Четыре безумия. Клиент Шекспира — страница 27 из 35

Иван его не слушал.

Он забавлялся статуэткой всадника – Дон Кихот без Санчо Пансы. Те, кто никогда не читал рассказ о приключениях хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского, используют его образ, чтобы показать бессмысленность борьбы с превосходящими силами противника.

– На премьере, знаете ли, Иван, будут присутствовать ведущие личности политической, хозяйственной и общественной жизни нашего города, а также мы ожидаем прибытия высокопоставленных государственных деятелей – наших земляков, – продолжала молоть мельница. Господин директор, растерянный, перепуганный, пытался утопить свой внезапно возникший страх по поводу выбора и решения режиссера, а также возможного провала в нескончаемом потоке слов.

– Политики тоже публика…

– Да, Старович, да, конечно, политики тоже публика, но их настроение, то есть их оценка нашей работы крайне важна для театральной жизни в нашей среде…

– Если спектакль удастся, люди будут смотреть его.

– А он получится?

– И я проведу жизнь, сражаясь с тайной, даже без надежды на прозрение, потому что эта борьба – моя пища и утешение, – театрально продекламировал Иван, припомнив мудрость Мигеля де Унамуно…

– И?..

– И увидим. Музы, я верю, да и сам Господь тоже на нашей стороне.

– Но если этого не случится…

Иван расхохотался. Его смех прокатился по просторному кабинету директора театра. Громкий, почти истерический, он прорвался в коридор через поры в стенах, докатился до репетиционного зала, до сцены, поднялся по металлическим конструкциям к софитам, взвился как дым или, скорее, как взвихренная неожиданным порывом пыль, к чердаку, где дремали добрые и злые духи бывших актеров и тех, кто строил театр и страдал из-за него.

– А если этого не случится? – переспросил директор Симич.

– А если этого не случится, тогда нам окончательно крышка, – ответил Иван и вышел из кабинета, в котором еще не осела пыль его смеха.

Ложь – душа спектакля

– Они появляются в марте. Никто не знает, откуда они прилетают. Это мелкие перышки, сотканные из хлопковых волокон, плывущих в воздухе. Они, господа, похожи на шарики, которые снуют вниз и вверх в непрерывном танце, словно их внутренняя жизнь обладает некой силой. Они прилетают в город, пронесшись поначалу мимо пригородных лачуг, после чего останавливаются в садах или же продолжают танец во дворах, где женщины уже развесили на ветках постельное белье, чтобы оно надышалось воздухом, – говорил Федерико Феллини, которого собравшиеся вокруг него слушатели знали по его кличке – Адвокат. Мужчине было около шестидесяти, и держался он как профессиональный политик.

– А ложь всегда интереснее истины, – давно сказал волшебник, разъясняя суть своей игры кинокадрами. Это Иван прочитал в какой-то газете, напечатавшей большой текст о Феллини вскоре после его смерти.

– Ложь – душа спектакля. Выдумка может приблизить к самой откровенной истине лучше, чем обыденная и очевидная действительность. Вовсе не обязательно, чтобы вещи, которые показывают (или о которых говорят), полностью соответствовали оригиналу. Попросту говоря, лучше, чтобы этого не происходило. Соответствовать действительности должно только возбуждение, вызванное показом и просмотром… – продолжал Феллини.

Великолепное умение, недоступное многим, видеть сны наяву.

Этот монолог случился перед церковью Сан Франческо, одной из самых знаменитых в Италии, которую при Сигизмундо Малатесте, правителе Римини, спроектировал Леон Баттиста. И пока он рассказывал, Федерико, волшебник по профессии, профессор по знаниям, воровал у очарованных слушателей сигареты и карманные иконки и с глубоким поклоном заядлого сердцееда дарил им мелочь и ленивых жирных белых голубей.

Потом из верхнего кармана пиджака доставал деревянную прищепку и прихватывал ею манжету льняных кремовых брюк, чтобы ее не зажевала ненасытная велосипедная цепь, после чего вскакивал в седло и мчался по узким улочкам своего родного Римини.

Груда земли

Дождь лил как из ведра.

Савич сидел за своим письменным столом, на котором стояла статуэтка Шекспира и сидячая фигурка Людвига Тика. Небольшие квадратные часы отсчитывали время.

– Мой спутник, педантичный измеритель, – произнес Савич, глядя на часы. – Твое тихое тиканье кого-то усыпляет, а мне напоминает о ценности преходящего времени. Мое время тоже истекает. Неприметно, но эту реку, на первый взгляд неспешную и неохватную, никто, ни я, ни Господь не в силах замедлить или остановить. Это невозможно.

Бог Тот – бог Луны и мудрости, писарь божий и хозяин дома книг, стоял перед ним. Хозяин отсчета времени, изобретатель годов, месяцев и часов пришел подвести итог или же это дождливый день, печальный и полный грустных мыслей, привел его силуэт в комнату Савича.

Он посмотрел в окно.

Крыши домов, серые и мокрые. Корабли на якорях.

