Рай на площади Сан Феличе
Говорят, что Филиппо Брунеллески, флорентийский скульптор и архитектор, придумал механизмы, которые использовались в инсценировке «Рай на площади Сан Феличе» во Флоренции.
– В глубинах земли кроются золотые жилы, – говорили флорентийцы, представляя иностранцам сына сера Брунеллески ди Липпо, дед которого, Камбио, был сыном знаменитого лекаря, которого звали маэстро Вентура Баккерини.
Но это совсем другая история.
Филиппо Брунеллески, низкорослый мальчик с неприятной внешностью, очень рано начал посещать мастерскую Донателло, но вскоре поставил свою невероятную фантазию и одухотворенность на службу архитектуре, первым занявшись перспективой, то есть вычерчиванием планов, профилей и сечений.
Тем не менее, этот гениальный архитектор и скульптор – а это, похоже, судьба – остался в памяти в связи с простонародным праздником, который навсегда запечатлелся в истории под именем «Рай на площади Сан Феличе». Это было необыкновенное и единственное ежегодное театральное представление, которое давалось на великолепной флорентийской площади в Благовещенье.
– Ложь – душа спектакля, – сказал Иван, развалившись на носу лодки, плывущей по Тисе. Груз весом в пять кило, бетонный блок в пластиковом мешке с металлическим ушком, к которому была привязана веревка, замедлял ее движение. Над ней – Гелиос, сияющий, горячий. Уставший скитаться юноша, сохранивший некоторую силу к началу осени. Остатки дня. Свежесть. Желтый свет, молочный. Райский…
С высоты видно, как вздымается небо, заполненное живыми фигурами, и бесчисленные вспыхивающие и гаснущие светильники. Внизу на нескольких широких досках стояли мальчики, двенадцать ангелов с позолоченными крыльями и волосами из золотой пакли. Они брались за руки, и в определенный момент по знаку Филиппо механизм возносил их в небо, и казалось, что они танцуют в раю. Прикрытые бумагой светильники изображали звезды, а шесты, обмотанные хлопком, были облаками. Среди этого сонма ангелов находился медный нимб. Как только ангелы в невероятном танце оказывались на своем месте, тонкую веревку отпускали с помощью другого блока, и привязанный к ней нимб потихоньку опускался на сцену, именно туда, где разыгрывалось праздничное представление. На возвышенное место в форме престола с четырьмя ступенями. В нимбе стоял юноша, тоже в одеждах ангела. С помощью, как бы мы сейчас сказали, реквизиторов выходил из него и направлялся к месту, где стояла Богородица. Он приветствовал ее и сообщал радостную весть. В этот момент зажигались все ранее погашенные светильники и запевал хор, так что небо, сонм ангелов и Господь Бог, который также возносился на веревках, нимб с ангелом и многочисленные огни в сопровождении прекрасной музыки изображали рай.
Это было великолепное представление, эксцентричная сценография которого заставляла зрителей затаить дыхание. Подробно об этом чуде во Флоренции написал Джорджо Вазари, отметив, что создатель спектакля и конструктор невероятного театрального механизма Филиппо Брунеллески скончался на шестьдесят девятом году жизни. С большими почестями его похоронили во флорентийской церкви Санта Мария дель Фьоре, хотя семейный склеп находился в церкви Сан Марко, под кафедрой, обращенной к дверям, с гербом, на котором изображены два листа смоковницы и несколько зеленых волн на золотом поле.
– Вот такой спектакль следовало бы поставить, – пробормотал Иван, вытянувшись в лодке. Перед ним на воде покачивался город. Крыши, колокольни, прокуренные высокие фабричные трубы, стены, заборы, сады…
Кулисы. Серые. Нынешние. Для представления без души, без фантазии, без лжи…
– О нас не останется никаких воспоминаний, кроме стен, которые сотни и тысячи лет спустя будут говорить о том, кто их создал.
Там, где свет откладывает свои яйца
Автобус пробирался через пригороды Белграда.
– Пригороды, села, вросшие в город, отвратительные лишаи, заводские цеха, стоявшие некогда вдалеке от центра, от кинозалов, театров, спальные кварталы, студенческие общежития, свалки, запертые склады, – перечислял Иван, втискивая слова в затуманенное окно. – Серые, грязные пригороды, тоскливые, нищие зимой, весной, летом и дождливой осенью.
Пригороды Будапешта. Вены. Рима. Что осталось в памяти? Долина Тибра. Грязная река. Гора Соракта. Ворота святого Себастьяна или святого Иоанна, ведущие к Латеранскому холму и к саду у виллы Волконских. Паппар-делле и белое вино. Местре перед Венецией. Промзона и склады. Париж. Лионский вокзал. Кале. Лондон.
Автобус пробивался сквозь струи дождя.
– Дождь в Белграде – настоящая катастрофа, элементарная непогода, – произнес он, глядя на уличную толпу. Автомобили, застрявшие в длинных колоннах перед светофорами, люди на перекрестках в бессмысленных поисках укрытия от дождя, городского транспорта, работы…
Миновали грязно-серое здание автовокзала.
На Венце Косанчича он остановился перед домом, с фасада которого частично осыпалась штукатурка. Работа опытных архитекторов, строителей и кирпичных дел мастеров проглядывала из-под осыпавшейся лепнины. Он вошел в холодный коридор. Запах подгоревшей еды и дождя. На стенах потеки мела. Свет не горит. Лифт не работает.
