис – подмостки нового времени. Вот в чем разгадка. В наши дни вся сценическая машинерия усовершенствовалась, так что пьесы Шекспира нынче совсем не те, что были в момент их возникновения, тогда они были просто – театральными пьесами.
– Шекспира, уважаемый, следует просто читать. Громко декламировать, потому что он демонстрирует лживость властей, тайные и явные силы, способы угнетения, средства укрепления власти, но и методику бунта, революции, свержения самодержавия…
– Вы заблуждаетесь, юноша, – ответил Гете.
За его спиной в большом зеркале, словно на картине, алые языки пламени поглощали крышу веймарского театра. Исчезала сцена, задыхались в дыму Ричард Третий, Гамлет и Лукреция. Искусственный свет, мыльный пузырь, унесенный облаком дыма, превращался в черный столп, исчезал, и вновь выброшенный языками пламени, парил над актерским домом как душа человеческая…
– Я, уважаемый наставник, намерен оформить сцену Шекспира, театр, таким, каким он был в его время, как «Глобус», чистый и пустой, без кулис и декораций, но в сущности исполненный духа, тонкой мечты и нюансами игры.
– Не здесь, не в Веймаре, – исчезая, произнес поэт.
– Только на такой сцене, только так можно играть Шекспира, настоящего Уильяма Шекспира…
Иоганн Вольфганг Гете не услышал его.
Парижский сплин
Париж, июль 1998 год, Петров день. Воскресенье
Говорят, что святой Сава обменялся веригами с апостолом Петром, так что бывает в январе, на святого Саву, сильно теплеет, а в Петров день случаются заморозки.
Утро после нескольких исключительно теплых дней было прохладным и дождливым. Тем не менее, тетка Кристина вынесла стол в сад, а Ив разжег в мангале дрова.
Суббота, нерабочий день. Завтра воскресенье, а в понедельник – праздник. День Республики, 14 июля.
Вспоминаю великолепный парад и фейерверк, на который мы смотрели с террасы нашего отеля.
Вспоминаю все детали нашего свадебного путешествия. Листаю, как будто просматриваю пленку, опять переживаю те одиннадцать дней, каждый раз все в той же последовательности. Точной и неизменной. Лионский вокзал, отель «Vieux de Colombier» на одноименной улице, Латинский квартал, Place de la Concord, бульвар Сен Мишель, Версаль… Мы полными легкими вдыхали Париж, пешком пересекая его с севера к Сене. Мокрые цветы, овощи, влажный асфальт, смешанные ароматы ночи, вступающей на сцену, и побежденный в этой извечной игре перемен день, отступающий в тишину своих маленьких укрытий. Широкие тротуары, превращенные в рынки, позволяли нам с наслаждением погрузиться в человеческую стихию, в ее краски, движение, давали возможность обмениваться взглядами и знаками. Мы потеряли счет улицам, домам, датам и дням. Тела служили нам как аппарат для регистрации впечатлений, обетованная жизнь была безгранична. Мы шагали по бульвару Сен Мишель, слизывая с губ холодную пыль фонтанов Люксембургского парка. Дети пускали в них кораблики, отталкивая их длинными прутьями. Ветер возвращал их к пристаням. Мы старались угадать имена веселой детворы.
И только раз за те одиннадцать дней мы встретились с теткой Кристиной.
В тот день Ив тоже разжег огонь и приготовил мясо для мангала.
И тогда это было в день святого Петра. Рыбак из Вифсаиды по имени Симон. Знаешь ли ты? Он первым встретил Христа и с того момента всю жизнь служил христианству. Симоном чудотворцем прозвали его те, кто получали от него звания, говорили, что даже его тень исцеляет. Он стал жертвой одного из безумных императоров. Нерона. Это он переименовал апрель в «нероний» и хотел назвать Рим Неронополисом. Это ему не удалось, но лик его сгорел в огне безумия. Значит, это Нерон, если ты помнишь «Камо грядеши» Сенкевича, убил Петра, а Бог вознаградил его надзором над вином, пшеницей, и вручил ему ключи от царствия небесного.
Об этом рассказывал Ив в ту далекую субботу.
Он и сегодня расскажет об этом Милошу.
Я же останусь немой, как та женщина, которая в Петров день стирала белье.
Промолчу, будто меня нет.
Дождь
Как незаметно проваливается в пропасть сна…
Она неожиданно опускает голову на его плечо, и он чувствует, как крупная слеза с ее щеки скатывается ему на руку. Он только сильнее сжал ее. Осознавая невозможность противостоять женским слезам, он, не в состоянии сказать что-либо, найти слова утешения, смолчал, полагая, что достаточно вздоха, чтобы разверзлась бездонная пропасть печали и разошлись далекие берега, связанные невидимыми нитями любви и сходного восприятия, но вечно колеблемые ветрами и потому неспособные выдержать ток повседневности.
Ему была знакома эта история.
– Любишь меня?
– Ты знаешь это. Какой смысл в этих словах, если ты никогда не будешь моим?
– Я люблю тебя, принцесса.
– Нет. Ты никогда не будешь моим.
Вот и все доказательства любви.
Он хотел отыскать ее губы.
Но она отстранилась. Втянула голову в броню шеи, совсем как маленькая черепашка, отодвинулась от него, спрятала лицо, и его поцелуй повис в воздухе как бабочка, вброшенная в теплый воздух комнаты.
Немой язык утешения этим осенним утром, в самом сердце лета, поцелуй, который давно, задолго до нее всегда решал неразрешимые задачи, ссоры и депрессии, не смог в эту секунду остановить поток слез, хлынувших вроде внезапного дождя и заливших ее щеки, теплые и бледные, мягкие, словно девчоночьи.
Солнышко яркое…
Утро. Дымчатая, легкая, золотая, прозрачная рубашонка свалилась с плеча уснувшей реки. Прекрасный, чудовищный след зверя.
– Так река дышит, – сказал Теза, старый рыбак, привязывая лодку к источенному червями пню, обросшему мхом и гроздьями синеватых грибов. Сеть, в которой белели красивые гибкие судаки, он бросил на берег и тут же сам выпрыгнул вслед за ней. К его босым ногам прилипли черные пятна грязи.
Иван с трудом выбрался из лодки и поднялся по влажному, изъеденному временем бетону набережной. Боль в ногах, холод и голод мучили его последние несколько часов.
Геза спешил. Потомственный рыбак, представитель пяти поколений семейства Палфи, привык молча, терпеливо, словно высеченный из камня, часами выжидать клева. Потом внезапно оживает, вскакивает, подсекает, вытаскивает рыбину из воды. Он работает безошибочно, не оставляя жертве ни единого шанса. Он прочитал блестящую лекцию о речной рыбалке. Настоящий профессор Сорбонны в этом деле.
Геза Палфи уже умчался в город. Такой же ловкий на суше, как и с удочками в лодке на воде.
Иван остановился. Усталость была сильнее.
Городские часы пробили семь или восемь часов. Запах ночи растворялся в теплом утре. Августовский котел начал разогреваться. Заблагоухали подпаленные кроны тополей. Горячая ночь, адский день. Горящие пыль, воздух, река…