Летняя жара. Пожар…
И вдруг, словно пригоршня ледяной воды из колодца, резкая струя из пузыря, обмотанного влажными тряпками и подвешенного к ветке шелковицы, легкое дуновение музыки. Пианино, виртуозно исполненные свежие аккорды, великолепные, быстрые, звучащие благоухающими водопадами с крыш, с крон ореховых деревьев, стекающие с фасадов, запущенные лица которых отражаются в мутном зеркале реки, донеслись из неухоженного сада, с террасы, на которой много лет тому назад сидели Йован Пачу и его кум Прокопий, известный не только в Банате, Лаза Киселичкий, и степенно попивали охлажденный в колодце сок бузины.
– Милетич, Йоца, хорошо сказал, – промолвил Киселичкий. – Если бы я не был сербом и если бы нам, сербам, не приходилось бы так тяжко бороться за народ, я бы вступил в социалистическую партию. Социализм – великая сила, которая должна прийти к нам. В результате развития. Мы, сербы, вряд ли можем хорошо помочь в этом деле или сильно воспротивиться ему. Если мы откажемся от нашего сербства, то потеряем все, и это не вернется…
– Я не болею ни за социализм, ни за нобилитет. Сербские социалисты достаточно националистичны, и потому я боюсь, что эта великая идея уведет нас не туда, и мы погибнем. Прочие, кум Лаза, консервативные и спекулятивные, не хочу даже вспоминать.
Лаза, который крестным имени Прокопий, и поп Миленко, который помнил все и вся, забыли затянуться табачным дымом из своих кривых трубок… Пахнуло хорошим табаком. Кубинским, который плыл из Будапешта пароходом вниз по Дунаю до Слан-камня или Земуна, а потом по Тисе опять пароходом «Принцесса Елизавета», чтобы в больших деревянных коробках на телегах попасть в салон Лазы Киселичкого. Киселичкий обвенчал брата Йоцы Димитрия, Миту Пачу с Сидой, хорошей девушкой из Нового Сада. Была, как и следует, трехдневная свадьба в трех городах, четырех трактирах с шестью оркестрами – от флейтистов и волынщиков до закрытия под цыганскую банду из девяти музыкантов. Так Лаза Киселичкий получил молодого Пачу в кумовья.
– Не для нас он, этот социализм. Я, Йован, имею в виду – для нас, сербов. Большие дела слепят нас. Мы любим смотреть из-за забора, что там, а у самих во дворе грязь и срач. Мы – легкомысленный и легковерный народ. Быстро ссоримся и лихо делим… – возразил Кисел ичкий.
– Со всем этим дядюшка Милетич должен был покончить…
Тут раздался детский плач. Голодный плач, жаждущий общества…
– И как ты, Йован, только можешь работать в этой толпе, что вокруг меня целый день толпится? Детишки малые, ученики и подмастерья постоянно зудят, а от бабья не вздохнуть, ни вздремнуть…
– Мне-то ничего не мешает. Если здесь надоест, я, ты сам знаешь, отправляюсь на курорт в Русанду. Там я ночами слушаю лягушачьи хоры, крики птиц на болоте, вой ветра и плеск воды. А в духоту или когда ветер поднимает тучи пыли меж шелковичными аллеями, когда горячая звезда припечет – все бегут под своды колышущейся марли, которая защищает от надоедливых мух и других насекомых, в комнаты, полные теней и духов – я тихо, как тать, скрываюсь в своей комнате и играю. Все, одуревшие, собравшиеся в комнате моего брата Миты, думают, что это ангелы звучат в их воспоминаниях.
– Вдохновение – гость, который редко посещает ленивых.
– Это одиночество порой нравится мне больше, чем присутствие людей, – произнес Пачу, поднимаясь. Он был в чистой, застегнутой до горла рубашке и в модных кремовых брюках. Гладко выбрит и старательно причесан. И только босые ноги свидетельствовали о том, что он сейчас на отдыхе…
– La foule me repousse, – сказал Иван, открывая железные ворота, за которыми простирался сад Лазы Кисел ичкого.
Марушка, кухарка, которая училась профессии в венских гастхаусах, охотничьих заимках и балатонских ресторанах, поставила перед кумовьями полную кастрюлю слегка обжаренных, до румянца, колбасок, салат из порея, спрыснутого яблочным уксусом, тыквенным маслом и посыпанного резаной петрушкой и стеклянную посудину с печеными овощами…
– Такого завтрака не найдешь и «У короны» в Праге, – похвалился Пачу.
– Так, молодой хозяин, и при дворе в Вене не подают, – ответила Марушка, и тут же, словно большое белое облако, унесенное порывом ветра, исчезла с веранды, укрывшись где-то в кухне, в ароматах обеда, который через несколько часов будет подан в просторной столовой.
– А чего ж ты, кум Йован, не женишься? – спросил, уставившись маленькими глазками поверх трубки, кум Лаза.
– Женщины… Эх, кум Прокопий, если бы мне найти свою звездочку, чтобы была возвышенной и мягкой, да чтобы не подмигивала, как звездочка, каждому первому встречному…
– А не слишком ли ты многого хочешь, Йован? Насколько я в женщинах понимаю – а я не слепой – такую тебе не найти…
– Ну а если найду, то сразу женюсь.
Пол заскрипел под шагами Ивана, трухлявый и пересохший, некрасивый голос раздался в пустой комнате, но, отразившись от стен, он превратился в приятный звук пианино, выдающее аккорды сентиментальных мелодий, которые с удовольствием исполнял для избранного общества Йован Пачу.