Звонок у дверей квартиры номер семь действовал. Он нажал на красную кнопку. На мягкую бородавку. Один раз. Второй. Тишина, потом тяжелые шаги. Не ее.
Длинные рыжие локоны. Белое лицо. Узкие плечи. Крупные круглые груди, и ноги, втиснутые в узкие джинсы.
– Здесь живет Невена? – спросил он.
– А ты Иван?
– Да.
– Нет ее, золотце.
– Как это?
– Уехала два дня тому назад.
– Куда?
– Сказала, в Грецию, в Мессинию на Пелопоннесе, в город Кардамили в Пилосе, в какой-то трактир с древнегреческим названием, где днем моет посуду, а ночью проливает зимние слезы, – сообщила ему рыжеволосая, а из глубины квартиры доносился голос Амалии Родригез. Опять фадо. Фатальная музыка, которую открывали Белград и новое поколение, наевшееся турбо и фолк музыкой.
– Так именно она и сказала, но, поверь мне, золотце, там ее нет.
– Как?
– Вот так. Точно нет. Она наверняка лучше знает тебя и меня, чем мы ее, ты в особенности.
– Думаешь?
– Послушай, любовь моя, Невена знала, что ты сюда явишься, станешь искать ее, преследовать, знала, что станешь расспрашивать и что я тебе скажу, где она сейчас. Я слабею, когда дело любви касается. Так что, мать твою, – продолжила рыжеволосая, – я бы точно раскололась. Сдала бы ее. Потому что люблю Невену и смотреть не могу, как она слезы глотает, страдает, хотя я ей сразу сказала, как только вы познакомились, что ты – обыкновенная женатая скотина. И, естественно, гнида, а не мужик.
– Ты уверена? – спросил Иван.
– Да. Все мужики скоты, да только альтернативы нет. Терпеть не могу педерастов и лесбиянок.
– Хорошо. А где она может быть?
Амалия Родригез за ее спиной запела «Черную барку».
Рыжеволосая чиркнула спичкой.
– Там, где свет откладывает свои яйца, где века трутся друг о дружку, где пьют кислые дожди Мертвого моря, где целуют песок, что бьет косой струей вместо воды из бронзовых родников, как заплетенная косой золотая нить.
Они стояли в прямоугольнике света. Он, промокший путник, внезапно ставший чужаком в родном городе, которого карманники избрали своей жертвой, и рыжеволосая девушка, красивая, необычная, совсем как привидение в этом доме без света, без жильцов, как в межеумочном пространстве, словно на чердаке – посреди обломков действительности и развалин сна.
– А ты красавец, золотце, – сказала рыжеволосая. – Я бы впустила тебя, да боюсь, не выдержу. Все-таки Невена моя подруга.
Он молчал. Дождь барабанил в окно, видневшееся за ее спиной. Беззвучно. Как в кино.
– Чао, миленький, – промурлыкала она и закрыла дверь.
Куда теперь?
Он спустился по лестнице. Вышел из дома, но вышел не на улицу, в мокрый переулок, куда доносился перестук неспешных трамвайных колес и где пахло рыбой. Его ноги утонули во влажном песке необозримого пляжа.
Он поднял голову и увидел перед собой бесконечную синеву ночного моря. Солнечный диск утонул. День пропитался дождем. Бумага гнила. Ночь, мощная и решительная, овладела океаном. Он почувствовал, как струится ветер. Ощутил его касание. Лицом, руками, спиной. Он побежал, сначала трусцой, потом все быстрее и быстрее, ветер ерошил волосы, парусом вздувал рубашку, он бежал по берегу так, словно сам дьявол гнался за ним, будто услышал за спиной топот коня какого-то варварского князька. На самом же деле на этой улице, на этом пляже вдали от города не было никого, совсем никого, только он один все бежал, бежал…
Дом у моря
Париж, октябрь 1998 года
Осень…
Что делать осенью, когда идут затяжные дожди и свет исчезает в лохмотьях тьмы? Что нам остается?
Воспоминания и старые пластинки.
Разнесенные приливом и ветрами,
Теплые руины того лета,
На границе брошенного моря
И давно потерянного мира.
Ничего нет больше, ничего,
Ни тебя, ни меня.
Арсен Дедич. Слушает ли еще его кто-нибудь там? Там, где ты?
«С миром невозможно договориться, мы принадлежим ему только в той мере, в какой восстаем против него». Это слова манифеста, написанного сюрреалистами по поводу фильма Бунюэля и Дали «Золотой век». Этот фильм был манифестом безумной любви, – amour fou – которую восславляли сюрреалисты, любви, которая не признает никаких правил, абсолютной любви, освобождающей человека от всех пут. От оков общества и ограничений рационального сознания.
Иван, я сдалась. Не возникаю. Не верю. Молчу, нет меня…
И остался опустевший дом у моря,
Брошенные вещи того лета.
На столе еще лежат газеты
С датами прошедшего июля.
И любовь наша
Развалилась,
Как песочная башня.
Но я в Париже, в городе, который ты так любишь. В Париже, таком огромном и сияющем, что перед ним все наши личные трагедии кажутся