– Что останется после меня? Бледное воспоминание о блистательных сезонах некоего актера. Книги с моим автографом. Эта мебель. Письменный стол, за которым я работал над своими книгами о режиссуре, статьями и очерками. Зеркало, видевшее Лира и Филиппа. Шкаф с книгами. Может, лучше бы было отправить эту обстановку в Белград, в Сербию, но кто я такой для них? Знают ли они меня? Да, я серб, но родился в Венгрии, составил в Австрии и Германии, можно сказать, блистательную карьеру. О Сербии я знаю только из нескольких стихотворений. Как прекрасен сербский язык! Мелодичный, со множеством синонимов. Хотя бы день побывать мне в Сербии, всего лишь день, но сейчас, немедленно, чтобы успокоить душу. Я изгнанник, хотя здесь, у подножия Альп, я питаюсь и мечтаю. Это поселение я называю своим городом, эту страну – отечеством, а во сне говорю по-сербски, вижу великую реку в Банате, вижу майскую сирень. Нигде меня нет. Я никто.

«Дождь диктовал долгий, скучный реферат».

– Может, если дирекция Веймарского театра не примет дар, то было бы лучше отослать кабинет в Белград?

Грудой земли пахнет сегодняшний день.

Как вода Тисы.

– Этот запах проник в мои ноздри и надолго обосновался в них, напоминая об улицах моего детства у мутной и мощной реки, о камышах и стоячих водах, изобилующих птицами и рыбами, о гуле церковных колоколов, о запахе далей, по которым тащились на своих повозках с деревянными колесами гистрионы и жонглеры, появлявшиеся в городе с первыми днями лета.

– Это моя доля, – произнес он вслух. – Я актер. Артист, побывавший певцом, музыкантом, мимом, что развлекает простой народ, отплясывая на проволоке и глотая шпаги. Его принимали при дворе, в корчме, в городах и селах, вознаграждая едой, небольшими деньгами и кое-какой одежкой. Этот артист, жонглер, мим задерживался на одном месте, только утомившись в долгих скитаниях или же из глупого желания служить только одному, а не многим. Он был готов на все и ловок во всем, но опасался мира, который привык веками ничего не менять. Он был один, один из многих, был одним и всеми. Вечно одинаковый, но дьявольски изменчивый.

– И вот таким хотел стать я, – произнес засмотревшийся в тишину осенней веймарской ночи Савич. Дождь прекратился.

– Впускающий в дом свой гистрионов, мимов и плясунов не подозревает, какое множество нечистых духов приходит с ними…

Говор воды

Терраса домика на сваях, застеленная старыми досками, висела вроде птичьей клетки (в такой умер Мокадаса аль-Сафер, один из лучших ловцов снов) над ручной, ленивой и застрявшей в болоте водой, укрытой от взглядов водной флорой, словно она лужа, а не рукав мощной реки. Легкие сети цвета бензина, залатанные прочным нейлоном, украшенные мерцающими фигурками, металлическими грузилами, желтыми и белыми кусками морских губок, наброшенные на березовые ветки ограды, молча и терпеливо дожидались заката, серой тишины, чтобы свершить в ней свое дело. Подлое, разбойничье. Они колыхались на ветерке, который неожиданно быстро, как кнут, как лезвие цыганского ножа, проносился вдоль реки, звеня, как невидимый колокол с исчезнувшей, разрушенной варварами церкви, означал наступление второй половины дня.

До срока времени еще было вдосталь.

Высоко в жарком мареве дрожал раскаленный металл солнца.

Иван шел вниз по тропинке, легко, словно измеряя неуверенным шагом расстояние от кажущейся надежности бетона до границы причудливой реки. На плече он нес тяжелый от зрелости и сладкого сока арбуз с темно-зеленой коркой, какой не найти на рынке и не купить на придорожной распродаже. Арбуз ему дал мужчина, который жил в красивой прибранной сторожке, куда он заглянул, чтобы освежиться и спросить дорогу.

Это был старик лет за восемьдесят, с легкой для его лет походкой и свободными движениями. Его звали Аркадием. За разговором он угостил его ракией и завтраком.

– Съешь фриштык, дитя мое… – сказал он, а потом, как заведено, спросил, как его зовут и чем занимается и куда это он собрался в такую летнюю жарищу, да еще и в полдень, когда никто носа не высовывает из тени раскидистого дерева, когда все бездельничают и слушают, как стрекочут кузнечики и зреет жито.

Он провел у него больше часа. Потом старик немного подвез его на таратайке. Пожелал, как водится, здоровья и счастливого пути.

– Отсюда, по бетону, это тебе, сынок, дамба, смотри, отсюда четверть часа ходьбы, а если не спешить, поскольку жара страшная, то за полчаса доберешься…

Он смотрел, как коляска по крутому склону спускается к Тисе, а потом скрывается за кронами тонких березок и столетних тополей, спускающихся к реке, в тени которых, растянувшись в теплой грязи, лежало старое, источенное червями деревянное тело речного парома.

Он послушался совета деда Аркадия. Шел не спеша.

– Всего хорошего, хозяин…

– Я уж думал, что ты заплутал в этом паннонском бездорожье. Городское ты дитя…

– И у городских детей язык есть.

– Ну, дай тебе…

Учитель принял арбуз. Вдалеке подал голос дрозд.

Они поднялись на террасу по деревянной лестнице, в прохладу, что веяла с берез, высоких красивых деревьев, полных нежным, трогательным пением листвы.