Из дома очаровательные звуки пианино изливались в сад, а из сада, совсем как ароматы розовых кустов, просачивались на улицу. Никто этого не замечал. Люди молча, равнодушно проходили мимо Ивана, мимо дома и сада Лазы Киселичкого, в котором проводил летние каникулы молодой Пачу – «тот, что положил на музыку Бранково коло» – не замечая, не чувствуя, не слыша умилительную музыку пианино: композиции «Солнышко яркое», «Стражилово», «Твоя любовь – море мое», словно не слышали ни его крика, ни его визга и плача, когда эти нежелательные инструменты минувших времен выбрасывали в двустворчатые окна буржуйских домов, когда они скатывались по ступеням на улицы и во дворы, к ногам народа, который тогда молчал и только смотрел, как они превращаются в груду деревяшек, готовых для растопки и лагерных костров…
Иван стоял перед домом господина Киселичкого. Прислушиваясь к умилительной музыке, которую время от времени, в самых интересных пассажах, прерывал грохот уничтожения и потрескивание дерева, исчезающего в огне.
Перед ним горящая пыль, воздух и река…
Полуночный разговор в комнате на грани яви и сна
– Паштет или сосиски?
– Ветчину и сыр…
– Огурцы, со сметаной и перцем?
– Помидор, мелко порезать лук и перец чили…
– Я тебя целовать не стану, – сказала Невена, стоя в дверях кухни. На ней была розовая комбинация, прозрачная и легкая, как дыхание птицы. Под ней были белые шелковые трусики.
– Зато я тебя поцелую, малышка… – ответил он, лежа в кровати, заваленной газетами, рисунками и книгами.
Она вошла в комнату с пластмассовым подносом, на котором стояла круглая тарелка с разложенными на ней тонкими ломтиками ветчины, блюдце мягкого сыра, посыпанного горьким красным перцем, по-банат-ски высушенным и толченым в ступке, и пластиковой миской, наполненной ломтиками помидора и огурцов.
Присела на кровать рядом с ним. Положила рядом поднос. Взяла двумя пальчиками ломтик ветчины и положила его Ивану на губы. Ловким движением, словно дельфин, вылетающий из воды, привлеченный запахом сардины, он ухватил кусочек мяса. Этот ритуал они повторили с сыром, помидорами, потом опять с ветчиной… Его белые зубы были готовы ухватить подушечки ее пальцев…
– Рыбка кусается, – сказала она.
А потом его челюсти ухватили кусочек помидора, капелька сока вытекла из уголка губ на крутой подбородок.
– Невена, подай салфетку.
Вместо ответа он почувствовал ее губы, скользящие по шее к подбородку, собирая сок золотого яблока и подбираясь к губам. Ее волосы шелковой пеленой упали на его глаза. Рука, ловкая и легкая как тень, скользнула по его голой груди к животу и к тому месту, которое набухало, реагируя на касание губ. Она была из тех женщин, что намеком – неожиданной нежностью, иной раз словами, взглядом, прерывистым дыханием (сухим, тяжелым) – могут вызвать у мужчины желание, а касания их губ, мягких пальцев, прядей волос делают его готовым к новым подвигам.
Она оседлала его.
– Так мне нравится, – прошептала она, опускаясь на твердокаменный стебель. – Так я чувствую, где нахожусь.
Медленно скользя в прерывистом ритме, ускоряясь и замедляясь, замирая на полпути, она продолжала стремиться к цели, несколько лениво, как бы с отвращением, а потом вдруг ловко, дико, страстно, решительно устремлялась в неохватное пространство полного удовлетворения.
Иван молчал, время от времени ухватывая губами кончики ее твердых сосков. Зрелые, темные плоды. Лесные ягоды. Он отпускал их, потом, зажмурившись, вновь отыскивал и сосал, совсем как мягкий сладкий плод, последний в тарелке, который поедают не спеша, чтобы его вкус как можно дольше оставался во рту. Она тихо стонала. Попав в примитивную западню. Раненый зверь. Смирившийся с судьбой. Ожидающий своего охотника, палача. Укротителя. Ждала эпилога. Конца игры. Он. Он приближался. С силой проникал в нее – хозяин ситуации, жаждущий ее крика, желающий победы в игре, несмотря на то, что с самого начала, с первых прикосновений гладкой горячей кожи знал, что должен проиграть. Ни в какой другой агонии нет такого притворства, видимости превосходства.
Ее губы обрушивались на него. Горячий дождь. Ветер ее волос, тяжкое дыхание удовлетворения, напряженные мышцы, ловкие шарящие пальцы предрекали конец путешествия. Где-то вдалеке пели колокола.
Хватая руками ее потные бедра, он почувствовал, как им овладевает усталость.
Снаружи разлетались по воздуху клочки лета – перезрелого, налившегося соками и сладостью. Отдаленный гром предрекал дождь.
Ночь залила комнату.
Она спала.
Befel
Ус драматурга Стерии Поповича на плохом портрете, что висел над головой директора, в это утро слегка искривился.
– Премьера назначена, плакаты вывешены в городе на всех видных местах, приглашенные оповещены… Для команды из Белграда заказали удобный микроавтобус, он же вернет их в столицу, – докладывал господин Симич, перебирая бумаги, разноцветные конверты, афиши и газетные вырезки. И не глядел на него.